А уж навстречу, словно челны Стеньки Разина, по снегам выплывают громадные кучевые облака.
Лёня угрюмо заметил, ступая на первый мост, весь в облаках:
— Ой, такими дорогами могут идти только отъявленные оптимисты.
И, видимо, желая повременить, отдалить этот беспрецедентный переход, чреватый один только бог знает чем, он вложил посох в руки Никодиму, пустил его первым — самого легкого из нас, невесомого, едва заметного, — сфотографировал и сделал запись в блокноте:
маленький человечек
как точка и черточка
на белом листе бумаги формата А1
бредет по шею в снегу
это будет твоей дорогой
Пожалуй, именно снежные мосты оказались практически непосильным для меня испытанием. Все двигались, как во сне, когда хочешь идти, а не можешь, будто земное тяготение увеличилось во сто крат или ты тащишься сквозь густое варево или вату.
Нас обгоняют, тяжело дыша, профессиональные путешественники. Некоторых мы уже знаем. В брезентовом комбинезоне шагает по снегу взрослый матерый Хаим. Он вышел из Иерусалима двадцать два года тому назад, с тех пор странствует, всегда пешком, за исключением тех случаев, когда приходится пересекать моря.
В Чомронге Лёня у него спросил:
— Где твой дом, Хаим?
И тот ответил простуженным голосом флибустьера:
— My home is a road.[2]
Посреди третьего снежного моста я совершенно обессилела. Давление упало, сердцебиение замедлилось, я наблюдала за собой, как угасающий Иван Петрович Павлов. К тому ж теперь у нас не было ни орехов, ни шоколадки.
Тогда Миша вытащил свой неприкосновенный запас — очень калорийную сладкую плитку американскую для культуристов. И, чтобы моя безымянная неприкованная душа все же оставалась в теле, и согревала, и оживотворяла его, мы с Мишей напополам разъели его заветную плитку.
Этот Миша, которого почему-то в целом мире никто не ждал, являл собой настоящее сокровище. Каким-то чудом он все время оказывался рядом, лишь только я претерпевала очередную катастрофу. (Два дня назад, когда я рухнула на подвесном мосту, навстречу мне тоже появился Миша и протянул руку помощи.)
Спрессованные снега над реками казались абсолютно безжизненным простором. Недаром в воздухе застыла мертвая тишина — ни ветерка, ни чахлого деревца, шелестящего ветвями, ни горных голубей, ни красноногих ворон, ни даже вездесущей безухой гималайской крысы…
Вдруг видим — человечек Никодим склонился, изумленно поднял брови и что-то изучает на снегу. Мы подошли поближе и замерли. Верней, это я замерла. А Лёня деловито записал в блокноте:
на леднике Аннапурны
Никодим встретил божью коровку:
откуда она прилетела?
19 глава
«…И мой сурок со мною»
Так мы брели вверх по долине, спотыкаясь на каждом шагу, проваливаясь в снежные сугробы, карабкаясь и скользя среди скал, минуя призрачные, наполненные тучами лощины. А когда с горем пополам выбрались из полосы туманов, перед нами не спеша, как на фотоснимке, проявилась Аннапурна. Клянусь, я не поверила глазам — такая она возникла сияющая посреди золотого закатного неба.
Воздух здесь, на высоте четырех тысяч метров, идеально чистый и прозрачный. Я видела бесчисленные уступы гор, покрытые льдом, на расстоянии многих километров, как будто смотрела в подзорную трубу. В этом пейзаже не было полутонов, граница между светом и тенью проходила резко, так же, как грань между темной и освещенной половинками луны.
Под нами лежала огромная долина, покрытая цветами и кустарником, изборожденная ручьями, — и ни одного даже самого крошечного поселка. Вокруг лишь заснеженные горные пики и немного зелени.
Жаль, мы в полной мере не смогли ощутить всю грандиозность открывшейся картины — голова раскалывалась от боли, сердце билось так, что вот-вот выскочит из груди, вот-вот-вот…
Кази говорит, что нам с Лёней для полной акклиматизации понадобилось бы месяца два или три.
Для идеального же самочувствия на таких высотах требуется не только привычка, но и некоторое приспособление в организме. Как, например, необычайно большой объем легких у перуанских индейцев. Жители Тибета и Гималаев ничем таким особенным не отличаются от родственных народов и народцев, живущих на окрестных равнинах. Я только слышала: широкий и плоский монголоидный нос когда вдыхает холодный воздух, то хорошенько его согревает. Однако, являясь носителем носа полностью иной конфигурации, не возьмусь утверждать наверняка.
Голода никто не чувствовал, но Лёня с упорством маньяка снова заказал нам чесночный суп. Это происходило в кают-компании того последнего приюта, где мы собрались переночевать, а наутро двинуться к пику нашего путешествия, казалось, недостижимому — Базовому Лагерю Аннапурны.
