— Ни одна нечистая женщина не прикоснется к твоим ногам, — сказала Пенелопа. — Это сделает старая няня твоего друга, богоподобного Одиссея. Такой высокой чести никто не удостаивается.
— О чем еще можно мечтать, моя обожаемая царица, — ответил я, — как не о том, чтобы ко мне прикоснулись руки, ухаживавшие за человеком, которым я так восхищался и который вернется к себе на родину не в отрепьях и не впавшим в нищету, как я, несчастный, а победителем, с ценными дарами, полученными им от феаков и правителей городов, в которых он побывал на обратном пути.
Повинуясь жесту Пенелопы, старая Эвриклея поднесла мне серебряную лохань, смешала в ней холодную воду со снятым с огня кипятком, и сказала, что почитает за честь омыть ноги гостю — другу царя, которого она держала на руках и за которым ухаживала со дня его рождения. Старая няня глянула мне в глаза и сразу сказала, что не встречала человека, который был бы так похож на ее господина Одиссея.
Казалось, Эвриклея принюхивается ко мне, как собака, узнавшая хозяина, совсем как мой пес Аргус. Она даже ощупала меня, чтобы убедиться, что ее не обманывают глаза, ослабевшие от старости, но еще такие проницательные. А я сказал, что мне уже не раз говорили о нашем сходстве с Одиссеем, хотя сейчас из-за перенесенных злоключений и по воле невзлюбившего меня бога я выгляжу старше своих лет.
Когда старая Эвриклея с губкой в руках стала мыть мне ногу, она увидела глубокий шрам на голени от клыка разъяренного кабана: он вонзил мне его в плоть, когда я, совсем еще молодой, охотился на горе Геликон вместе со своим благородным дедом Автоликом. Этот дикий зверь выскочил из зарослей кустарника и ударил меня прежде, чем я прикончил его копьем. Рана затянулась, но остался глубокий, неизгладимый шрам, и старуха, притронувшись к нему дрожащей рукой, взглянула мне в глаза и чуть было не заговорила, сорвав тем самым все мои тайные планы.
Я сразу же зажал старой няне рот рукой и знаком велел ей молчать. Эвриклея на мгновение растерялась, но сразу поняла, что мне необходимо ее молчание, и, спохватившись, проглотила слова, которыми хотела выразить радость и волнение, читавшиеся в ее глазах.
Пенелопа заметила, что Эвриклея отпустила мою ногу и вода расплескалась по полу, но отнесла это за счет слабости рук старой няни) и не догадалась, что меня узнали, потому что Эвриклея поднялась за свежей водой и оливковым маслом, чтобы умастить мои ноги.
Поднялся и я — вроде бы помочь ей — и тихонько, так, чтобы Пенелопа не услышала, сказал, что никто не должен знать о возвращении Одиссея, ибо это может погубить и меня, и мой дом. Итак, ни слова никому, даже Пенелопе. Эвриклея шепнула мне, что хоть она и стара, но сердце у нее крепкое, как скала, а воля — железная. По-моему, она была счастлива, что ее и ее царя объединяет теперь такой важный секрет.
После омовения, когда Эвриклея смягчила мои ступни и икры маслом, мы в молчании принялись за легкий ужин. Наконец Пенелопа сказала, что пришло время расходиться, и попросила старую няню проводить меня туда, где мне уже приготовили постель.
Я последовал за неуверенно ступающей Эвриклеей через зал и шел медленно, делая вид, будто опираюсь на палку. Я понимал, что на Эвриклею положиться будет надежнее, чем на Пенелопу — такую сомневающуюся и погруженную в свои мрачные мысли.
Показав мне мое ложе, Эвриклея, прежде чем попрощаться, еще раз заверила меня, что сердце ее тверже камня, а ноля крепче железа. Подождав, когда я улягусь на большую воловью шкуру, она укрыла мне плечи мягкими овчинами, а поверх всего положила шерстяное покрывало. И только потом ушла, пожелав мне спокойной ночи.
Лежа без сна, одолеваемый мыслями, встревоженный речами Пенелопы, такой далекой, а возможно, смирившейся или даже решившей сдаться домогательствам самого знатного из женихов, я обратил внимание на то, что за колоннами поднялась какая-то возня: это возвратившиеся из палестры служанки устраивались на ночь вместе с самыми молодыми женихами.
