Быть может, милый друг, мое имя покажется вам насмешкой после всего, что я сделала и в чем признаюсь на этих страницах. Но меня зовут Модестой[75]. Следовательно, я не обманывала вас, подписываясь О. д'Ест-М. Я не вводила вас также в заблуждение, говоря о моем состоянии; оно достигает, я думаю, той суммы, которая привела вас к столь добродетельным решениям. Я говорю об этом без всякой задней мысли, так как вполне уверена, что деньги не имеют для вас никакого значения. Однако позвольте мне высказать вам всю радость, которая охватывает меня при мысли, что я могу дать нашему счастью внешнюю свободу, доставляемую богатством, сказать вам: «Едем!» — если нам придет фантазия повидать новые края и мчаться рядом в удобном экипаже, без малейшей заботы о деньгах. Как я рада, наконец, что могу предоставить вам право сказать королю: «Я владею тем богатством, которое вы желаете видеть у ваших пэров». Итак, Модеста Миньон будет вам хоть чем-нибудь полезной, а ее золото получит самое благородное применение. Что касается вашей покорной слуги, то вы уже видели ее однажды в утреннем наряде, у окна... Да, белокурая дочь белокурой праматери Евы и есть ваша незнакомка. Но как мало походит сегодняшняя Модеста на прежнюю Модесту: та была одета в саван, а нынешняя (я, кажется, уже писала вам об этом) получила от вас в дар живой источник жизни. Любовь, дозволенная и чистая, любовь, которую благословит отец, вернувшийся из путешествия (и вернувшийся богатым), подняла меня из могилы, где я покоилась, и я восстала из нее сильной и в то же время невинной, как дитя. Вы пробудили меня, как солнце пробуждает цветы. Взгляд вашей любимой уже не похож на взгляд прежней и столь смелой Модесты. О нет! он стыдлив, он предвидит счастье и целомудренно прячется под ресницами. Я боюсь теперь быть недостойной своей судьбы! Король явился во всей своей славе, и отныне у моего повелителя есть преданная ему раба, которая просит у него прощения за свою слишком большую смелость, как просил прощения у кавалера де Граммона игрок, обманным путем обыгравший его в домино. Да, дорогой поэт, я буду твоей Миньоной, но Миньоной более счастливой, чем героиня Гете, не правда ли? Ты не лишишь меня родины? Ведь она в твоем сердце. В этот миг, когда я, твоя невеста, писала эти слова, соловей в парке Вилькена ответил мне вместо тебя. О, скажи же мне скорее, что соловей не обманул меня, выводя свою отчетливую, чистую, высокую трель, наполнившую, как благая весть, мое сердце любовью и радостью.
Мой отец будет завтра в Париже проездом из Марселя. Его адрес известен банкирскому дому Монжено, который связан с ним деловыми отношениями. Сходите к нему, мой возлюбленный Мельхиор, скажите ему о своей любви ко мне, но не вздумайте говорить о том, как сильно я вас люблю: пусть это навсегда останется тайной между нами и богом. Я же, мой дорогой и любимый, все открою матери. Достойная дочь Валленрод-Тушталь-Бартенштильдов поймет меня и поцелуем выразит свое согласие. Она будет так счастлива, когда узнает о нашей романтичной и тайной поэме, земной и божественной в одно и то же время. Вы уже выслушали признание дочери, постарайтесь получить согласие графа де Лабасти, отца вашей
«
Это письмо сильно встревожило Модесту, но вернуть свое признание она уже не могла, так как Франсуаза отнесла его на почту, в то время когда она перечитывала эти последние строки, пытаясь понять их тайный смысл. Модеста поднялась к себе в комнату и написала ответ, требуя объяснений.
Между тем в Гавре происходили разные мелкие события, которые, однако, вскоре заставили Модесту позабыть о ее тревогах. Спустившись рано утром в город, Дюме без труда узнал, что ни один архитектор не приезжал третьего дня в Гавр. Взбешенный ложью Бутши и желая узнать причины этого сговора, бретонец бросился из мэрии прямо к Латурнелям.
— Где же ваш Бутша? — спросил он у своего друга нотариуса, не видя клерка в конторе.
— Бутша, мой дорогой, находится на пути в Париж, куда он катит на всех парах. Сегодня рано утром он встретил в порту моряка, который сказал ему, что его отец, шведский матрос, разбогател. Говорят, будто он был в Индии, служил там у одного магараджи, а теперь он в Париже...
— Все это сказки, ложь, басни! О, я разыщу этого проклятого горбуна, я нарочно поеду для этого в Париж! — воскликнул Дюме. — Бутша обманывает нас! Он знает что-то относительно Модесты и ничего нам не говорит. О, если он заодно с ней!.. Ему никогда не быть нотариусом, я втопчу его в грязь, из которой он вышел, возьму и...
— Полно, мой друг, остерегайтесь вешать преступника до суда, — возразил Латурнель, испуганный крайним раздражением Дюме.
Объяснив друзьям, на чем он основывает свои подозрения, Дюме попросил г-жу Латурнель побыть с Модестой в Шале во время его отсутствия.
