Тюрьма - Жорж Сименон 8 стр.


Никогда они не вели семейного образа жизни! На их вилле — это было переоборудованное Аленом старинное каменное здание, бывшее жилище богатого фермера или средней руки помещика, — каждый уик-энд превращался в подобие вавилонского столпотворения, так что наутро хозяева и гости нередко затруднились бы ответить, в чьей постели или на каком диване они провели ночь.

— Привет, Борис.

Малецкий посмотрел на него взглядом оценщика, словно прикидывая, крепко ли еще патрон стоит на ногах.

— Тут тебя свояк спрашивал по телефону, просил позвонить.

— Домой?

— Нет. В банк.

— Экий надутый кретин!

Он любил повторять, что терпеть не может надутых кретинов. Кретины выводили его из себя.

— Соедини-ка меня с Французским банком, крольчонок. Да, да, с главной дирекцией, на улице Ла Врийер. Вызови господина Бланше.

Вошел с бумагами секретарь редакции Ганьон.

— Я помешал?

— Отнюдь. Это мне?

— Нет. Я хотел посоветоваться с Борисом насчет одной статейки: я не совсем в ней уверен.

Алена сейчас это не интересовало. Сегодня среда, 18 октября. Он без труда вспомнил дату, потому что вчера был вторник-17-е. Но все началось вечером, а в этот час он сидел в своем кабинете, где сидит сейчас Борис, потом поехал в типографию на авеню Шатийон, и во всем мире для него существовало и имело значение только одно — очередной номер журнала «Ты».

— Господин Бланше у телефона. Он нажал кнопку на аппарате.

— Ален слушает.

— Я звонил тебе, потому что не знаю, как поступить. Приехал отец Адриены. Он остановился в отеле «Лютеция».

Ну, разумеется! Как всякий уважающий себя интеллектуал из провинции или из-за границы!

— Он хочет видеть нас обоих.

— Обоих? Почему?

— У него же было две дочери! Одной больше нет, другая в тюрьме.

— Во всяком случае, я пригласил его сегодня вечером к себе на ужин — не можем же мы идти в ресторан. Но я сказал, что окончательно мы договоримся о встрече, когда я созвонюсь с тобой.

— Когда он придет?

— К восьми. Наступило молчание.

— Тело Адриены выдадут завтра. Похороны можно назначить на субботу. О похоронах он забыл.

— Хорошо. До вечера.

— Ты ее видел?

— Да.

— Она что-нибудь сказала?

— Попросила у меня прощения.

— У тебя?

— Ты удивлен? Однако это правда.

— Что предполагает следователь?

— Он держит свое мнение при себе.

— А Рабю?

— Я не сказал бы, что он в большом восторге.

— Он согласился взять на себя защиту?

— Сразу же. Как только я с ним заговорил.

— До вечера.

— До вечера.

Он взглянул на Бориса, вполголоса обсуждавшего с Ганьоном сомнительную статью. А что, если пригласить какую-нибудь машинистку или телефонистку — из тех, с кем ему уже случалось переспать, — и закатиться с ней на всю ночь в первую попавшуюся конуру?

Нет, людям свойственны предубеждения, и она может отказать.

— До скорого. Верней, до завтра.

Всего четыре часа. Он зашел в «Колокольчик».

— Двойное виски?

Пить не хотелось. Он машинально кивнул.

— Двойное? Да, крольчишка, разумеется.

— Вы ее видели?

Бармен знал Мур-мур. Да и как мог не знать — Мур-мур знали все: она неизменно сидела за стойкой справа от мужа, локоть к локтю.

— Какой-нибудь час назад.

— Очень она угнетена?

— Ей не хватает только доброго глотка виски.

Бармен не понял, шутит Ален или говорит всерьез. Что, озадачили тебя? Может, даже возмутили? Так тебе и надо! Ошарашивать, шокировать, вызывать возмущение- это вошло у Алена в привычку. Когда-то он делал это нарочно, но за столько лет привык и теперь уже не замечал.

— Похоже, дождь скоро перестанет.

— А я и не заметил, что он идет.

Он еще с четверть часа просидел, облокотясь на стойку бара, потом вышел, сел в машину и поехал по Елисейским полям. Подъезжая к Триумфальной арке, увидел, что небо и впрямь посветлело, теперь оно было отвратительно-желтого, какого-то гнойного цвета.