Я слышал в темноте их перешептывания, хихиканье, сладострастные стоны, доносившиеся с постелей, сооруженных на скорую руку за колоннами и в углах большого зала. Безумная ярость затопила мое сердце, мне хотелось схватить меч и залить все вокруг кровью этих осквернителей моего дома, но нужно было подавить жажду мщения и дождаться подходящего момента, когда можно будет прикончить их всех до единого, заколоть, как скот. Только такой расправой я смогу смыть оскорбление и очистить Итаку от незваных гостей.
Терпи и эту муку, говорил я себе, как ты терпел козни злых богов, по чьей воле твои товарищи были сожраны Циклопом или погибли в морской пучине.
Пенелопа
Приходится подавлять в себе воспоминания, которые на протяжении долгих лет определяли каждый мой жест, каждую мысль. Легкие, почти парящие в воздухе жесты и тяжелые, как свинец, мысли. Узнав в этом нищем страннике Одиссея, я с душевной болью поняла, что он утратил всякое доверие к женщине, делившей с ним годы счастья и молодости, радость, любовь и плотские утехи. Наши лучшие годы канули в прошлое, и Одиссей уже утратил способность распознавать тайные желания, на которые имеет право не только его жена, но и вообще каждая женщина.
Одиссею пришлось бороться с возникавшими на его пути сиренами, циклопами, морскими чудовищами, вот он теперь и сомневается во всем, никому не доверяет, полагая, будто все еще сражается с ополчившимся против него миром. Потому-то его возвращение так безрадостно и омрачено подозрительностью. Могу ли я простить Одиссею холодность, которой он отгораживается от жены, смотря на меня как на бездушный предмет?
Когда старая няня мыла ему ноги губкой, я старалась спрятать лицо в тени, но следила за каждым его движением, ибо хотела видеть, как Одиссей поведет себя, когда его узнают, а не узнать его было невозможно. Я видела, как встрепенулась Эвриклея, видела, как Одиссей зажал ей рот рукой, чтобы она молчала, и как он потом поднялся, босой, чтобы помочь ей сменить воду в лохани.
До чего же простодушен наш хитроумный Одиссей! И какими наивными считает он ближних своих! При осаде Трои его хитрость не раз приносила ахейцам победу, да и на обратном пути ему с помощью обмана удалось одолеть Циклопа, морских чудовищ и преодолеть тысячи других препятствий. Но с тем же упорством, которое ему помогает избежать многих опасностей, он ищет повсюду все новые трудности, а не найдя их, создает сам, словно ему постоянно надо испытывать свою доблесть и ум. Но я ведь не враг, замышляющий против него всякие козни, и не неверная жена. Что ж, если он сомневается во мне, я дам пищу его сомнениям; если он причиняет мне все новую боль, я поступлю с ним так же.
Я и так испортила ему игру, выказав безразличие к слухам о возвращении Одиссея на Итаку. Мне было легко притворяться, потому что Одиссей уже сидел рядом, у очага, и мне были не страшны ни враждебное море, нм всякие напасти, придуманные богами. Одиссей сидел рядом со мной в своих отрепьях и ломал комедию, опираясь, словно старик, на посох. Такое наивное лицедейство могло бы вызвать улыбку, если бы не мучающие меня дурные мысли и если бы я не боялась мечей и кинжалов женихов, засевших здесь, в его доме.
Возвращение Телемаха вызвало раздражение женихов; рано или поздно оно полыхнет, как огромный костер. И не знают эти ничтожества, что теперь им придется иметь дело с Одиссеем! Его уловка с переодеванием меня не обманула, да и с Эвриклеей она не удалась, но у женихов жалкие мозги и слишком большое самомнение: они не только не поняли, но даже не подозревают, кто скрывается под этими нищенскими лохмотьями.
То, что Одиссей отказался от моего сообщничества и моей помощи, наполняет мое сердце безмерной горечью. И к сожалению, я не могу ни с кем поделиться, так как даже старая верная Эвриклея запугана Одиссеем и молчит. Я разговариваю сама с собой, словно выжившая из ума или пьяная. Это я-то, в рот не берущая вина.
Одиссей испытывал меня и так и этак, как ищет путь ловкий мореход, плывущий между скал, но вряд ли ему удастся раскрыть тайны моей души, потому что и я, когда нужно, умею притворяться: понаторела в этом деле за последние годы, защищаясь от назойливых женихов, от их льстивых слов и от интриг прислуги. Не раз мне доводилось выбрасывать из окна пахнущие смертью асфоделии, которые клали мне на постель злобствующие служанки.