— Вы встретите полковника в Париже, — сказал нотариус. — Вот что я прочел сегодня утром в коммерческой газете в отделе навигации, вот здесь, под рубрикой «Марсель», — продолжал он, протягивая газету Дюме: — «Беттина Миньон» (капитан Миньон) бросила якорь шестого октября». У нас сегодня семнадцатое, весь Гавр знает уже о приезде вашего хозяина.
Дюме попросил Гобенхейма отпустить его, тотчас же отправился в Ингувиль и вошел в Шале в ту минуту, когда Модеста запечатывала письма отцу и Каналису. За исключением адреса, оба письма ничем не отличались друг от друга — ни размером, ни конвертом. Модесте показалось, будто письмо к отцу лежало поверх письма к ее Мельхиору, на самом же деле она положила его под низ. Эта ошибка, так часто повторяющаяся в повседневной жизни, открыла ее тайну матери и Дюме. В то время лейтенант как раз оживленно разговаривал с г-жой Миньон в гостиной, поверяя ей свои опасения, вызванные двуличием Модесты и ее сообщника Бутши.
— Верьте, сударыня, — воскликнул он, — мы пригрели змею у себя на груди. Разве может быть душа у этого недоноска!
Модеста положила в карман фартучка письмо, адресованное отцу, думая, что это письмо к возлюбленному, и, спускаясь из своей комнаты с письмом к Каналису в руках, услышала, как Дюме сообщает о своем немедленном отъезде в Париж.
— Что вы имеете против моего Таинственного карлика и почему вы так кричите? — спросила Модеста, появляясь в дверях гостиной.
— Бутша уехал сегодня утром в Париж, и вам, без сомнения, известно, для чего! Разумеется, чтобы продолжать там интригу с так называемым архитектором в лимонном жилете, который и не думал приезжать в Гавр, на беду вашему вруну карлику.
Модеста была потрясена; она догадалась, что Бутша уехал, чтобы собрать сведения о жизни Каналиса. Она побледнела и опустилась на стул.
— Я догоню Бутшу, я его отыщу! — воскликнул Дюме. — Это, очевидно, письмо вашему батюшке, — проговорил он, протягивая руку. — Я перешлю его Монжено. Лишь бы нам с полковником не разминуться!
Модеста отдала письмо. Дюме, свободно читавший без очков, машинально взглянул на адрес:
— Барону де Каналису, улица Паради-Пуассоньер, дом номер двадцать девять. Что это значит?.. — воскликнул Дюме.
— Ах, дочь моя, вот кого ты любишь! — воскликнула г-жа Миньон. — Стансы, что ты положила на музыку, написаны им...
— И это его портрет висит у вас наверху, в рамке? — спросил Дюме.
— Верните мне письмо, господин Дюме, — проговорила Модеста, похожая в эту минуту на львицу, защищающую своих детенышей.
— Вот оно, мадемуазель, — ответил лейтенант.
Модеста спрятала письмо за корсаж и протянула Дюме другое, которое было адресовано отцу.
— Я знаю, Дюме, вы способны на все, — сказала она, — но если вы вздумаете сделать хоть один шаг, чтобы увидеть господина Каналиса, я тотчас же уйду из дому и никогда больше не вернусь.
— Вы убьете вашу мать, мадемуазель, — ответил Дюме и вышел из комнаты, чтобы позвать жену.
Несчастная мать упала без чувств, пораженная в самое сердце роковыми словами Модесты.
— Прощай, жена, — сказал бретонец, целуя жену, — спасай мать, я же поеду спасать дочь.
Он оставил Модесту и свою супругу подле г-жи Миньон, в несколько минут собрался в дорогу и направился в Гавр. Час спустя он уже сидел в почтовой карете, и лошади мчались с такой быстротой, как будто их погоняла любовь или алчность седока.
Быстро приведенная в чувство стараниями Модесты, г-жа Миньон поднялась с помощью дочери к себе в комнату и, не сделав ей ни единого упрека, сказала:
— Несчастное дитя, что ты натворила? Зачем было таиться от меня, разве я так строга?
— Я все хотела сказать вам сама, — ответила девушка плача.
И она открыла свою тайну матери, прочтя этой доброй немке письма и ответы на них. Она перелистала для нее свою поэму страница за страницей, употребив на это целых полдня. Когда признание было окончено, Модеста заметила, что губы слепой складываются в добрую улыбку, и бросилась на шею матери, вся в слезах.
— О маменька, — воскликнула она среди рыданий, — ваше золотое, полное поэзии сердце подобно сосуду, избранному богом, чтобы вместить чистую, единую, неземную любовь — цель всей нашей жизни; вы, отдавшая всю свою любовь мужу, образец для меня; вы должны понять, как горьки мои слезы, которые обжигают вам руки. Эта бабочка с яркими крылышками, эта прекрасная любовь двух душ, которую ваша Модеста лелеяла с материнской заботой, моя любовь, моя святая любовь, эта одухотворенная, живая тайна попадет в чужие грубые руки, они сомнут ей крылья, разорвут покрывало под ничтожным предлогом открыть мне глаза, узнать, аккуратен ли гений в той же мере, что и банкир, узнать, способен ли мой Мельхиор копить деньги, нет ли у него какой-нибудь любовной интриги, которую надо распутать, не опозорен ли он в глазах каких-нибудь буржуа увлечением молодости, хотя оно так же неспособно омрачить нашу любовь, как мимолетное облачко не может закрыть солнца. Что они предпримут? Вот моя рука, чувствуешь, как я дрожу? Они будут причиной моей смерти.