Ален свернул на авеню Ваграм, затем на бульвар Курсель. Но оттуда поехал не налево, к себе, а поставил машину в дальнем конце бульвара Батиньоль.

Загорались огни световых реклам, вывески. Площадь Клиши была хорошо знакома ему, он мог бы рассказать, какой она бывает ночью и какойднем, в любое время суток: в часы «пик», когда становится черной от человеческих толп, изрыгаемых и заглатываемых входами метро, и на рассвете, в шесть утра, когда ее пустынное пространство отдано во власть подметальщиков и бродяг; он знал, как она выглядит зимой, летом, при любой погоде — в солнечный день, под снегом, под дождем.

За восемнадцать лет, что Ален смотрел на нее в окно своей комнаты, она намозолила ему глаза до тошноты. Вернее, за семнадцать: первый год жизни не в счет, он не доставал головой до подоконника и, кроме того, не умел ходить.

Он свернул в неширокий проход между бистро и обувным магазинчиком. Табличка на двери — сколько он себя помнил, все та же — оповещала:

Оскар Пуато

Зубной врач-хирург

(3-й этаж, направо)

Каждый день, возвращаясь сначала из детского сада, потом из начальной школы и, наконец, из лицея, он видел эту табличку и на восьмом году жизни поклялся: будь что будет, но зубным врачом он не станет. Ни за что.

Он не решился подняться на лифте, который раза два в неделю непременно портился, так что бедные пассажиры застревали между этажами.

Тяжело ступая, он поднимался по лестнице, на которой не было ковровой дорожки, миновал площадку бельэтажа с выходившим на нее кабинетом мозольного оператора, затем на площадку второго этажа, где в каждой комнате ютилось агентство или бюро какого-нибудь жалкого, а то и сомнительного предприятия.

Все годы, сколько он себя помнит, в доме была по крайней мере одна контора ростовщика. Ростовщики менялись, жили на разных этажах, но не переводились.

В нем не всколыхнулось никаких чувств. Детские воспоминания не вызывали у него сентиментальной растроганности. Напротив, Ален ненавидел свое детство и, если бы мог, стер его из памяти, как стирают мел со школьной доски.

Он не питал неприязни к матери. Просто она была ему почти таким же чужим человеком, как его тетки, которых он мальчиком видел обычно раз в год, летом, когда отец с матерью отправлялись в гости к родителям, жившим в Дижоне.

Деда с материнской стороны звали Жюль Пармерон. Его имя и фамилия красовались на вывеске кондитерской. Тетушки были все одного калибра: приземистые, широкие в кости, с неприветливыми лицами. Улыбались они краешком губ и чуть слащаво.

Он вошел в столовую, которая одновременно служила и гостиной. В настоящей же гостиной была устроена приемная, где ожидали своей очереди больные. Он втянул носом знакомый с детства запах, услышал доносившееся из кабинета отца жужжание бормашины.

Мать, как всегда, была в переднике, который она поспешно сдергивала с себя, идя открывать дверь посторонним. Ален наклонился — он был намного выше матери — и поцеловал ее сначала в одну щеку, потом в другую.

Она не решалась взглянуть ему в глаза.

— Я так расстроена, так расстроена!.. — бормотала она, входя в обставленную громоздкой мебелью столовую.

«Уж, во всяком случае, не больше, чем я», — чуть не сорвалось у него с губ, но это было бы чересчур непочтительно.

— Когда отец утром за завтраком взял газету и увидел, что написано на первой странице, он не смог проглотить больше ни куска.

Хорошо еще, что хоть отцу не вырваться сейчас надолго из кабинета; пациенты идут один за другим — по четверти часа на человека.

— Прополощите. Сплюньте.

Мальчишкой он иногда подслушивал у дверей.

— А это больно?

— Ну, что вы! Не думайте, тогда и боли не будет. Вот как? Значит, и Алену достаточно просто перестать думать?

— Но как это могло случиться, Ален? Такая милая женщина…

— Не знаю, мама.

— Может быть, это из ревности?

— Никогда не замечал, чтобы она ревновала. Мать наконец осмелилась взглянуть на него, робко, словно боясь увидеть, как он изменился.

— Я не сказала бы, что у тебя измученный вид.

— Нет, я ничего. Ведь всего второй день.

— Они к тебе в редакцию пришли сообщить?

— Домой. Меня ожидал инспектор и препроводил на набережную Орфевр.

