Модеста Миньон - де Бальзак Оноре 5 стр.


Несмотря на всю свою скорбь, г-жа Миньон не могла сдержать улыбки, представив себе г-жу Латурнель за чтением «Чайльд-Гарольда». Суровая супруга нотариуса приняла эту улыбку за одобрение своих идей.

— Вот что я вам скажу, дорогая госпожа Миньон, напрасно вы считаете, что Модеста влюблена, просто это ее фантазия, плод беспорядочного чтения. Ей двадцать лет. В этом возрасте девушки бывают влюблены в самих себя, они наряжаются, чтобы любоваться собой. Помню, надену я, бывало, мужскую шляпу на мою бедную покойную сестренку и играю с ней, будто она мой кавалер. Вы провели во Франкфурте счастливую молодость. Но будем справедливы. У Модесты нет никаких развлечений. Конечно, малейшее ее желание немедленно исполняется, но она, бедняжка, постоянно чувствует себя под надзором, и не будь этих книг, которые развлекают ее, вряд ли молодая девушка могла бы вынести такую скуку. Поверьте, Модеста не любит никого, кроме вас. Ваше счастье, что она увлекается только корсарами лорда Байрона, героями Вальтера Скотта и вашими немцами, графами Эгмонтами, Вертерами[15], Шиллерами и прочими.

— Что вы скажете, сударыня? — почтительно спросил Дюме, испуганный молчанием г-жи Миньон.

— Нет, Модеста не влюблена беспредметно, она любит кого-то! — упрямо ответила мать.

— Сударыня, дело идет о моей жизни, разрешите же мне задать вам один вопрос, не для себя, а ради моей жены, моего полковника и всех нас: кто же обманут — мать или сторожевой пес?

— Ошибаетесь вы, Дюме. Ах, если бы я могла взглянуть на мою дочь! — воскликнула несчастная слепая.

— Но кого же она может любить? — спросил Латурнель. — Лично я отвечаю за Эксюпера.

— И уж, конечно, не Гобенхейма, ведь со времени отъезда полковника мы видим его раза три в неделю, — сказал Дюме. — К тому же он вовсе не думает о Модесте. Это не человек, а ходячая пятифранковая монета. Его дядя Гобенхейм-Келлер постоянно твердит ему: «Постарайся разбогатеть — и ты женишься тогда на одной из Келлер». А уж если у него такой план, будьте спокойны: он даже не замечает — девушка Модеста или юноша. Вот и все наши мужчины. Этот несчастный маленький горбун не в счет, я его люблю, он ваш преданный слуга, сударыня, — сказал он, обращаясь к супруге нотариуса. — Бутша хорошо знает, что один нескромный взгляд в сторону Модесты — и его ждет знатная взбучка, недаром я родом из Ванна. Мы живем здесь как в крепости. Госпожа Латурнель, со времени вашей... вашего несчастья сопровождает Модесту в церковь. Она наблюдала за ней все эти дни во время службы и не заметила ничего предосудительного. Наконец, если уж дело пошло начистоту, то я самолично в течение месяца подметаю дорожки вокруг дома и ни разу по утрам не обнаружил на них никаких подозрительных следов.

— Купить грабли может всякий, да и пользоваться ими нетрудно, — сказала практичная дочь Германии.

— А собаки? — возразил Дюме.

— Влюбленные умеют их приворожить, — отвечала г-жа Миньон.

— Если вы правы, я пропал, и мне остается только пустить себе пулю в лоб! — воскликнул Дюме.

— Но почему же, Дюме?

— Ах, сударыня, да разве я осмелюсь посмотреть в глаза полковнику, если что-нибудь случится с Модестой, его единственной теперь дочерью, если я не сохраню ее такой же невинной и добродетельной, какой она была в день его отъезда. Помню, уже стоя на корме корабля, он сказал мне: «Не страшись ничего, даже эшафота, Дюме, если дело коснется чести Модесты».

— Как это похоже на вас обоих, — проговорила растроганная г-жа Миньон.

— Я готова поклясться своим вечным спасением, что Модеста столь же чиста, как в те дни, когда она еще лежала в колыбели, — проговорила г-жа Дюме.

— Я узнаю это, — возразил Дюме. — Если вы, графиня, разрешите мне прибегнуть к одному средству... Мы, старые солдаты, мастера насчет военных хитростей.

— Поступайте как знаете, лишь бы это не повредило Модесте, моему последнему утешению. Мы должны открыть истину.

— Но как же ты, дорогой Франсуа, ухитришься выведать секрет у девушки, которая так хорошо умеет его хранить? — спросила г-жа Дюме у мужа.