Бедный Одиссей, как я ненавижу тебя и как люблю несмотря ни на что, даже в этих грязных нищенских лохмотьях!
Одиссей
Пенелопа спросила Телемаха, зачем он убрал все оружие из большого дворцового зала и куда его спрятал. Телемах объяснил матери, что от постоянно горящего камина закоптились все сверкающие клинки и он решил оружие пока убрать, а потом велит кузнецу почистить его. Но это оружие, заметила Пенелопа, принадлежит женихам, и прежде чем убирать его из зала, следовало бы спросить у них разрешения. К тому же его могли почистить служанки, как они чистят медные котлы. Не разгневает ли этот его поступок женихов?
— Гнев без оружия не так уж и страшен, — ответил Телемах, — тогда как все эти мечи и копья после моего возвращения могут пойти в ход во время смертельных поединков здесь, в доме, где мы живем.
— Ты очень расстроишься, если женихи перебьют друг друга? — спросила Пенелопа.
— А что, если одной из жертв окажется твой сын, что, судя по всему, отвечает планам женихов? — отозвался Телемах.
Пенелопа ничего больше не сказала.
Я похвалил Телемаха за то, что он не раскрыл перед матерью правды, но, думаю, она почувствовала, что в воздухе сгущается угроза, и поняла, что во дворце может произойти что-то страшное.
У Пенелопы живой ум, она сметлива, но присутствие Телемаха и весть о скором прибытии Одиссея, как бы она ни старалась принять вид, будто не верит этому, делают ее осторожной и неразговорчивой.
Я не хочу сомневаться в верности Пенелопы, но кое-что из сказанного ею об Антиное наводит меня на мысль, что она уже смирилась с тем, что ей придется принять его предложение. Боюсь, как бы она не представила Телемаху свое решение как единственную возможность установить мир. А может, это только мои фантазии и подозрительность?
Телемах, который клятвенно заверяет меня в том, что мать мне хранила верность, боится, что усталость может подорвать в ней силу духа и способность к физическому сопротивлению. Что, если она вот-вот уступит? У меня такого ощущения нет: Пенелопа кажется мне крепкой как скала, но я считаю, что ей еще рано знать о моем присутствии.
Несмотря на непонятные колебания, я убежден, что в нужный момент она будет на нашей стороне; с меня и этого сейчас довольно. Хотя нет, не довольно.
Исчезновение оружия из большого зала, по-видимому, озадачило Пенелопу, и она решила рассказать мне свой сон, словно я — один из тех прорицателей, которые дают толкования ночным видениям.
— Двадцать белых гусей, — начала она свой рассказ, — клевали зерно здесь, в доме, и я, глядя на них, забавлялась. Я люблю всяких птиц, особенно гусей — за их белоснежное оперение. Я считаю их посланцами счастья и мира. Но вот откуда ни возьмись налетает, хлопая крыльями, могучий орел и своим загнутым клювом перебивает шею всем этим мирным птицам — истекая кровью, они падают на пол. Свершив расправу, орел со слезами приближается ко мне и говорит такие слова: «Не печалься, знай, что гуси, клевавшие зерно в твоем доме, — это женихи. А покончил с ними не кто иной, как суровый Одиссей, возвращающийся домой после долгих странствий, чтобы предать женихов смерти». Сказав это человеческим голосом, орел поднимается в воздух, расправляет крылья, делает два круга по залу, наконец вылетает в окно и исчезает в черном небе.
— Мне кажется, — сказал я Пенелопе, — что сам орел истолковал сон, который тебе привиделся. Странно только, что в этом сне женихи приняли облик птиц счастья и мира. Не знаю, что еще можно добавить к словам большой птицы. Разве только, что и я слышал, будто Одиссей плывет по морю и скоро пристанет к берегу Итаки, чтобы отомстить подлым захватчикам своего дома и супружеского ложа.
При этих словах Пенелопа встрепенулась:
— Как смеешь ты, чужеземец, думать, будто принадлежащее Одиссею супружеское ложе было осквернено каким-то другим мужчиной?
