Поздоровавшись сегодня с пани Данутой, я заказал себе флячки—традиционное львовское блюдо из коровьих желудков, бокал пива и, глядя, как лавирует девушка между столиками, подумал о том, что она удивительно напоминает француженку. И меня осенило.
— Пани Данута,— спросил я, стараясь говорить поместному,— не знает ли пани, подчас оккупации во Львове были французы?
— Почему «были»? — ответила девушка, отбрасывая назад волосы.— Они и сейчас есть.
— Как сейчас? Где?
— В пансионате у мадам Вассо. Улица Кохановско-го, 36.
Мадам Ида Вассо-Том, как успела рассказать Данута,— жена погибшего во время оккупации хозяина мельницы Тома. Она проживает во Львове давно, по французскому паспорту. Одно время даже выполняла консульские поручения французского, а в годы оккупации— петэновского правительства. Сейчас мадам Вассо приютила у себя целую группу бывших французских военнопленных, которые иногда захаживают «на одно пивко» в заведение «Обеды как у мамы».
Первый раз я оставил недоеденным любимое блюдо и, попрощавшись с Данутой, быстро зашагал на улицу Кохановского.
Поднимаясь по скрипучей деревянной лестнице дома, заросшего диким виноградом, я услышал звуки гортанной французской речи. Они вырывались из полуоткрытой двери, на которой была привинчена позеленевшая от времени медная табличка с надписью: «Ида Вассо-Том».
Я потянул рукоятку звонка.
На пороге появилась седая женщина в старомодном платье, с зорким, прощупывающим взглядом,— такими обычно рисуют хозяек французских меблированных комнат или магазинов.
На ломаном французском языке я объяснил цель своего визита. Мадам расплылась в улыбке и попросила меня проследовать к ее «питомцам».
Большая, довольно мрачная комната, в которую меня ввели, производила странное впечатление. На стенах — ценные картины голландских, французских, австрийских и польских мастеров, а посредине комнаты — обеденный деревянный стол с посудой и недоеденной пищей в тарелках. Вокруг простые походные кровати. На них лежали, задрав ноги, и сидели, разговаривая, несколько человек: одни —в пятнистых немецких камуфлированных накидках, другие — во французской, уже изрядно потертой и местами залатанной форме, третьи — в одежде польского покроя. Мы быстро перезнакомились, и тут же я пообещал мадам Вассо похлопотать, чтобы ее питомцам были выданы продовольственные карточки в городском распредбюро. Откровенничать при мадам Вассо не хотелось, и я пригласил двух французов выйти на улицу и погулять со мною. Данута ведь упомянула о связях хозяйки пансионата с профашистским правительством Петэна!
Мы пошли втроем улицами осеннего Львова: худощавый лейтенант иностранного легиона Эмиль Леже, в короткой спортивной куртке, лыжной шапочке и в сапогах «англиках» с высокими задниками, лысоватый Жорж Ле Фуль и я. Осторожными, наводящими вопросами я пробовал узнать, как они сюда попали, прикоснуться к тайне их военной службы.
Впрочем, надобности в такой осторожности вовсе не было. Когда я спросил Жоржа Ле Фуля, не знаком ли ему лагерь в Раве-Русской, он оживился и, жестикулируя, выпалил:
— Ну как же! Как же! Дьявольский лагерь! Нас доставили туда ночью из Франции после тяжелых пяти суток пути в закрытых свиных вагонах. Из вагонов нас вытягивали, так мы ослабли. Немецкий унтер-офицер крикнул нам: «Вот вы и приехали в страну солнца!» Боже, какой ужас этот лагерь! Позже немец-адъютант, уроженец Страсбурга, хорошо говоривший по-французски, признался нам, что в лагере уже умерло от одного только тифа более трех тысяч русских. «Мы зарываем их тут же, на территории лагеря. Случается, что среди них бывают и живые. Все равно их бросают в ямы и засыпают негашеной известью, от которой они задыхаются»,— рассказывал немец. Еженедельно в лагерь привозили по тысяче французов, которые не хотели работать в Германии...
— В лагере был только один водопроводный кран на двенадцать тысяч человек,— вмешался в разговор Эмиль Леже.— Пользоваться им разрешали только четыре часа в день. Немецкая охрана избивала нас. Мы голодали. По утрам, во время переклички, мы едва стояли на ногах. В день нам давали двести граммов хлеба, по утрам — горячую воду с сосновыми иглами и пол-литра бурды.