— Повинуйтесь мне беспрекословно! — воскликнул лейтенант. — Вы мне все понадобитесь!

Если бы мы сумели искусно развить эту сцену, какая получилась бы картина нравов и сколько семей узнали бы в ней свою собственную историю! Но достаточно и этого краткого описания, чтобы понять, насколько важна каждая деталь, касающаяся людей и событий того вечера, когда старый солдат вступил в единоборство с юной девушкой, надеясь вырвать из глубины ее сердца тайну, открытую слепой матерью.

Час прошел в напряженной тишине, которую нарушали лишь возгласы игроков в вист, понятные только посвященным: «Пики! — Козырь! — Снимаю! — Есть у вас онеры? — Две от трех! — По восьми! — Кому сдавать?»

Вот что составляет ныне величайшую страсть европейской аристократии. Модесту, поглощенную работой, не удивляло молчание матери. У г-жи Миньон соскользнул с колен и упал на пол носовой платок. Бутша, бросившись поднимать его, оказался возле Модесты и прошептал ей на ухо:

— Будьте осторожны!

Модеста удивленно подняла на клерка глаза, и их спокойное сияние наполнило карлика невыразимой радостью «Она никого не любит», — подумал горбун, потирая руки с такой силой, как будто хотел содрать с них кожу.

В эту минуту Эксюпер хлопнул калиткой, затем влетел, словно ураган, в гостиную и сказал Дюме на ухо:

— Молодой человек пришел!

Дюме вскочил, схватил пистолеты и вышел.

— Боже мой, а вдруг он его убьет? — воскликнула г-жа Дюме, заливаясь слезами.

— Что случилось? — спросила Модеста чистосердечно и без тени испуга, глядя на своих друзей.

— Какой-то молодой человек бродит вокруг Шале! — воскликнула г-жа Латурнель

— Ну, так что же? — заметила Модеста. — Зачем же Дюме станет его убивать?

— Sancta simplicitas[16], — сказал Бутша и взглянул на своего патрона с такой гордостью, с какой Александр смотрит на Вавилон на картине Лебрена.

— Куда же ты, Модеста? — спросила мать, слыша, что дочь собирается выйти из комнаты.

— Иду приготовить вам постель, маменька, — ответила девушка голосом столь же чистым, как звук арфы.

— Вот вы ничего и не узнали, — сказал карлик, когда Дюме возвратился.

— Модеста добродетельна, как статуя богоматери в алтаре нашей церкви! — воскликнула г-жа Латурнель.

— Ах, боже мой, такие волнения меня просто убивают, — проговорил кассир, — а ведь я человек сильный.

— Готов проиграть двадцать пять су, лишь бы что-нибудь понять, — заметил Гобенхейм. — Ну и вечер! Вы все словно помешались.

— А ведь на карту поставлено сокровище, — возразил Бутша, поднимаясь на цыпочки, чтобы дотянуться до уха Гобенхейма.

— К несчастью, Дюме, я почти уверена в справедливости своих слов, — повторила мать.

— Теперь ваша очередь, сударыня, — ответил Дюме спокойно, — доказать нам, что мы ошибаемся.

Поняв, что дело идет всего-навсего о чести Модесты и что о новом роббере не приходится и думать, Гобенхейм взял шляпу, раскланялся и вышел, унося с собой выигранные десять су.

— Эксюпер и ты, Бутша, отправляйтесь в Гавр, — сказала г-жа Латурнель, — вы еще поспеете в театр к началу спектакля. Я плачу за билеты.

Оставшись в обществе своих четырех друзей, г-жа Латурнель внимательно посмотрела на мужа, машинально перебиравшего карты, затем на г-на Дюме, который, как бретонец, лучше других понимал упрямство матери, и наконец спросила:

— Скажите, пожалуйста, госпожа Миньон, что же вас особенно встревожило?

— Ах, мой добрый друг, если бы вы были музыкантшей, вы услышали бы, как говорит любовь под пальцами Модесты.

