Через несколько минут Самсут все-таки пришла в себя и, сев на кровати, довольно жестко потребовала сказать, что, собственно, происходит.
— Вы обвиняетесь в убийстве господина Самвела Тер-Петросяна!
Самсут покачнулась. В первые секунды она поняла не всю фразу, а только то, что Самвел убит. По какой-то странной игре судьбы или природы, подобно тому как он увидел в ней воплощенную память о своей так рано ушедшей в небытие матери, так и Самсут в конце концов начала чувствовать в нем лишь только несколько раз виденного ею родного деда, о котором всегда мечтала. Конечно, в глубине души она понимала, что со стороны Самвела за их отношениями так или иначе стоит чувственность. Да и сама она порой не могла не признать, что в старике все еще горит если не чисто мужская привлекательность, то во всяком случае — сильное обаяние. Им было непросто, но хорошо друг с другом. Самвел часто мог бросить дела и повезти ее куда-нибудь на Санторин, который так любил Наполеон, или на Сарос, похожий на удивительный лиловый цветок, чудом поднявшийся посреди моря. Они поднимались к Парфенону, и он объяснял ей, что вся прелесть храма заключается в том, что в нем нет ни одной правильной линии, все они немного изогнуты, скошены, выпуклы или вогнуты, что и создает ощущение жизни и легкости. А самое главное — он много рассказывал ей об Армении, о той настоящей Армении, которая оказалась когда-то под пятой османов. Эти рассказы были увлекательными и жуткими, но Самсут впивала их, как впивают чистую родниковую воду — и глаза ее становились ярче, спина прямей, а лицо нежнее. И, засыпая, она часто повторяла так понравившееся ей стихотворение, которое старик читал ей на ночь вместо «спокойной ночи»:
* * *
Самсут уже который час смотрела в окно, толком даже не осознавая, что она там видит. А там, как раз напротив полицейского управления, где находились камеры предварительного заключения, располагался дворец Правительства. И перед ним сутки напролет, сменяясь каждые два часа, несли службу эвзоны — солдаты национальной греческой гвардии. Поначалу Самсут, еще находясь в состоянии шока, никак не могла понять — кто эти люди? Что, впрочем, немудрено, ибо греческие воины были одеты по какой-то старинной военной моде: в белые шерстяные юбки и в кожаные туфли с носами, загнутыми, как у гауфовского Карлика-носа… Ах, как они с маленьким Ваном смеялись и плакали тогда над злоключениями несчастного карлика — не к месту вспомнилось Самсут, и она снова заплакала. Кто бы мог подумать, что заграница, из которой столько ее знакомых приезжало с самыми радужными впечатлениями, для нее обернется угрозами, насилиями, погонями и тюрьмами.
«Может, это все моя несчастная армянская судьба? — опять не к месту подумалось ей. — Ведь армяне всегда были несчастными, изгнанниками. Как там говорила бабушка?… Пандухты? Да, и еще была какая-то поговорка на эту тему, что-то про еду… А, вот — «хлеб пандухта горек, а вода — отрава». Вот именно. Самое главное, что необходимо человеку в жизни — хлеб и вода.
Впрочем, кормили здесь, как и в кипрской камере, вполне прилично и даже на обед давали местное пиво «Альфу». Честно говоря, так Самсут не питалась даже дома. Здесь, в смысле разнообразия продуктов, особенно овощей, фруктов и всяких даров моря…
Первый день Самсут еще кричала, что-то доказывала, требовала российского посла и просила связаться с Овсанной Симеоне из таможенной полиции Кипра в Ларнаке. Но бесстрастные греческие полицейские выглядели в своей черно-синей форме словно истуканы, и упорно делали только то, что считали нужным. А именно:
— водили ее на допрос к толстому веселому следователю, глаза которого ужасно напоминали глаза-маслины грека Саввы;
— приносили еду три раза в день;
— молчали, как рыбы.
За эти несколько дней Самсут даже научилась разбирать в их легкой, торопящейся гортанной речи отдельные слова, вроде «калимэра» 12 и «калиспэра» 13 и подозрительно знакомое словечко «эфхаристо» 14. Но ведь, кажется, это было какое-то церковное слово. И совершенно непонятно: почему здесь оно слышалось от всех направо и налево?
Но самые ужасные секунды Самсут пережила тогда, когда после одного из допросов за дверью оказалась гомонящая толпа журналистов, заблестели вспышки камер и фотоаппаратов. Причем среди греческих слов Самсут явственно различила и английские, и русские. Конечно, едва ли подобное известие дойдет до глухого украинского села Ставищи, но по каналу новостей в Питере мелькнуть очень даже может. А там, дома, достаточно увидеть подобный сюжет хотя бы кому-нибудь одному из ее знакомых… Самсут густо покраснела, не только лицом, но и плечами, и грудью, и инстинктивно попыталась закрыть лицо руками. Это в чем-то было даже хуже того, когда ее, еще лежавшую на постели с закрытыми глазами и переживавшую неприятные ощущения сна, вернул в реальность вежливый, но жуткий оклик полицейского.