которую никак нельзя было назвать супом. Спали мы на полу. Блохи, вши...
— Ну, хорошо,— прервал я Эмиля Леже, решив действовать в открытую.— Как же совместить то, что вы рассказываете, с хорошо оборудованным кладбищем для французов под лесом? Неужели немцы лучше заботились о мертвых, чем о живых?
— Кладбище под лесом?! — оживленно воскликнул Жорж Ле Фуль и захохотал, хотя момент для этого был явно неподходящий.— Так ведь это геббельсовская липа чистой воды...
— Да погоди, Жорж,— резко остановил товарища Леже.— Нашел над чем смеяться! Давай объясним толком русскому писателю, как было дело. Понимаете ли, в печать нейтральных стран и в британское радио стали просачиваться вести о нашей жизни в этой «стране солнца». Комиссия Международного Красного Креста в Гааге решила проверить на месте, верны ли рассказы об этих ужасах. Вот тогда-то гитлеровский министр пропаганды Геббельс дал команду спешно соорудить в Раве-Русской образцово-показательное кладбище. Пока его готовили, пока каменотесы сооружали алтарь из гранита, наших покойников обряжали для этого фарса. Самолетами из Франции привезли для них специальную новую форму из интендантских запасов на тот случай, если комиссия потребует сделать эксгумацию. И надо вам сказать, что элегантное кладбище отвело глаза комиссии от тех ужасов, которые мы, живые, ежедневно переживали в лагере. И если даже вас, советского человека, вид кладбища ввел в заблуждение...
Уловив упрек в словах Эмиля Леже, я спросил:
— Но как же все-таки вам удалось вырваться из этого ада?
— О, это уже совсем другая история. Нас впоследствии перевели сюда, в Цитадель. Вы знаете, что такое Цитадель?
Да, я уже знал Цитадель, страшный лагерь смерти, сооруженный в самом центре Львова, рядом с Главным почтамтом, на горе Вроновских, в бастионах, построенных в середине прошлого века по приказу австрийского императора. На всю жизнь останутся в моей памяти надписи, обнаруженные нами на закоптелых стенах бастионных подвалов: «Тут умирали от голода русские военнопленные тысячами», «Доблестная русская армия, вас ожидает с нетерпением не только народ, но и военнопленные, обреченные на смерть. Как тяжело умирать!»...
— Я хорошо знаю, что такое Цитадель,— ответил я Эмилю Леже.— Но ведь оттуда вырваться было еще труднее!
— Нам никогда бы не удалось сделать это, если бы не помощь извне. Мы убежали оттуда ночью двадцатого марта. Триста человек убежало!
— Триста человек! — воскликнул я.— Ведь это большой побег! Какая же организация помогла вам?
— Мы думали тогда, что нам помог всего один человек,— сказал Леже, и его серые глаза заблестели.— Девушка. Милая девушка. Монахиня. Даже если нет на свете бога, каждый из нас будет молиться за нее всю жизнь, как за святую...
— Монахиня? Какая монахиня? — удивился я.— А где она сейчас? Расскажите-ка мне о ней подробно!
Сверх ожидания, Леже сразу нахмурился и, переглянувшись со своим соотечественником, замолчал.
Я выжидающе смотрел на него.
После некоторого колебания Леже оглянулся и, переходя на полушепот, сказал:
— Камрад писатель, поймите меня правильно. Я не трус. Я прошел трудную службу в иностранном легионе в Северной Африке, видел, как ночью снимали с постов моих друзей. Я пережил гитлеровский плен. Сейчас я хочу спокойно ехать с моей Зорой и ребенком до Одессы, сесть на пароход и добраться до Марселя, чтобы снова увидеть мою родину. Гитлеровцев отсюда вы выгнали, но их пособники гитлерчуки остались. Да, да! Осталась такая же «пятая колонна», что предала республиканскую Испанию. У них везде уши. И если они узнают, что я рассказал вам правду о нашей спасительнице, меня ждет пуля или нож даже в убежище мадам Вассо, которой, по правде сказать, я не очень доверяю. Увольте меня от этого рассказа. Пусть вам расскажет об этой истории кто-либо другой, переживший меньше, чем я... Пардон, товарищ камрад...
