Пока Эбера не заставили замолчать, он кричал громче других, даже громче графини дю Барри, чьи вопли пронзили мне сердце горем. (Несчастное создание! Ее казнили за то, что она отдавалась королю.) Мне сказали, сегодня полетят головы эбертистов; такой толпы этот двор еще не видел, стены моей башни содрогаются от криков, и всякий раз, когда падает лезвие, мне кажется, я вот-вот сойду с ума. Я пытаюсь писать и не могу, кладу перо, хожу вокруг ночного горшка, точно брамин, обходящий священный куст.
Сегодня – Эбер, завтра или послезавтра – Робеспьер. Как сера Гугонина де Гиза, его погубит собственная затея. О! Неужели вы не знаете поучительную историю сера Гугонина? Тогда слушайте: он был истинный изверг – буйный, похотливый и на редкость крутого нрава. Любил заставлять встречных крестьян ползать на четвереньках и лаять. Однажды во время карнавала он обмазался смолой и вывалялся в овечьей шерсти, чтобы на забаву королю изобразить танцующего медведя. Вырядился сер Гугогин отменно: никто его не узнал. После к нему подошел с факелом в руке слуга и, заглянув ему в лицо, крикнул: «Говори, медведь! Именем короля! Открой нам, кто ты!» Овечья шерсть и смола занялись, и в один миг танцующий медведь превратился в живой факел. Так погибнет и изверг Робеспьер.
Срань Господня! Сколько же это будет тянуться! Когда Революция, обожравшись гражданами Франции, уберется в свою берлогу поспать век-другой, что станется с троицей порожденных ею щенят: Свободой, Равенством и Братством! Какая немыслимая, безграничная ересь! Какая неизбежная необходимость! Будут ли они и дальше, подобно тигрятам, растягивать долгую ночь нашего невежества? Осветят ли их ясные глаза нескончаемые Темные Века Человечества?
В мои худшие дни я часто думаю: если гильотина воплощает Природу, неизменную, неумолимую Природу, и если человек – Ее слуга, и Революция – тоже, то надежды нет. Тогда я с радостью посмотрю на то, как погибнет мир.
В наказание за приступы ярости (но спрашивается, какое посаженное в клетку животное не поддается ей время от времени?) у меня отобрали мои книги, рукописи, бумагу и перья. Без них я погиб. Хуже того: я не знаю, вернут мне их или нет.
Я сижу в одиночестве, разоружен, пера нет, швартовы отданы, мысли в беспорядке (чернила и сперма всегда были клеем, скреплявшим мой ум). Волны, с которыми я не в силах совладать, разносят мои мысли, точно икру угрей. Мое воображение лишилось корней, и ум хватается за самые неожиданные ассоциации. Капли жира, плавающие в моем супе, превращаются в подзорные трубы архонто[140], вредный паук, выслеживающий блох, – в треугольник срамных волос забальзамированной гурии, остроконечная колбаска кала знаменует крах Революции и приближение беспощадной эпохи торгашей. Чтобы разжечь в себе беспокойство, я делаю вид, будто линии у меня на ладонях – реки умерших планет, когда же это начинает меня утомлять, рассматриваю потертые швы на рукавах. Они напоминают мне астрологические знаки, указывающие надень, месяц и год моего освобождения. Дни идут, и чем более я борюсь с отчаянием, тем более отупляющими становятся измышленные мною системы. Правду сказать, они скорее раздражают, нежели развлекают! А потом приходит мысль, которая спасает меня от опасностей этого губительного чернокнижия: я стану мечтать о книге!
Я воображаю себе переплетенный в красную кожу объемистый том, его название вытеснено золотом на обложке и корешке. Помню, мы с Габриеллой однажды гуляли по мастерским Латинского квартала, где девушки всех возрастов – а многие среди них были замечательно лакомыми – складывали, сшивали и переплетали свежеотпечатанные листы, и если книга очень уж хорошо удавалась, покрывали обрез золотом.
Я вручную отпечатываю листы моей книги… И мысленно воссоздаю все шаги – так тщательно, что, снимая со станка листы, как будто вдыхаю запах свежих чернил и вижу следы там, где литеры оставили на бумаге чувственные углубления, похожие на отпечатки пальца во влажном песке. Один за другим я выкладываю листы для просушки, а потом с наслаждением складываю их, чувствуя, как бумага, точно плоть, гнется у меня под руками. Когда страницы готовы, я вставляю их в зажимы и, как это делали работницы (я видел!), сшиваю толстой суровой нитью. Закончив – а на сшивание уходит целый день, – я надежно зажимаю книгу в тиски и медным молотком выравниваю переплет. Бью я любовно и отдаю этому все утро, и книга понемногу поддается моим стараниям.