Фортепьяно барышень Миньон было перевезено в Шале из городского дома в числе самых нужных вещей. Модеста, пытаясь развеять скуку, занималась музыкой сама, без преподавателя. Прирожденная музыкантша, она научилась играть, чтобы хоть немного развлекать г-жу Миньон. Она пела безыскусственно, как поют птицы, и часто повторяла немецкие песни, которым ее научила мать. Одинокие уроки, одинокие усилия, как это часто бывает у людей, одаренных от природы, привели к тому, что Модеста сама стала сочинять чрезвычайно мелодичные кантилены, хотя и не имела ни малейшего понятия о законах гармонии. Мелодия в музыке то же, что образ и чувство в поэзии, — это цветок, который может распуститься неожиданно. Вот почему у всех народов национальные напевы появились раньше изобретения гармонии. Ботаника ведь тоже возникла после появления цветов. Так Модеста знала о живописи только то, что преподала ей сестра, рисовавшая акварелью, и все же она останавливалась, восхищенная, перед картинами Рафаэля, Тициана, Рубенса, Мурильо, Рембрандта, Альбрехта Дюрера и Гольбейна, — ее потрясал живописный гений всех народов, Но за последний месяц Модеста пристрастилась к музыке, — то она пела, как соловей, то сочиняла часами мелодии на неизвестные слова, и столько было в этом поэзии и чувства, что удивленная г-жа Миньон невольно насторожилась.

— Если у вас нет других причин для подозрения, — сказал Латурнель г-же Миньон, — мне остается только пожалеть вас за излишнюю чувствительность.

— Когда бретонские девушки начинают петь, — заметил Дюме, снова мрачнея, — значит, возлюбленный где-то недалеко.

— Послушайте, как Модеста импровизирует, — сказала мать, — и вы убедитесь сами.

— Бедное дитя! — воскликнула г-жа Дюме. — Если бы она только догадалась о нашем беспокойстве, то первая пришла бы в отчаяние и сказала нам всю правду хотя бы потому, что для Дюме это вопрос жизни или смерти.

— Я расспрошу завтра дочь, друзья мои, — сказала г-жа Миньон, — и уверена, что добьюсь от нее лаской больше, чем вы хитростью.

Может быть, здесь разыгрывалась комедия, называемая «Дочь, которую не устерегли»[17], как она разыгрывается всегда и повсюду, причем все эти честные Бартоло[18], преданные соглядатаи и свирепые овчарки обычно не в состоянии ничего учуять, отгадать, они не замечают ни любовника, ни заговора, ни того дыма, которого не бывает без огня. Нет, то, что происходило здесь, не было борьбой между сторожами и пленницей, между тюремным гнетом и стремлением к свободе, — здесь шла извечная репетиция первой пьесы, которая знаменовала собой поднятие занавеса над только что сотворенным миром, а именно «Ева в раю». Вот какую пьесу играли здесь. Кто же в конце концов был прав: мать или сторожевой пес? Никто из окружающих не мог разгадать сердца Модесты, хотя, верьте, лицо девушки отражало всю ее чистоту. Модеста перенеслась душой в тот мир, существование которого в наши дни оспаривается с такой же ожесточенностью, с какой в XVI веке оспаривали существование мира, открытого Христофором Колумбом. К счастью, она никому не поверяла своих мечтаний, иначе ее сочли бы сумасшедшей. Объясним прежде всего, какое влияние оказало на Модесту ее прошлое.

Два события окончательно сформировали душу этой девушки и развили ее ум. Умудренные трагической судьбой Беттины, супруги Миньон еще до своего разорения решили выдать Модесту замуж. Их выбор пал на сына богатого банкира, выходца из Гамбурга, который обосновался в Гавре с 1815 года и к тому же был им многим обязан. Этот молодой человек, местный денди, по имени Франциск Альтор, отличался грубой красотой, столь ценимой буржуа, которую англичане называют кровь с молоком (румянец во всю щеку, крепкое сложение, широкие плечи). Он не только бросил свою невесту в день банкротства ее отца, но даже не пожелал больше видеть ни ее, ни г-жу Миньон, ни супругов Дюме. Когда же Латурнель решился объясниться с папашей Франциска, Якобом Альтором, немец ответил, пожимая плечами: «О чем вы, собственно, говорите?» Этот ответ был передан Модесте и послужил ей хорошим жизненным уроком; она тем лучше усвоила его, что Латурнель и Дюме не поскупились на краски, описывая эту низкую измену. Обе дочери Шарля Миньона, избалованные родителями с детства, ездили верхом, имели собственных лошадей, выезд, слуг и пользовались роковой свободой. Модеста считала своего поклонника официальным женихом и поэтому позволяла Альтору целовать ей при встрече руку и не возражала, когда он, подсаживая ее на седло, касался ее талии; она принимала от него цветы и те невинные проявления нежности, которые жених выказывает невесте; она вышила ему кошелек, полагая, что подобные знаки внимания сближают людей, но эти узы, столь прочные для возвышенных душ, тоньше паутины в глазах Гобенхеймов, Вилькенов и Альторов. Весной того года, когда г-жа Миньон с дочерью переселились в Шале, Франциск Альтор пришел к Вилькенам на обед. Заметив через ограду сада Модесту, он отвернулся. Полтора месяца спустя он женился на старшей дочери Вилькена. Модеста, красивая, молодая и гордая девушка, поняла, что в течение трех месяцев она была для Альтора не мадемуазель Миньон, а мадемуазель «Миллион», Итак, бедность Модесты, о которой знал весь Гавр, оказалась часовым, оберегавшим вход в Шале не менее надежно, чем бдительный надзор супругов Дюме и зоркий глаз четы Латурнелей. Если теперь люди и вспоминали о Модесте Миньон, их соболезнующие вздохи были унизительней полного забвения.