Настаивать я не имел права: как-никак Эмиль Леже был иностранцем. И тотчас же, по непонятной мне ассоциации, вспомнил встречу с двумя священниками за стенами древнего Онуфриевского монастыря, где некогда печатал свои первые работы «друкарь книг пред тем невиданных», русский умелец Иван Федоров...
Монахиня? А не ведает ли об этом отец Касьян? Или отец Теодозий?
...Утром следующего дня по дороге в Онуфриевский монастырь я неожиданно встретил молодого судебно-медицинского эксперта Николая Герасимова, который ездил с нами в Раву-Русскую.
Он взял меня под руку и, шагая рядом, тихо сказал:
— Оказывается, вы, голубчик, были правы, когда настаивали повнимательней изучить происхождение французского кладбища. Я только что из прокуратуры. Туда звонили из Равы-Русской. Нашей вчерашней работой очень заинтересовались враги. Ночью все могильные каменные плиты сняли бандеровцы из куреня «Вороного» и на подводах увезли их в сторону Гребенной, к польской границе. Когда об этом узнал командир Рава-Русского пограничного отряда полковник Сурженко, то послал в погоню за бандой тревожную группу. Удалось захватить нескольких бандитов. Другие удрали в Польшу, или, как они называют ее, в «Закерзонский край». Один из задержанных рассказал, что в банде были два офицера немецкой разведки, которых сбросили на парашютах с гитлеровских самолетов. Очевидно, по их указанию были сняты каменные плиты с могил. Тут какая-то тайна...
— Я уже почти знаю эту тайну,— сказал я эксперту.—И напрасно вы подтрунивали надо мной, когда я записал все, что было высечено на плитах. Можно разбить или утопить надгробия в каком-нибудь лесном озере, но нельзя усыпить человеческую память. Мы занесем эти надписи в акт Чрезвычайной комиссии.
Получаю тетрадь
Когда я вошел в знакомую монастырскую келью, отец Теодозий сидел в удобном старомодном кресле и, как это ни странно, читал «Правду».
Я поздоровался со стариком, осведомился о его здоровье и, получив приглашение садиться, с места в карьер
спросил, не слышал ли он о- монахине, которая помогла бежать из Цитадели большой группе военнопленных.
Старик сразу изменился в лице. Газета с легким шорохом выпала у него из рук и, опустившись на пол, накрыла стоптанные ночные туфли священника.
Помолчав, он тяжело вздохнул:
— Эта монахиня была моей дочерью...— И зарыдал тяжко, глухо.
А я сидел перед ним, совершенно ошеломленный.
Отец Теодозий встал, подошел к шкафику и, открыв его, достал с полки тетрадь в коричневом гранитолевом переплете. Он протянул ее мне со словами:
— Извините, рассказывать об этом сам не могу. Трудно. Это еще так близко! Я доверил все, что знаю, бумаге. Возьмите и прочтите на досуге. Вы ведь человек с востока и куда лучше многих местных поймете меня.
...Страницы тетради заштатного священника отца Теодозия Ставничего познакомили меня с трагедией тех оккупационных времен, когда героизм и человеческое благородство уживались с торжествующей подлостью и предательством. Однако отцу Теодозию было известно далеко не все имеющее отношение к западне, в которую заманили его дочь. Много новых деталей я узнал, уже работая в архивах, беседуя с бывшими узниками Львовской Цитадели и работниками органов безопасности.
Еще одно странное стечение обстоятельств помогло мне разгадать тайну гибели дочери отца Теодозия.
Война уже окончилась, но на территории западных областей Украины еще существовало несколько лагерей для немецких военнопленных. Бывшие солдаты и офицеры гитлеровской армии, а быть может, и замаскированные эсэсовцы, теперь стали смирными, покорными. Они разбирали руины и строили новые дома, возводили мосты и выравнивали аэродромы, поврежденные бомбежками, прокладывали дороги,— короче говоря, своими руками исправляли и восстанавливали то, что сами же разрушили.
Допрос Питера Крауза
Как-то мне позвонил начальник одного из таких лагерей и попросил — не смог бы я прочесть для оперативного состава лагеря лекцию на тему «Гитлеровцы в Западной Украине».
Я, конечно, охотно рассказал офицерам-чекистам о немецких злодеяниях.