Потом ее еще два раза возили на виллу, к несчастной беседке, где укладывали бутафорское тело, и заставляли показывать, где и как она стояла в ту ночь, как толкала, как снимала кольцо, как при борьбе была выбита у нее из руки золотая зажигалка… Чудовищная нелепость происходящего убивала Самсут, и она теряла всякую способность к размышлению, к логике, впадая в какую-то прострацию. Единственное, что она твердо заучила и запомнила, так это требование посла. Поэтому она упрямо повторяла его на каждом допросе.
Наконец, на третий день, ее вызвали к жизнерадостному следователю господину Харитону, и там, в кресле у стола, оказался еще один человек, в безличном костюме и с таким же безличным лицом разведчика.
— …Второй секретарь посольства Российской Федерации Николаев, — представился он, едва приподнимаясь. — Я предпочел бы остаться с подозреваемой Головиной вдвоем.
Харитон с радостью ушел (вероятно, отправился в близлежащую псистарью 15), оставив у дверей только двух молчаливых полицейских.
— Я готов выслушать ваши пожелания, Самсут Матосовна, — не меняя интонации, предложил второй секретарь.
— Вы, что, действительно верите в весь этот бред? — ужаснулась Самсут.
— Выбирайте выражения, Самсут Матосовна! Речь идет о правосудии дружеского государства, имеющего с нами…
— Да знаю я, знаю! Но вы сами подумайте, зачем мне его убивать?… Я от него ничего, кроме добра, не видела! Он предложил мне такую работу, он ко мне… как к дочери относился!
— Однако в деле, насколько я знаю, есть показания, что у вас с хозяином фирмы была интимная связь. Или, во всяком случае, убитый ее домогался.
— А, может быть, что это я… домогалась? — зло огрызнулась Самсут.
— Это там тоже есть, — спокойно ответил секретарь. — Старик был холост, богат… Иначе, зачем же вам было дарить ему прядь своих волос?
Самсут в отчаянии закрыла лицо руками.
— Вы, наверное, все-таки ознакомились с моей жизнью в России… Разве я похожа на авантюристку и убийцу? — наконец, выдавила она последний аргумент.
— Но ведь история с вашим появлением здесь тоже имеет под собой какую-то основу? — невозмутимо вопросом на вопрос ответил бесстрастный Николаев. — И потом что это за странные разговоры о каком-то баснословном наследстве?
Отвечать было нечего.
— Но разве вы не обязаны просто защищать своих граждан? Ведь американцы давно бы уже такой скандал подняли!
— Обязаны. И защищаем. Но надежды, Самсут Матосовна, прямо вам скажу, мало — все улики против вас, вы сами видите.
— Но хоть вы-то как русский человек, верите, что я тут не при чем? — всхлипнула Самсут, уже просто всячески оттягивая тот момент, когда беседа закончится, и она снова окажется в камере — теперь, вероятно, уже надолго, если не навсегда.
— Я верю только фактам, — отрезал второй секретарь и поднялся, давая полицейским понять, что уходит.
И тут на какие-то короткие секунды в Самсут проснулась ее древняя горячая кровь: она вдруг выпрямилась и сверкнула черными глазами.
— Никогда, никогда Россия не будет великой страной, пока ее представляют вот такие вот ничтожные, равнодушные ко всему люди, как вы, господин Николаев! Спасибо, мне больше не нужна ваша помощь!
Однако секретарь российского посольства не обратил на ее слова никакого внимания…
* * *
Вернувшись в камеру, Самсут снова встала у зарешеченного окна и уставилась на эвзонов, похожих на игрушечных солдатиков. Она смотрела на них и не видела их. Несчастная Самсут чувствовала сейчас лишь то, что стоит на краю какой-то бездны: ветер трепал и заворачивал одежду. Внизу шевелились клочья тумана, то собираясь в клубы, то расползаясь, то переплетаясь, кружили друг возле друга, время от времени открывая кусок ярко-синего моря.
А бескрайнее море лежало гладкое, манящее, вечное, и откуда-то с горизонта приближался к ней прекрасный белопарусный корабль…
ГЛАВА ПЯТАЯ
РЮПУС НЕ ТОНЕТ?
Прошло несколько дней, а «усатый из псаротаверны» так и не появлялся. Подзаработавший немного денег Габузов сегодня намеревался активизировать его поиски, однако еще до обеда всемогущий Сократ вдруг взял да и послал Сергея совершенно в другую часть порта на разгрузку не судов, а, наоборот, трейлеров с суши.
Эта портовая зона оказалась гораздо чище и считалась аристократической. Неподалеку швартовались «крылатые дельфины» 16 с туристами, и совсем рядом был Зеа Марис (Пасалимани) — один из самых больших терминалов Средиземноморья.