— Моя любезная царица, — сказал я Пенелопе, — я бы сам никогда не осмелился и подумать о подобной подлости. Но вчера ночью, лежа на постели, приготовленной мне по твоему приказанию, я слышал, как служанки, развлекаясь с молодыми женихами в уголках большого зала и за колоннами, отпускали шуточки и болтали, как на базаре. Одна из них сказала, будто Антиной, которому ты отдаешь предпочтение, часто поднимается в верхние покои и проводит ночи на ложе, принадлежащем Одиссею. Так говорила эта служанка, и я лишь передаю тебе ее слова. То, что болтовня служанок тебе отвратительна, мне понятно, но мне кажется, тебе следует знать, о чем говорят в твоем доме. Если же ты считаешь, что я не должен был передавать эту гнусную сплетню, то я смиренно прошу у тебя прощения и обещаю вычеркнуть из памяти те слова, навсегда предать их забвению.
Пенелопа
Не могу понять: все эти сплетни, приписываемые служанкам, Одиссей действительно слышал или просто придумал, чтобы проверить мои чувства? То, что служанки проводят ночи в любовных играх с женихами, я и сама знаю, то, что языки у них ядовитые, как у змей, для меня тоже не секрет, но не могу поверить, что Антиной похваляется тем, что ему доступно мое ложе. По-моему, это унизительно и для его ума, и для его чести. А может, он с молчаливого согласия остальных женихов полагает, будто у него больше, чем у всех, оснований считать себя моим будущим супругом, и потому уже заранее присваивает себе право на меня, распространяя такие слухи? Мне ясно только одно: слова Одиссея выдают, увы, его ужасные подозрения.
Ночью я не раз поднималась с постели и, подойдя на цыпочках к лестнице, слушала стоны служанок, предающихся плотским утехам с женихами, и тогда во мне тоже просыпались чувства и глубокое волнение охватывало все мое существо, а память рисовала образ Одиссея, его слова любви и его тело, крепкое и гладкое, словно отлитое из бронзы. Я даже в мыслях не изменяла ему. Но мне и в голову не приходило, что эти гадюки могут и своей царице приписать склонность к таким же мерзким совокуплениям, как те, которым они сами предаются по ночам.
Признаться, я завидовала служанкам, которые могли удовлетворять своп желания, тогда как я ночи напролет проводила в одиночестве и в воспоминаниях о своем супруге. Но если Одиссей говорит правду, они и мне хотят приписать свои пороки? Они думают, что могут возвысить себя, пачкая грязью царицу? К сожалению, неблагодарность слуг — стихийное бедствие, существовавшее в мире во все века.
Одиссей
Пенелопа дает понять, что Антиною первому, возможно, предстоит заменить меня в нашей постели, но из ее слов неясно, кто выбрал его — женихи или она сама. Похоже, она совсем не верит в мое скорое возвращение, но когда я, как бы устами нищего бродяги, сообщил ей о возможном прибытии Одиссея, она пообещала мне дары и свое гостеприимство.
Похоже, Пенелопа смирилась с присутствием женихов, считая его неизбежным, однако жалуется, что они истребляют ее припасы и стада. Выходит, все дело только в овцах, быках и вине? Что-то незаметно, чтобы она строила планы относительно будущей жизни с Одиссеем. Может, она думает, что если я и возвращусь, то не смогу справиться с этой оравой здоровенных и отчаянных молодцов, решительно намеренных сохранить своп привилегии? О боги Олимпа, помогите мне понять мою супругу. Зачем вы смеетесь надо мной? Что тут смешного?
Почему Пенелопа встревожилась, узнав, что Телемах спрятал оружие женихов? Сколько сомнений, какая путаница у нее в мыслях? Я даже не понимаю, о чем говорит ее сон с гусями и орлом — о страхе или надежде? Я плыву в темноте по незнакомым водам, ветры швыряют меня из стороны в сторону, и отношения мои с Пенелопой все осложняются. Каждое слово, каждый жест оставляют двойственную отметину в моем сознании. Я сумел найти защиту от воды и огня, от железа и других металлов, от камней, болезней, от зверей и одноглазых чудовищ, от птиц, сирен и завистливых богов, но не знаю, как защититься от Пенелопы.
Бедный Одиссей! Не теряя присутствия духа, ты ухитрялся выпутываться из самых трудных ситуаций во время войны и обходить бесконечные западни, расставленные богами на твоем пути, а сейчас смотришь на свою супругу как на готовый исчезнуть призрак, хотя вот она, сидит прямо перед тобой: достаточно руку протянуть, чтобы к ней прикоснуться.