Затем я берусь за обложку: доски из черного дерева ложатся в ножны из тонкой кожи, название и узор наносятся тонкими металлическими инструментами, которые я осторожно разогрел на огне. Наконец, книга приклеена к обложке, помещена под пресс, оставлена сохнуть.
После беспокойной ночи я открываю мою книгу. Форзац – зеленая мраморная бумага с золотыми прожилками – навевает мысли о пышных лесах Юкатана. Следующие несколько страниц – из толстой бумаги, плотной и бархатистой на ощупь – пусты. Но за ними идет фронтиспис: на нем – маленькая майяская тигрица, а произносимые ею слова застыли у нее перед мордой, точно обретший плоть ветер. И впервые я понимаю, что книга моей мечты – это наша книга, Габриелла, та самая, которую мы с вами пишем совместно. Сдается, пора мне ее завершить. Пусть я не могу обратиться ни к нашим заметкам, ни к перу и бумаге, мне остается греза. Что такое книги, как не осязаемые мечты? Что такое чтение, как не сон наяву? Лучшие книги побуждают нас мечтать; остальные читать не стоит.
9
ТОФЕТ
Чудесные письмена распались, окутав комнату Ланды зловоннейшим смрадом. Призвали двух братьев, чтобы они вынесли рыбий труп вон.
Рыбину благословили и похоронили, а после останки писца Кукума швырнули в костер. Недолгое время спустя вдову Кукума прогнали солдаты. Они сказали, что ей больше незачем возвращаться: ее цветы, душистую тиксзулу, скормили свиньям инквизитора, а тело ее мужа – огню. Подняв глаза, она сквозь слезы увидела дым и поняла, что они говорят правду.
С минуту она глядела на небо, потом – на церковь, цвета мочи занедужившего. Внутри Матерь Божья с колесом на голове, говорят, непрестанно плачет по майя, хотя папа дал знать Ланде, чтобы он изыскал способ заставить ее перестать. И ее Сын там внутри, у него тоже на голове колесо, совсем как у повозок, которые иногда давят индейцев насмерть, совсем как колеса инквизиции, на которых ломают кости и заставляют людей, которых она всегда уважала за здравомыслие, говорить самые невероятные слова, в которых нет ни толики правды. Например, Балтазар Пук сказал, что распял мальчика и петуха и ножом вырезал у обоих сердце. Тем же ножом он будто бы вырезал на этих сердцах крест, а потом принес их в жертву Старым Богам, осерчавшим, но отказывающимся умереть. Все знают, что колесо исторгло из глотки Балтазара Пука эту ложь – и многие другие, куда ужаснее. Потом говорили, будто в тот день, когда сожгли тело писца Кукума, Матерь Божья плакала жемчужинами черной крови. Уходя от ворот миссии, вдова Кукума тоже плакала черной кровью.
Стоя у высокого окна, Мелькор с бешено бьющимся сердцем смотрел на приворожившую его колдунью. Он воображал себе, как она висит подвешенная за груди – такое многих заставляло покаяться.
Несколькими днями ранее в пещере вблизи Мани, нашли небольшой тайник с идолами, и Ланда приказал схватить многих индейцев, которые после сотни плетей признались, что еще великое множество идолов (и чудесным образом их число с минуты на минуту росло) спрятано в горах. Монахи и стражники много дней прочесывали указанные земли, схватили сотни индейцев и высекли, кого могли, капали на раны расплавленные воск или свинец, привязывали к колесам, вливали в глотки грязную воду, пока у пытаемых не шла из ушей кровь и они не захлебывались.
Индейцы рассказывали о немыслимых ритуалах, их признаниями оправдывали все новые аресты. Идолы множились: одни были такие древние и выветренные, что и вовсе не походили на идолов, другие – на удивление свежие с виду и грубо вытесанные, мерзостные фигурки, настолько безобразные, что никто бы не взял их в дом даже как упор для двери. А третьи были удивительно красивы – из нефрита или змеевика, и киноварь льнула к протравленным поверхностям, точно застарелая кровь. Все эти мерзости свалили во дворе миссии, к ногам ликующего Ланды.