Сергей тихо и покорно включился в новую работу, перетаскивая в кузов небольшого автофургона красивые плетеные ящики с каким-то дорогим вином, и совершенно некстати вспомнил любимую поговорку деда насчет того, что «вино раз — хорошо, два — достаточно, а три — горе». И вдруг ни с того, ни с сего ему отчаянно захотелось выпить. Отгоняя такое вот наваждение, он заставил себя оторвать глаза от передаваемых ящиков, издававших тонкий пленительный аромат и случайно перевел взгляд на водителя с экспедитором. Те устроились в тенечке от кузова и что-то оживленно обсуждали, качая головами, цокая языками и тыча пальцами в громадную цветную фотографию на первой полосе развернутой перед ними газеты.
Габузов заглянул экспедитору через плечо — и в следующее мгновение ящик с драгоценным вином вдруг выпал из рук Сергея и грохнулся на мостовую. Бутылки разбились вдребезги. По мостовой потекли лиловатые струйки, а сиреневые брызги расцветили ему лицо. Но он уже не чувствовал ничего и не слышал грозных ругательств подскочившего начальства…
* * *
Благоухающий ароматнейшим элитным вином Габузов застыл над разбитой стеклотарой в позе «ку», а к нему уже со всех ног, смешно подпрыгивая, несся местный бригадир — подтянутый и форсисто одетый турок Ала Каджи. Источая слюну и проклятья, он орал на прекрасном, столь не вяжущимся с его внешним обликом английском и это немного комичное зрелище помогло Сергею выйти из ступора. Более того, в душе его вдруг всколыхнулась целая волна и отнюдь не положительных эмоций. Габузов выпрямился, побелевшими от бешенства глазами посмотрел на Ала и тщательно выговаривая слова на причудливом суржике из портового-греческого и университетского-английского произнес:
— Если ты, худородная туретчина, еще раз поднимешь на меня хотя бы голос… — Но в тот же момент, оценив масштабы содеянного, Габузов покраснел, внутренне сжался и уже куда как менее уверенно закончил: — К сожалению, вышло недоразумение… Я готов… Готов возместить убытки…
Затормозивший было Ала Каджи самодовольно улыбнулся и счел, что не до конца понятые им слова Габузова ему просто померещились. Однако следовало немедленно составить докладную, дабы всемогущий Посейдон — грек Евтифрон — наказал как следует этого зарвавшегося сомнительного типа, который, неизвестно каким образом, попал на столь аристократический участок работ.
— Чтобы покрыть убыток, тебе придется бесплатно работать как минимум полмесяца! Жди меня здесь и не вздумай удрать!
Развернувшись, турок на ходу что-то гортанно бросил грузчикам, и двое самых рослых и мускулистых подошли к Габузову и встали по обе стороны, как полицейские с поразившей его фотографии в газете.
Сергей усмехнулся и жестами, как мог, показал, что никуда бежать не собирается. Потому как все равно некуда. Он присел рядом с шофером и экспедитором и, тоже жестами, попросил у них газету. Те переглянулись, пожали плечами, но газету дали и Габузов вгляделся в фотографию, занимавшую едва ли не всю первую полосу «Ангелиофороса».
Да, тот первый, случайный (будь он неладен!) взгляд через плечо его не обманул. Лицо с первой полосы он узнал сразу, хотя никогда прежде этой женщины не видел. Вернее, не видел вживую. Но это была она — Самсут, дочь Матоса, каким-то чудом перенесшаяся через без малого сто лет с той самой старинной желтой фотографии, которую показывал маленькому Серёже дед Тигран. Те же черты, те же огромные темные глаза, те же пепельные волосы. Вот только на газетной фотографии черты эти были скованы выражением застывшего испуга, смешанного с растерянностью, в глазах стояли слезы, а чудные волосы были растрепаны то ли ветром, то ли резким, непроизвольным движением. Однако даже в своем отчаянии лицо это было пронзительно-прекрасно.
И еще одно — эта нынешняя Самсут была в наручниках, а с обеих сторон ее обступили угрюмые полицейские, мужчина и женщина…
Габузов имел самое смутное представление о греческом алфавите, но фамилию «Тер-Петросян» в жирно напечатанном заголовке разобрать сумел. Сомнений не осталось — это была она, Самсут Матосовна Головина. И это означало, что циничный план Шверберга сработал. Пока он, Габузов, осваивал новую для себя профессию портового биндюжника, охотники за чужим наследством времени даром не теряли.
Сергей поднял голову, обвел взглядом грузчиков, шофера, экспедитора. Показал на газету.
— Кто-нибудь может мне перевести, что здесь написано? — спросил он по-русски, затем по-английски. — Это очень важно… Прошу вас…
Портовые люмпены переглянулись, обменялись какими-то фразами, после чего смущенно развели руки в стороны. Габузов вздохнул и вновь обратился к фотографии. И… Как обухом по голове! Две верхние пуговки на блузке Самсут были расстегнуты, из-под белой ткани выбился нательный крестик. Простой, но вместе с тем очень необычный по форме. И — явно не ширпотреб.