Интересно, что на таких высотах нам, собственно, никто и не предлагал никакой «тяжелой» пищи, вроде пельменей с ячьим мясом. Зато на тибетской дороге в Лхасу, вспоминал потом художник Олег Лысцов, это было дежурным блюдом, как в Непале чесночный суп. На одном из высокогорных перевалов наши уральские предшественники сделали остановку в прокуренном деревенском ресторанчике, ну, и заказали момо с мясом.
— Получаем пельмени, — рассказывает Олег, — и в недоумении тычем палочками в сырое тесто и мясо. Отдаем обратно, доварить. Два раза приносят — все сырое. Наконец приходит повар, глубоко сожалеет, извиняется: на высокогорье, он нам объясняет, при температуре семьдесят градусов ничего не варится.
Кроме нас с Лёней за столом, покрытым вместо скатерти большим теплым одеялом (чтобы за едой не мерзли коленки!), сидела влюбленная парочка. Он — мужественный красавец с бородой, австралиец, брюнет, с синими глазами, его звали Роб. Она — статная, высокая немка (именно такой тип фигуры мне всегда хотелось иметь, а не то, что у меня, — устойчивая пирамидка), он называл ее Барбара. Они загадочно улыбались друг другу, пили чай и с любопытством поглядывали на нас с Лёней.
Я тоже стала загадочно улыбаться Лёне, но он целиком и полностью был озабочен поисками аспирина.
— Вы что, простужены? — спросил по-английски Роб. — Вроде у вас теплый свитер…
— Это свитер из шерсти яка, — гордо сообщил Лёня.
Наш небольшой застольный круг мягко озаряли мерцающие масляные светильники. Но Лёнин собеседник, приглядевшись внимательней, вдруг произнес:
— Не хочется вас огорчать, сэр, ваш свитер связан из овцы. Причем не той редкой, голубой, которую недавно вывели в Непале, — они так хорошо смотрятся на зеленой траве, — а просто из обыкновенной серой деревенской овечьей шерсти.
— Да что вы такое городите? — воскликнул Лёня. — Когда жена покупала его на базаре, я сам спросил у продавца: «Этот свитер — из шерсти яка?» Тот ответил: «Да».
— Непальца надо спрашивать: «What kind of wool is it?»[3], — посоветовал Роб. — Поскольку там, где есть хоть малейшая вероятность ответить односложно, непалец вам твердо скажет «Да!»
— Чтобы разрешить этот спор, — говорю я, — надо спросить у яка: «Это твоя шерсть, приятель?»
— Непальский як ответит: «Да!» — Роб нежно посмотрел на свою девушку. — Тут и у яка лучше спрашивать: «What kind of wool…»
Потом мы познакомились поближе, и он попросил Лёню пригласить его в Россию. Роб давно мечтал объехать на «лендровере» Урал, Сибирь и Дальний Восток. Круглый год он работает гидом по всей Австралии — от мангровых болот, кишащих крокодилами, по плато Кимберли — «галерее» искусства аборигенов; демонстрирует парад пингвинов на острове Филлип, метеоритный кратер Вулф-Крик, термитники в человеческий рост, утконосов, коал, кенгуру, динго. И, конечно, святыню австралийских аборигенов — самый большой в мире монолит Айерс-Рок, который меняет окраску в течение дня, начиная с огненно-красного до лилового и голубого.
За год сколачивается небольшой капитал, и Роб Крен отправляется в дальние дали — покорять Фудзи, Килиманджаро, Мак-Кинли, Джомолунгму или Аннапурну.
Он записал нам свой адрес:
Rob Krenn
Р. о. Box 824
Neutral Bay 20 89
Australia
Phone: 61-40908 4279…
И они с Барбарой, взявшись за руки, засмеялись и побежали куда-то в неизвестном направлении.
Лёня поглядел им вслед и говорит с энтузиазмом:
— Давай пойдем гулять? А то
Схватился за стебель я,
Чтоб в пропасть мне не упасть!
…А это была крапива.
Время от времени из-под камней вылезали толстые зверьки величиной с сибирского кота. Завидев нас, они вытягивались в струнку перед своими норами и свистом предупреждали сородичей об опасности.
Мы вообще не поняли, кто это такие. И вот недавно читаю Мишеля Песселя, французского этнографа — он отправился в Гималаи на поиски легендарной, сказочно богатой страны, где, еще Геродот сообщал, из-под земли добывают золотоносный песок муравьи, «ростом больше лисицы, но меньше собаки».
Так вот французский путешественник в своей книге «Золото муравьев» пишет, что
О, знать бы тогда, что я встретила живого сурка! Ведь все детство, всю юность отчасти проведя за фортепиано, мне Удалось реально разучить лишь «Сурка» Бетховена, щемящую старинную песенку бродячего шарманщика, по непонятной причине феерически популярную в нашей советской стране. Мы ж выросли на «Сурке»! «Сурок» — это единственная мелодия, которую мне удалось воспроизвести на Люсиной немецкой фисгармонии, не заглядывая в ноты, песня, которую я распевала под собственный аккомпанемент, умиляя бабушку Фаину, дедушку Борю…
— А сейчас Мариночка сыграет нам Бетховена!..