Однажды вечером, когда монахи нашли древний каменный алтарь, вырезанный наподобие свернувшейся плотными кольцами, оперенной от морды до кончика хвоста змеи, старуха – пережившая оспу, с лицом, которое, пытая, столько раз жгли огнем, что теперь оно походило на страницу книги, – с криком налетела на стражников. Вмиг (никто даже не успел понять, как это случилось) на нее набросились собаки солдат, и старуха исчезла в облаке пыли, поднятой их мордами и когтями.
Ночь за ночью, когда стихали крики пытаемых, Ланда осматривал все то, что ему не терпелось уничтожить. Самыми диковинными были древние статуэтки всевозможных уродцев: горбуны, упавшие на колени под весом своих горбов, которые холмами поднимались у них на спинах; карлики, едва способные стоять на иссохших ножках; шуты с ухмыляющейся волчьей пастью; ревущий младенец, превращающийся в ягуара, а еще – подлинно сатанинское отродье с копытцами и рылом. Но одна из статуэток особо притягивала Ланду: выточенные из смердящего копалом синего сандала, обнимали друг друга двое мужчин. Много часов он зачарованно смотрел на богомерзкие фигуры, вспоминая Аристотеля: «Понимание несет с собою страдание». Ланда страдал, потому что понимал, какая ему грозит опасность. Потребовалась вся его сила воли, чтобы воздержаться и не ласкать дерево пальцами, не прижимать к горячей щеке. Позднее, когда его будут подробно допрашивать в Испании, он объяснит, что уничтоженные им идолы и другие предметы обладали такой необоримой силой, что могли растлить даже самое стойкое сердце. Рассматривать их – значит чрезмерно приблизиться к посрамлению в вечной битве, которая непрестанно разъедает душу.
Пока Мелькор глядел из окна, свершилось второе за этот день чудо. Когда на смену сумеркам пришла ночь, к воротам миссии подошла процессия монахов, стражников, солдат и десятков индейцев с… Да! Великим множеством книг! Благоухающие куреньями синие книги майя. Книги, за сохранность которых Кукум поплатился жизнью. Книги со страницами, белыми от извести. Книги, кишащие значками, звездами и числами. Священная библиотека майя, разъясняющая дни черного зеркала, дни дыма и убывающей луны, дни солнца, оцелота и рыбины, дни глаз, дни снов: поэтические дни, бесценные, трагичные, гибельные дни. Красные с черным книги рассыпались по брусчатке, рдели, как раскаленные угли, и при взгляде на них жгло и заволакивало слезами глаза.
На следующий день, желая, верно, утишить его гнев, Ланде подарили статую Пресвятой Девы, слепленную из размолотых стеблей кукурузы и корней диких орхидей. Он посетовал, что статуя походит скорее на сатанинский пирог, которому место на ведьмовском шабаше. Глаза у Девы косили, улыбка была блудливой. Но про слепившего ее индейца было известно, что он – богобоязненный христианин, поэтому Деву отнесли в часовню, уже заставленную сходными дарами, среди них – Христос, вылепленный из того же сомнительного теста. Это распятие было столь страшным, Ланда даже усомнился, не свидетельствует ли оно о жгучей ненависти к Церкви: черные губы Христа скривились, открывая сломанные в предсмертных муках зубы и тряпку прокушенного языка. Хуже того: Спаситель так жестоко изогнулся, что становилось ясно: Он жаждет сорваться со Святого Креста! Что же это, как не отказ Божьего Сына покориться Господней воле? Но Ланда не стал долго над этим раздумывать: на следующую неделю был назначен Тофет, и следовало подготовить миссию. Колодец и коридоры затянули черной материей, возвели виселицу, а также помосты; скроили, сшили и покрасили рубахи для осужденных.