Несколько дней спустя начальник лагеря снова позвонил мне:
— Любезность за любезность. Вы нам прочли лекцию, а мы можем предоставить вам возможность побеседовать с гестаповцем, выявленным чекистами среди рядовых солдат вермахта. Очень крупная птица! В 1937 году его принимал сам Адольф Гитлер. Этого типа помогли нам обнаружить немецкие антифашисты. Вчера его судили. Он получил двадцать пять лет, и, пока мы его не отправили после приговора в места не столь отдаленные, вы можете поговорить с ним. Есть у вас время и желание?
Еще бы! Не каждому литератору, даже в дни войны, выпадала такая удача!
На попутных машинах и трамвае примчался я в здание тогдашней Замарстиновской тюрьмы (теперь в ней располагается обычная городская больница, а тюрьма давно прекратила свое существование) и вместе с переводчиком вошел в следственную комнату. Там я и провел все воскресенье.
...По моим представлениям, бывший начальник гестапо Гамбурга, крупнейшей гавани Германии, города с миллионным населением, а затем начальник гестапо Львова должен был бы выглядеть весьма внушительно.
Когда же два конвоира ввели невзрачного, средних лет человечка в потертом солдатском мундире, в стоптанных сапогах немецкого покроя, лысоватого, с лицом, ничем не запоминающимся, я, по правде сказать, решил, что произошла досадная ошибка. Этот щелкает каблуками, благодарит меня, когда приглашаю его садиться. Но когда он охотно рекомендуется: «Питер Христиан Крауз»,— я понимаю, что ошибки нет. Да, передо мной тот самый Питер Христиан Крауз, который пытался настигнуть советского разведчика Николая Кузнецова и потерпел поражение в схватке с ним.
Мое преимущество перед Краузом заключалось в том, что он не знал, кто я такой, я же отлично был осведомлен, с какой обезвреженной змеей имею дело. По-видимому, Крауз принял меня за работника прокуратуры, призванного пересмотреть его дело и, может быть, сбавить срок заключения.
Рассчитывая снискать мое расположение, он был весьма откровенен, сыпал именами подчиненных ему гестаповцев; сообщая их бывшие адреса во Львове, рассказывал, откуда они родом, каковы их приметы и привычки, какую агентуру они оставили в городе.
— Сколько лет Эриху Энгелю и как он выглядел? — спросил я.
— Гауптштурмфюрер Эрих Энгель,— по-военному отрапортовал Крауз,— руководил рефератом «А», в моем четвертом отделе, то есть, собственно, в гестапо, и был первым моим заместителем. Он занимался коммунистами, социал-демократами, партизанами и вел борьбу с актами саботажа. Сейчас ему лет тридцать семь — тридцать восемь. Рост — метр шестьдесят восемь сантиметров. Плотен, мускулист. Волосы зачесывает назад, блондин, глаза карие, с зеленоватым оттенком, полное, круглое лицо. Особенных примет нет.
— Как и у вас?
— Яволь! Как и у меня.— И, осклабившись, добавил:— При такой внешности легче работать. Меньше бросаемся в глаза.
— Где сейчас Энгель?
— В июле 1944 года, перед вступлением советских войск во Львов, уехал в город Кассель. Его сменил штурмбанфюрер СС и уголовный советник Дергахе. Из Вены...
Я решил действовать в открытую.
— Скажите, Крауз,— прервал я,— дело Иванны Ставничей вел Энгель?
— И Энгель и Альфред Дитц,—услужливо ответил Крауз.— О, это было крупное дело — Ставничей! Я не мог им непосредственно заниматься, потому что мне была. поручена разработка деятельности подпольной «Народной гвардии Ивана Франко». Дело Ставничей восполняло наш провал в истории с гауптманом Паулем Зи-бертом — вашим разведчиком, которого мы упустили из Львова. Мы не смогли захватить его живым. Он погиб от руки украинских националистов на пути в Броды.
— Вы сами хорошо знаете подробности дела Ставничей?
— Яволь! — Крауз привстал и щелкнул каблуками.
Такое признание было для меня неожиданностью. Думалось, Крауз будет запираться, сваливать все на своих коллег, говорить, что ему неизвестна подлинная фамилия девушки, носившей сутану. А он проявлял полную готовность пролить свет на трагическую судьбу дочери отца Теодозия Ставничего!