Теперь к Гиршлу и Мине никто не приходил, кроме их родителей и Софьи. Через треугольный просвет в оконных шторах им виделся молчаливый мир. Иногда Гиршл стоял у одного окна, а Мина — у другого. Трудно было сказать, куда они смотрели и что лицезрели…
— Если бы ты действительно хотел их видеть, они бы приходили, — отвечала Мина, когда Гиршл обвинял ее в том, что она прогнала его друзей.
Гиршл понимал, что она права, но предпочитал взваливать вину на нее, вместо того чтобы попытаться привлечь их обратно. Как бы желая компенсировать себе потерю друзей, он стал лучше относиться к Софье, как будто она являлась к ним сейчас исключительно ради него. И все же, хотя ему было досадно, если ее не было, когда она забегала, он по-прежнему сидел поодаль, погруженный в книгу.
Визиты Софьи всегда вносили живую струю в их дом. Она знала, что творится в Шибуше, как домашняя хозяйка знает, что варится в кастрюле ее соседки. Болтая о том о сем своим нормальным голосом, она не обнаруживала заметного возбуждения, когда же ее голос снижался до шепота, они с Миной страшно оживлялись.
Гиршл, сидя над книгой, поглядывал на Софью. Всего на два года старше Мины, она выглядела на столько же моложе и напоминала подростка. Как если бы ее единственной целью было развлечь подругу, она говорила и говорила до тех пор, пока Мина позволяла ей это. Мина слушала ее с полуоткрытым ртом, глаза ее были затуманены, ушки розовели, серьги поблескивали в свете лампы.
Удивительно, как Гиршла раздражало то, что еще недавно, каких-нибудь полгода назад, доставляло ему удовольствие. Теперь все изменилось! Честно говоря, глядеть на Мину ему становилось все труднее. Часто ее лицо казалось ему белым, как вата, иногда — как алая вата. Очевидно, что в том и другом случае сравнения были малоприятными, хотя неизвестно, для кого больше — для мужа или для жены. По-видимому, для обоих.
Нельзя сказать, чтобы Гиршл только и делал, что придумывал такого рода сравнения. Большую часть дня он проводил в лавке, а по утрам молился в Большой синагоге. Он очень любил это высокое, красиво украшенное здание со сводчатым потолком. Ему нравилась прохладная лестница внутри него, потолок, не имевший опоры в виде колонн, как бы паривший в воздухе. Еще больше ему нравились двенадцать окон из цветного стекла, по одному в честь каждого из двенадцати колен Израиля, особенно восточное окно, через которое проникал луч света, падавший на завесу Священного Ковчега. Но больше всего нравилась ему каменная бима, возвышение, где лежал старинный молитвенник, написанный на пергаменте из оленьей кожи, молитвенник, которого когда-то давно, во времена преследований евреев, касались руки праведников, погибших за веру в Бога.
Акавия Мазл посвятил шибушской синагоге целую главу в своей книге, но больше того мог рассказать о ней Йона Тойбер. Гиршл теперь избегал Тойбера. Он предпочитал оставаться наедине со своими мыслями, не стремился с кем-либо делиться ими. А мыслей у него было столько, что лишь Бог на небесах мог знать их число.
XX
Гиршл не видел Блюму с тех пор, как она покинула дом его родителей. Он надеялся рано или поздно увидеть ее в лавке, поскольку семья Мазл принадлежала к постоянным клиентам Гурвицев. Тем не менее она не появлялась, а Гиршл не переставал думать о ней. Он представлял себе ее в перерывах между обслуживанием покупателей; порой, продавая им какое-нибудь лакомство, даже воображал, как преподносит такое же лакомство ей в подарок. Проходил месяц за месяцем, но Гиршл не отчаивался. «Если она сама не идет, — решил он, — надо заставить ее прийти!»
Как же это сделать? «Надо изо всех сил думать о Блюме, и тогда она обязательно придет», — считал Гиршл. Но как бы упорно он ни думал о ней, она не приходила. «Не надо отступать, — твердил себе Гиршл. — Должно быть, я недостаточно напрягаю свои душевные силы. Буду думать о ней еще более напряженно». Дошло до того, что никто не мог отвлечь его от мыслей о Блюме. Он обслуживал покупателей нехотя, с трудом выдавливая из себя любезное слово.
Гиршл, который так изменился после женитьбы, вернулся к своему прежнему состоянию. Никому не удается долго быть не тем, кто он есть на самом деле. Дом его, когда-то полный гостей, опустел. Появлялась только Софья Гильденхорн, а поскольку она приходила к Мине, он не чувствовал себя обязанным ее развлекать и сидел сам по себе. В день рождения Блюмы ему пришло в голову, что единственный человек в мире был создан совершенным и ему не разрешено его видеть! Гиршл, которому вот-вот предстояло стать отцом, по существу, еще сам оставался ребенком.
Цирл замечала, что с Гиршлом творится неладное. Обсудив это между собой и не подозревая, что их женатый сын тоскует по Блюме, родители решили послать его отдохнуть в Маликровик.