Почему, почему столь унылая нищенская песнь оказалась до боли близка моему от рождения жизнерадостному бодрому духу? Все забуду, а умирать стану — вспомню:
из края в край вперед иду,
и мой сурок со мною,
под вечер кров себе найду,
и мой сурок со мною…
Этот самый «Сурок» въелся в мою душу, кровь и плоть; когда у меня под рукой не было клавиатуры, я играла на книгах, на обеденном столе, во время уроков на школьной парте:
подайте хлеба нам, друзья,
и мой сурок со мною,
и вот я сыт, и вот я пьян,
и мой сурок со мною!..
— Москвина!!! — яростно кричала учительница по истории (у нее фамилия, у бедолаги, была Швайнштейн, и как назло я знала, что означает «швайн» в переводе с немецкого). — Немедленно прекрати играть «Сурка»! — она зажимала уши ладонями. — Я его слышать уже не могу!!!
Я убирала руки с парты, сжимала губы, а песня все равно исходила от меня, я ею вибрировала, ее излучала:
и мой всегда, и мой везде,
и мой сурок со мною!!!
Пришло время признаться, что все эти годы я понятия не имела, кто такой сурок, вообще, как он выглядит, чем питается, какой у него характер. Меня это не интересовало. В моем представлении сурок был кем-то космически бесформенным, но дружественным и верным, с таким не пропадешь, куда бы ни забросила тебя судьба.
Поэтому неудивительно, что я и сурок, столкнувшись нос к носу в Гималаях, остались неузнанными друг другом. Он встал столбом, засвистел боевую тревогу. Сурки так себя ведут, исключительно завидев человека. Ни тигр их особо не волнует, ни леопард. С этим связана старинная тибетская легенда.
У одного крестьянина в начале зимы потерялась лошадь на плато Дансар. Он очень горевал, ведь лошадь неминуемо погибнет зимой на голой равнине. Каково же было его изумление, когда весной кобыла нашлась, живая и невредимая, даже не отощала! Оказывается, она кормилась запасами, собранными в норе добросердечного сурка. Хозяин лошади вероломно разорил нору, чтобы узнать сурочьи секреты. С тех пор сурки не доверяют человеку. И правильно делают.
А темнеет. Такая синева разлилась, как на картинах Ива Клейна. Он говорил: «Синева — это ставшая видимой тьма…» Считал синеву признаком огня: «Если все, что меняется медленно, — говорил он, — можно объяснить жизнью, то все, что меняется быстро, объясняется огнем».
Их было два таких живописца синевы — француз Ив Клейн и наш русский Женя Струлев по прозвищу Струль. Только Женя, в отличие от Клейна, считал синеву не признаком огня, а признаком моря.
Однажды Лёня поехал со Струлем в Дом Творчества Дзинтари на Рижское Взморье. И тот на протяжении месяца постоянно маслом на картоне писал, не выходя из номера, сплошную беспросветную синь. Напишет и несет Лёне продавать за пять рублей.
Струль крепко выпивал, поэтому нуждался в невысоком регулярном доходе. Лёня артачился. Струль выжидал. Таился в засаде.
— Лёня Тишков хороший парень, но нервный, — говорил Струль, твердо зная, что Лёня не выдержит и купит его очередную синеву.
Он был гений, Струль. Последний раз я видела его в метро, на встречном эскалаторе, в шарфике и вечной кепочке набекрень.
— Женя! — крикнула я. — Струлев!
Он обернулся, не узнал, но улыбнулся и помахал рукой.
А его синие просторы, прокуренные до такой степени, что запах табака не выветрился, хотя прошло двадцать лет! — всегда перед моими глазами — странствующие за пределами любви.
Вид на горы все время менялся — то собирались тучи, то вдруг рассеивались. Накрапывал дождь.
Лёня сказал:
— Ну-ка встань, я сфотографирую тебя со спины с посохом на фоне Мачапучхаре.
Он забрался повыше на гору, я отвернулась от него:
— Про фокус не забывай! — говорю. — А то ты такой фотограф — что ни снимешь, все не в фокусе!
— Позировать надо четче! — строго ответил Лёня. — Иметь более определенные очертания.
И он сделал снимок, где кто-то — я даже не знаю, кто — после долгих и трудных скитаний по миру среди людей, по городам и лесам, холмам и горам, преодолев тысячу препятствий и претерпев десять тысяч превращений, пришел, наконец-то, куда так отчаянно стремился. Где нет места сомнению и каким-либо определенностям, где он обрел долгожданный взгляд, кочующий из жизни в жизнь. Он так молился об этом, так надеялся, и вот он сам стал своим ответом на зов, на свою надежду и молитву.
Такие моменты светятся.
— Ой, — сказал Лёня, сделав этот великий и беспримерный кадр, — какая же ты трогательная доходяга.
Стемнело, мы давай спускаться, пожалуй, к самому бесприютному из своих дорожных приютов. Там был такой холод, что в свитерах и куртках и в нахлобученных до подбородка шапках мы забрались под одеяло и долго дрожали, прежде чем уснуть.