Всю ту неделю Мелькора мучил повторяющийся сон: он в ужасе бежал не разбирая дороги, а потом, вконец измученный, присел на корни старого дерева. Он бежал потому, что Мани пылал. Жар был так силен, что с громовымзвуком взрывались дома и взлетали в воздух тела людей, индейцев и испанцев без разбора. Заброшенные взрывом в небеса, они отращивали крылья или, подобно ведьмам, скакали, оседлав метлы. Огонь породил ужасающий ветер, и повсюду вокруг летала домашняя скотина, плошки и одеяла. Со страхом Мелькор уразумел, что сами развалины Мани поднялись теперь на воздух: камни и крыши, вилки и ложки, горшки с бобами, табуреты и сапоги, и сковороды и… Вдруг его обступили страшные чудища: карлики и свиньи в платьях, ведьмы, обнажающие груди или задирающие юбки, чтобы выпустить ему в лицо ветры из черного дыма и синих бабочек. А потом он увидел, чего ради затеялась вся эта свистопляска: со свитой из великанских кроликов к нему приближалась вдова Кукума, облаченная уже не в расшитую цветами белую сорочку, а в богатое платье из алого шелка.
Публичное сожжение, устроенное Ландой, предварялось шествием: первыми шли, распевая псалмы, монахи, которые несли черные знамена и обернутые черной материей кресты, за ними – мальчики из школы при миссии, которые, опустив глаза долу, вторили им пустыми, дрожащими голосами; и последними – вереница индейцев, столь обезображенных пытками, что их не могли узнать даже собственные дети. Одни осужденные были одеты в жесткие желтые рубахи с красным знаком креста, другие – в пропитавшуюся кровью бумагу. Некоторых пороли так сильно, что порвались жилы и мускулы в спинах. Сотрясаясь всем телом, они тащились связанные по двое, их рукисо скрюченными, как когти, пальцами безжизненно висели по бокам.
Стоя на высоком помосте в окружении четырех судей и своих главных помощников, Ланда кланялся испанским сановникам, черному и белому духовенству, младшим чиновникам и именитым колонистам, которые приехали издалека – из Мериды, Изамаля и Валльядолида. Толпа индейцев стояла поодаль, сдерживаемая солдатами и их собаками, которые от возбуждения непрерывно лаяли и выли, заглушая рыдания и крики, ощутимым гулом наполнявшие воздух. Кучи хвороста приготовили, приговоренных связали, подвесили за руки и в последний раз высекли.
Ланда развернул большой свиток с эмблемами инквизиции: крестом, мечом и пальмовой ветвью. Голосом, хриплым от пустословия и потому более напоминавшим воронье карканье, нежели человеческую речь, он выкрикнул:
– Я, преподобный Фрай Диего де Ланда, первый провинциал, апостольский инквизитор, призванный искоренить в доминионе его Величества, в провинции Юкатан, Новая Испания, ереси, заблуждения против разума, слухи и сплетни, равно как их пагубные последствия, колдовство во всех его трех тысячах обличий, богохульство, чернокнижие и вероотступничество, нечестивые помыслы, коварство природы, сатиров и фавнов, правом, данным мне буллой его Святейшества, назначил положенный состав суда, а также тюрьмы и камеры пыток Святой палаты, и сегодня, одиннадцатого июля в год тысяча пятьсот шестьдесятвторой от Рождества Господа нашего Иисуса Христа, всех, собравшихся здесь, оповещаю: сии индейцы, знать, правители и крестьяне, под плетьми и палками святой инквизиции сознались:
– в ведьмовстве и в призывании демона по имени Ангел Света, а равно как в том, что
– возносили молитвы черепам и идолам, намазав их кровью из своих тел,
– вводили в свои дома странствующих колдунов и кормили их, а также прятали у себя орудия чернокнижия,
– ездили верхом или от случая к случаю носили запрещенные украшения, как-то: золото, серебро, шелка, кораллы и жемчуга,
– мастерили и продавали на базаре Мани скабрезные табакерки, богохульные кресты и тому подобное,
– раскрашивали свои тела в тигриные полосы и, пуская себе кровь из уха, проклинали Господа,
– распинали малых детей и вырезали у них сердца, которые жарили и скармливали своим идолам, сие преступление столь ужасно, что в нем обвиняемые признались только после самого усердного дознания.
– И наконец: укрывали свои кощунственные книги, и лгали про них, и продолжают почитать их и считать всего драгоценнее.
Осужденных, похожих теперь более на куска мяса, нежели на людей, связали и отнесли на костер, уже разгоревшийся. Так велик был Тофет, что застил собою солнцеи на короткое время стал светилом вселенной. И Ланда тоже превзошел солнце своим сиянием. Последние его враги, последние властители майя, последние еретики, библиотекари и колдуны корчились у его ног, уползая в Ад.