Модеста почувствовала себя так плохо, что ей пришлось лечь в постель. Мать, г-жа Латурнель и г-жа Дюме, сильно обеспокоенные, ухаживали за ней, пока лейтенант ездил в Париж, куда по логике событий следует на время перенести и наше повествование,.
Люди подлинно скромные, вроде Эрнеста де Лабриера, а в особенности те из них, которые, зная себе цену, все же не встречают в других ни любви, ни сочувствия, поймут, какое безграничное наслаждение испытал он, прочтя письмо Модесты. Молодая, наивная и лукавая возлюбленная признала сначала его ум и возвышенную душу, а теперь находила, что он еще и красив. А эта лесть — высшая форма лести. Почему? Да потому, что красота не что иное, как подпись мастера под произведением, в которое он вдохнул свою душу; в ней проявляет себя божество. Наградить красотой того, кто не обладает ею, создать ее могуществом своего восхищенного взора, — не есть ли это первый знак любви? Вот почему бедный Эрнест с восторгом поэта, услышавшего гул одобрения, воскликнул: «Наконец-то я любим!» Стоит женщине, куртизанка она или юная девушка, сказать: «Ты красив», — пусть даже это будет ложь, — и мужчина позволит этому тонкому яду проникнуть под свою грубую черепную коробку, он окажется связанным вечными узами с прелестной обманщицей, с этой искренней или заблуждающейся женщиной. Она становится его миром, он жаждет вновь услышать эти слова, и, будь он даже принцем, он никогда не пресытится подобной лестью. Гордо расхаживая по комнате, Эрнест встал перед зеркалом, повернулся в профиль, затем в три четверти. Он пытался критически отнестись к своей внешности, но дьявольски убедительный голос нашептывал ему: «Модеста права!» Он вновь взял письмо, перечитал его и, представив себе свою неземную блондинку, весь отдался грезам о ней. И вдруг среди упоительных мечтаний его поразила страшная мысль: «Она принимает меня за Каналиса, и у нее миллионное приданое». Все счастье его рухнуло, он упал с поднебесных высот на землю, как лунатик, который, взобравшись на крышу, вдруг слышит резкий голос, и, внезапно пробудившись, делает неосторожный шаг, и разбивается о мостовую.
— Без ореола славы я покажусь ей безобразным! — воскликнул он. — В какое ужасное положение я себя поставил!
Лабриер был действительно тем человеком, каким рисуют нам его письма: в них он раскрыл свое благородное и чистое сердце и не мог не последовать голосу чести. Он решил тотчас же пойти и во всем признаться отцу Модесты, если тот окажется в Париже, а также рассказать Каналису о нежданной серьезной развязке их чисто парижской шутки. Щепетильного юношу испугало огромное состояние Модесты. Он больше всего опасался, как бы эта увлекательная переписка, столь искренняя с его стороны, не показалась мошенничеством, имевшим целью завладеть богатым приданым. Слезы навертывались у него на глаза, пока он шел из своего дома на улице Шантерен к банкиру Монжено, который отчасти был обязан своим состоянием и связями министру — покровителю Лабриера.
В то время как Эрнест советовался с главой банкирского дома Монжено и брал все справки, необходимые в его странном положении, у Каналиса разыгралась сцена, которую позволял предвидеть поспешный отъезд лейтенанта.
Кровь бретонца кипела; как истый солдат времен Империи, он считал каждого поэта никчемным шалопаем, балагуром, распевающим веселые куплеты, ютящимся на мансарде бедняком, одетым в черный изношенный костюм с побелевшими швами; сапоги у него, разумеется, без подметок, о белье вообще лучше не говорить, пальцам чернила знакомы больше, чем мыло и вода, а в те минуты, когда он не марает бумаги, как Бутша, выражение лица у него такое, словно он с луны свалился. Но Дюме как будто окатили холодной водой, возбуждение его мыслей и чувств сразу улеглось, когда он вошел во двор прекрасного особняка, где жил поэт, увидел кучера, мывшего карету, а затем столкнулся в великолепной столовой с одетым, как банкир, лакеем, к которому направил его грум, и тот ответил, глядя на посетителя сверху вниз, что барон не принимает.
— Сегодня у барона, — сказал лакей в заключение, — заседание в государственном совете.
— Действительно ли я попал в дом господина Каналиса, стихотворца?
— Барон де Каналис, — ответил камердинер, — тот самый великий поэт, о котором вы говорите, но, кроме того, он занимает пост советника при государственном совете и прикомандирован к министерству иностранных дел.