Очевидно, что пребывание Гиршла в Маликровике вместе с Миной не могло принести пользу. Деревенская тишина и старания Берты откормить зятя до слез ему надоели. Либо он сидел, лениво перелистывая молитвенник у печки, либо, зевая, перед Миной. Прогулки по зимнему снегу могли бы сотворить чудо, но снег был на улице, а Гиршл дома, так что чуда не происходило. Зимние дни, как известно, короткие, а ночи длинные. В деревне, где день тянулся долго-долго, ночь казалась нескончаемой. Это усугублялось тем, что Гиршл не знал, куда себя девать. Родители скоро поняли, что с их стороны было ошибкой отправить его в Маликровик, замечательное место было не для него, и привезли его обратно в Шибуш.
Гиршл стал снова посещать клуб Сионистского общества, который за время его отсутствия был отремонтирован и размещался уже не в одной комнате, а в двух: первая служила читальней, вторая — для общения членов клуба и шахматной игры. Появился и маленький буфет, где можно было перекусить. Не успеешь сказать «Йоселе!», как сын плотника Бендита уже нес кофе, чай, пиво, сладости или заказанный вами горошек с перцем.
Друзья Гиршла тепло приветствовали его возвращение. Пусть он не был сионистом, но с каких это пор членами общества являлись только сионисты? Люди приходили в клуб по самым разным причинам, в частности потому, что не хотели сидеть по вечерам в синагоге или в компании социалистов.
Сделавшись опять членом клуба, Гиршл взял на себя и соответствующие обязанности. Как и прежде, он платил членские взносы, а когда его просили, то и сверх того на различные нужды клуба. Надо сказать, что с такой просьбой к нему обращались нередко. Дело в том, что между Россией и Японией вспыхнула война, гнусное царское правительство призывало еврейских юношей на военную службу и отправляло их на фронт. Некоторым удавалось уклониться от призыва и бежать из города, часто в одной рубахе. Пожалуй, не было такого города в Австрийской Галиции, где нельзя было бы встретить молодых еврейских беженцев. Естественно, многим евреям хотелось бы помочь им, но не у всех было для этого достаточно средств. У Гиршла возможность помочь была, и он это делал, давал столько, сколько у него просили.
Гиршл обладал еще одним прекрасным качеством: он не был честолюбив и не стремился занять какой-нибудь официальный пост, а потому не расталкивал других локтями, расчищая себе дорогу к такому посту. Когда Сионистское общество устраивало ежегодный ханукальный ужин, он не настаивал на особом месте среди присутствующих на празднестве. Его скромность проявлялась и в его сдержанности. Если его дед Шимон-Гирш Клингер редко удостаивал кого-то разговора, считая, что в его окружении нет людей, достойных беседы с ним, то молчаливость Гиршла объяснялась скорее тем, что он не претендовал на чье-либо внимание, считая себя не заслуживающим этого.
Так или иначе, Гиршл снова был окружен товарищами, сидевшими рядом с ним в школе, в Талмуд-Торе, пока не занялись предпринимательством, одни — войдя в дело родителей, другие — открыв собственное дело. Большинство из них отказались от традиционной черной одежды и одевались по современной моде.
Люди приезжали из других городов за покупками в Шибуш, который превратился в торговый центр и привлекал купцов даже из Германии. По приезде сюда они не давали себе труда ни посетить Большую синагогу с ее украшениями в виде солнца, луны и знаков зодиака, ни старую Талмуд-Тору, ни ознакомиться с другими достопримечательностями, а заключали сделки, ели и пили в тавернах и отдыхали в клубе Сионистского общества, где просматривали заголовки газет и объявления, не удостаивая своим вниманием колонку политического обозревателя.
Было бы преувеличением утверждать, что Гиршл получал удовольствие от посещения клуба. Во всяком случае, это расширяло границы его мирка, и по вечерам, если Мина не рассчитывала на него, он шел туда прямо из лавки. В этом он был не одинок, ибо состав членов клуба изменился — в него сейчас входили преимущественно женатые люди, такие, как Гиршл, то ли потому, что сионизм сделался более популярен, то ли потому, что прежние члены стали старше… Правда, пели в клубе теперь реже, чем в былые времена. Юноши, которые когда-то весь вечер изливали сердце в песнях, были уже взрослыми людьми, отягощенными детьми и заботами, а новое поколение не обнаруживало музыкальности и предпочитало говорить о политике или играть в шахматы.
Иногда в клуб заходил Йона Тойбер. Он обычно снимал шляпу, клал ее на стул перед собой, тщательно делил пополам сигарету и, отложив про запас одну половинку, вторую вставлял в мундштук. Так он посиживал, покуривая и наблюдая за шахматной игрой. Не то чтобы он сам увлекался шахматами или был болельщиком, хотя и знал наизусть весь учебник этой игры, написанный на иврите Яковом Эйхенбоймом, — просто он изменил свой метод вести дела. Раньше отец молодого человека, достигшего совершеннолетия, сообщал Тойберу, какая девушка устроила бы его семью, и Тойбер уже делал все остальное. Теперь Тойберу надо было выслушать самого молодого человека и только потом убедить его родителей.