— Бедная девушка, что-то с ней будет! Она наверняка останется старой девой. Вот судьба! Видеть весь город у своих ног, быть невестой сына Альтора — и остаться одинокой, покинутой! Жить в самой изысканной роскоши — и впасть в нищету!

Не следует думать, что все эти оскорбительные слова произносились шепотом или что Модеста только догадывалась о них; нет, десятки раз она слышала эти речи, когда юноши и девушки, отправляясь гулять из Гавра в Ингувиль, не могли отказать себе в удовольствии посудачить насчет г-жи Миньон и Модесты, проходя мимо их хорошенького домика. Кое-кто из друзей Вилькена удивлялся, как это жена и дочь Миньона согласились жить среди той обстановки, которая напоминала им прежнюю роскошную жизнь. Часто сквозь закрытые ставни к Модесте доходили злобные речи вилькеновских гостей:

— Не понимаю, как это Миньоны могут здесь жить, — говорили они, медленно прохаживаясь по лужайке и, очевидно, рассчитывая, что их слова помогут Вилькену выжить соседей.

— На какие средства они существуют? Что они тут делают? Ведь старуха-то совсем ослепла. А что, дочь по-прежнему хороша? Да, теперь у нее уже нет выезда. А помните, как она любила щеголять.

Слыша эти нелепые сплетни, порожденные завистью, которая, исходя слюной, яростно топчет даже прошедшее, многие девушки покраснели бы до корней волос, другие заплакали бы, а иные вознегодовали, но Модеста улыбалась, как улыбается зритель, глядя на игру актеров. Как ни старался заострить стрелы своего злословия сплетничающий Гавр, они не уязвляли гордости Модесты.

Второе событие сыграло в ее жизни гораздо более серьезную роль, чем уколы этой мелочной злобы. Беттина-Каролина умерла на руках Модесты, которая ухаживала за сестрой со всей самоотверженностью юности и выслушивала ее речи с любопытством, порожденным неискушенным воображением. Среди ночной тиши сестры поверяли друг другу свои задушевные тайны. И каким трагическим ореолом была окружена Беттина в глазах невинной сестры! Беттина изведала одну лишь сторону страсти — ее муки, и умирала оттого, что полюбила. В признаниях, которыми обмениваются девушки, всякий мужчина, пусть даже последний негодяй, прежде всего предстает возлюбленным. Страсть — самое непреложное чувство в жизни человека, и она всегда считает себя правой. Жорж д'Этурни, игрок, развратник, преступник, неизменно рисовался в воображении сестер столичным денди, блиставшим на гаврских празднествах и привлекавшим к себе все женские взгляды (Беттина считала, что она отбила Жоржа у кокетливой г-жи Вилькен), и, наконец, счастливым любовником Беттины. Голос страсти заглушает голос общественного осуждения. По мнению Беттины, суд был введен в заблуждение. Как мог он осудить юношу, который любил ее в течение полугода, и любил страстно, в тайном убежище в Париже, — Жорж нарочно поселил туда возлюбленную, не желая стеснять своей свободы. Так умирающая Беттина отравила любовью сердце сестры. Девушки часто говорили о великой драме страсти, которую всегда преувеличивает наше воображение, и покойница унесла с собой в могилу чистоту Модесты, оставив ее если и не вполне просвещенной в делах любви, то по крайней мере снедаемой любопытством. Однако угрызения совести так часто вонзали свои острые когти в сердце Беттины, что она не могла не поделиться своим опытом с сестрой. Среди признаний она то и дело поучала Модесту, убеждала ее беспрекословно повиноваться родителям. Уже в агонии она умоляла сестру не забывать об этом смертном одре, залитом слезами, и не следовать столь пагубному примеру, ибо ее огромную вину не могут искупить даже такие муки. Беттина кляла себя, полагая, что она навлекла несчастье на семью, и умирала в отчаянии оттого, что не получила прощения отца. Несмотря на утешения священника, тронутого ее раскаянием, Беттина в предсмертную минуту, прежде чем навеки закрыть глаза, воскликнула раздирающим душу голосом: «Отец!.. Отец!..»

Назад Дальше