— Но ты же ничего не сделал, правда?

— Нет, но им надо было меня расспросить.

Она открыла буфет, достала початую бутылку вина, рюмку. Это была традиция. Кто бы ни приходил в гости.

— А помнишь, Ален?

— О чем, мама?

На одной из картин были изображены коровы посреди лужайки, огороженной примитивной изгородью. Мутные краски, убогая живопись.

— О том, что я постоянно твердила. Но ты считал, что ты умнее всех. Настоящей профессии ты так и не приобрел.

Ссылаться на журнал, который она считала чем-то вроде порождения сатаны, было бесполезно, и он смолчал.

— Отец ничего не говорит, но я думаю, теперь он раскаивается, что не сумел вовремя взять тебя в ежовые рукавицы. Он тебе во всем потакал, всегда тебя выгораживал. А мне говорил: «Увидишь, он сам найдет свою дорогу».

Мать шмыгнула носом, вытерла глаза уголком передника. Ален опустился на стул, обтянутый тисненой кожей. Она осталась стоять. Как всегда.

— Что же теперь будет, а? Как ты думаешь?

— Суд будет.

— И твое имя начнут трепать на всех углах?

— Наверно.

— Скажи, Ален… Только не лги. Ты ведь знаешь, я сразу же догадываюсь, когда ты говоришь неправду. В этом виноват ты, да?

— Что ты имеешь в виду?

— У тебя была связь со свояченицей, и когда жена узнала…

— Нет, мама. Я тут ни при чем.

— Значит, из-за кого-то другого?

— Возможно.

— Кто-нибудь из знакомых?

— Может быть. Она мне не рассказывала.

— А тебе не кажется, что она вообще немножко того. Я на твоем месте потребовала бы, чтоб ее осмотрел психиатр. Нет, нет, она мне так нравилась: приятная, мягкая, и к тебе вроде очень привязана. И все же мне всегда казалось: есть в ней что-то странное.

— Что именно?

— Это объяснить трудно. Понимаешь, она была не такая, как все. Она мне чем-то напоминала мою золовку Гортензию-нет, нет, ты ее никогда не видел, — тот же взгляд, повадка, манера держаться. Гортензия кончила сумасшедшим домом.

Мать прислушалась.

— Посиди немножко. Пациентка сейчас уйдет. Я скажу отцу. Перед следующим больным он забежит на минутку тебя поцеловать.

Мать вышла в переднюю и почти сразу же вернулась. Следом за ней в дверях появился коренастый, плотный человек с седыми волосами ежиком.

Но ни обнимать, ни целовать сына он не стал. Отец редко делал это, даже когда Ален был маленьким. Он просто положил руки ему на плечи и посмотрел в глаза.

— Трудно?

Ален попытался улыбнуться.

— Выдержу.

— Это было для тебя неожиданностью?

— Полнейшей.

— Ты видел ее?

— Часа два назад в кабинете следователя.

— Что она говорит?

— Она отказывается отвечать на вопросы.

— Стреляла действительно она?

— Безусловно.

— Что ты сам предполагаешь?

— Предпочитаю не доискиваться.

— А что муж Адриены?

— Он приезжал ко мне вчера вечером.

— Что родители?

— Отец уже здесь. Я буду с ним сегодня ужинать.

— Он порядочный человек…

Сваты виделись всего три-четыре раза, но успели проникнуться взаимной симпатией.

— Держись, сын, будь мужествен. Пока мы с матерью живы, наш дом твой дом, ты это знаешь. Ну, мне пора на завод, к станку.

«Заводом» он окрестил свой зубоврачебный кабинет. На прощанье он снова похлопал Алена по плечу и пошел к дверям, полы белого халата путались у него в ногах. Почему отец покупает всегда такие длинные халаты?

— Видишь. Не сказал тебе ни слова, но он сам не свой. Пуато все такие — не любят показывать свои чувства. Ты малышом никогда не плакал при мне.

От красного вина Алена замутило, и он жестом остановил мать, которая уже хотела налить ему вторую рюмку.

— Спасибо. Мне пора ехать.

— Есть кому о тебе заботиться?

— Приходит служанка.

— Впрочем, ты всегда предпочитал есть в ресторанах. Они тебе не испортят желудок, эти рестораны?

— Пока не жалуюсь.

Он встал-голова его пришлась как раз на высоте люстры, — снова наклонился и поцеловал мать в одну щеку, потом в другую.

В дверях вдруг обернулся, словно вспомнил о чем-то.

— Послушай, мама. Я не могу, конечно, запретить тебе читать газеты. Но ты все-таки не очень верь тому, что там будут писать. Иной раз такого накрутят… Я в этом деле кое-что смыслю. Ну, ладно, как-нибудь на днях загляну.

— Будешь держать нас в курсе?

— Разумеется.

Ален спустился по истоптанной, выщербленной лестнице. Так, одно дело сделано. Это был его долг. За четверть часа, проведенных им у родителей, на улице поднялся туман, он стлался над мокрой мостовой, окружая расплывчатым ореолом огни фонарей и светящихся вывесок.

Пробежал мальчишка с пачкой газет. Ален не остановил его: желания узнать, что там пишут, не было.

Надо куда-то пойти, где-то убить время. Но где?

Люди вокруг него спешили, обгоняя и толкая друг друга, словно впереди была цель, до которой следовало домчаться в считанные минуты. Он стоял на краю тротуара в холодном тумане и курил сигарету.

Почему? Почему?

Слуга Альбер, одетый, как бармен, в белую куртку, принял у него пальто и провел в гостиную. Бланше, в черном костюме, стоял один посреди комнаты. Должно быть, он ожидал появления тестя, так как при виде Алена в глазах его промелькнуло разочарование.

— Я, кажется, первый?

Ноги Алена были налиты тяжестью, он чувствовал, что идет, как связанный, — он много выпил после того, как покинул кабинет следователя. Налитые кровью глаза его блестели, и это не укрылось от Бланше.

— Присаживайся.

Гостиная была огромная, с очень высоким потолком, они стояли как среди пустыни. Старомодная, по-видимому казенная, мебель лишь усиливала ощущение бесприютности. Света громадной хрустальной люстры не хватало, чтобы разогнать темноту, и в углах затаились тени.

Свояки смотрели друг на друга, но руки не протягивали.

— Он будет с минуты на минуту.

К счастью, тесть в самом деле не заставил себя ждать. Раздался звонок, послышались шаги Альбера, стук открываемой двери. Наконец слуга ввел в гостиную человека, не уступавшего ростом Бланше, но сухопарого и слегка сутулого, с тонким, бледным лицом.

Костлявыми пальцами он крепко, с какой-то настойчивостью пожал руку Алену. Затем, все так же молча, подошел и протянул руку второму зятю, после чего вдруг закашлялся, прикрыв рот носовым платком.

— Не обращайте внимания. Жена лежит больная, с бронхитом. Врач запретил ей ехать. Так оно, пожалуй, и лучше. А я тоже вот подхватил простуду и никак не отделаюсь.

— Может быть, пройдем ко мне в кабинет? Кабинет был обставлен мебелью стиля ампир, но выглядел так же казенно, как и гостиная.

— Что будете пить, господин Фаж?

— Все равно. Немножко портвейна, если у вас найдется.

— А ты?

— Шотландское виски.

Бланше секунду поколебался, потом пожал плечами.

Андре Фаж был моложав: на тонко очерченном лице ни единой морщинки, только зачесанные назад волосы густо присыпаны сединой. В нем чувствовался человек уравновешенный и мягкий — словом, типичный интеллигент в общепринятом представлении.

Альбер наполнил бокалы. Фаж посмотрел поочередно на Алена и на Бланше и, как бы подытоживая свои мысли, заметил:

— Вы попали в скверную переделку, а я потерял обеих дочерей. Я даже не знаю, какую мне больше жаль.

Голос его, глухой от сдерживаемого волнения, казалось, проходил сквозь войлок. Он остановил взгляд на Алене.

— Вы говорили с ней?

Ален так редко виделся с тестем, что держался с ним почти как чужой.

— Да, сегодня днем в кабинете у следователя.

— И как она?

— Я был поражен ее спокойствием, самообладанием, тем, как она одета. Вид у нее был такой, словно она пришла с визитом.

— Узнаю Жаклину! Она была такая с самого детства. Еще совсем маленькой, когда у нее случалось какое-нибудь ребячье горе, забьется, бывало, в темный уголок — иной раз даже в стенной шкаф залезала — и сидит там, пока не успокоится и не возьмет себя в руки, а потом выйдет — и как ни в чем не бывало.

Назад Дальше