(Читатель может спросить: разве, когда состоялась помолвка Гиршла с Миной, инициатива исходила не от Цирл? Да, так оно и было. Значит, мир быстро менялся или помолвка Гиршла была совершена по канонам, уже тогда считавшимися старомодными.)
Как и когда-то в прошлом, Гиршл по понедельникам и четвергам брал из никогда не запиравшегося клубного библиотечного шкафа три книги, но не читал их, а предоставлял им пылиться у себя на столе. Как и многие другие образованные молодые люди, Гиршл после женитьбы забросил чтение. Даже если Мина и брала изредка в руки его книгу, он никогда не обсуждал ее с ней. В доме его родителей зажигали четыре субботние свечи — одну за Боруха-Меира, другую за Цирл, третью за Мину и четвертую за него, Гиршла; в комнатке, которую раньше занимала Блюма, свеча теперь не горела. Блюма зажигала свою свечу в другом месте, а новая прислуга уходила домой до зажигания свечей. Гиршл стал так же молчалив, как комната Блюмы без ее легких шагов.
Вскоре и клуб ему надоел. Не странно ли было искать общества и не делать ни малейшей попытки поддерживать беседу, а именно так поступал Гиршл, сидевший в клубе, погрузившись в свои мысли. Единственной разумной альтернативой оставалось идти в синагогу и, завернувшись в талес, сидеть молча весь день.
Только сила привычки заставляла Гиршла два-три раза в неделю приходить в клуб, где он порой просматривал газету, не отдавая себе отчета в том, что он уже читал ее раньше. На следующий день, когда какой-нибудь покупатель рассказывал ему те же самые новости, он старался вспомнить, где уже слышал об этом.
Постепенно Гиршл стал все реже посещать клуб. Иногда он отправлялся туда и с полпути возвращался обратно. В конце концов он вообще перестал туда ходить.
XXI
По мнению рассудительных друзей Цирл, не все люди любят общаться с себе подобными и тем, кто предпочитает одиночество, рекомендуется регулярно совершать прогулки. Этой точки зрения придерживалась, в частности, мать нового городского врача, которая делала покупки в лавке Гурвицев. Когда к ее сыну обратился молодой человек возраста Гиршла, он посоветовал ему:
— Свежий воздух — вот лучший рецепт. Никакое лекарство, прописанное мною, и вполовину не поможет вам так, как свежий воздух!
Цирл, обдумав услышанное от матери врача и других людей, заговорила на эту тему со своим сыном.
Гиршл не был ни за, ни против этой идеи. Теоретически она показалась ему интересной, но он не очень ясно представлял себе, что под ней подразумевается. На картине, висевшей в доме Гильденхорнов, был изображен изящный кавалер в ярком сюртуке, фалды которого раздувал ветер, в розовом цилиндре и с тросточкой в руке. Подняв одну ногу, он, по-видимому, собрался в путь. Подпись под картиной гласила: «На прогулку!» «Если мама имеет в виду именно это, — думал Гиршл, — то где и когда, по ее расчетам, я должен гулять?»
Цирл, однако, не оставляла его в покое.
— Гиршл, почему бы тебе не пройтись? — предложила она ему однажды вечером, вручая тросточку. — Надень пальто и пойди подыши свежим воздухом, нагуляй себе аппетит к ужину.
Гиршл послушно оделся, взял трость и вышел на улицу. С тех пор всякий раз незадолго до закрытия лавки мать вручала ему трость и говорила:
— Пойди прогуляйся!
Сначала Гиршл находил оздоровительный моцион довольно утомительным и скучным занятием. Стоило ему выйти на улицу, как у него начинали болеть руки и ноги, кололо в боку. Привыкшему постоянно ощущать над собой крышу, ему было трудно приноровиться к булыжной мостовой; особенно тяготила его бесцельность этого занятия.
Со временем прогулки Гиршла стали приобретать для него какой-то смысл. Он отправлялся на окраину города, иногда напрямик, иногда кружным путем. Когда впереди появлялся кто-то из его знакомых, он делал все, чтобы уйти в сторону. Если избежать встречи не удавалось, он шел с этим человеком обратно на рыночную площадь, там прощался с ним и устремлялся по прежнему маршруту. Боясь, что его обнаружат, он искал укромное место, где мог бы остаться незамеченным.
На улице, которая называлась Синагогальной, вовсе не было синагоги. По преданию, когда-то на месте католической церкви стояла первая в Шибуше еврейская молельня. Одна из стен церкви, облупившаяся и просевшая, была ниже трех других и более древнего происхождения; она, как говорили, осталась от здания молельни. Согласно легенде, стена просела и согнулась, оплакивая свой печальный удел, и в ночь на Девятое ава на ней выступали настоящие слезы, как на Стене Плача в Иерусалиме.
Шибуш был древним поселением — евреи жили там с незапамятных времен вплоть до разрушения города в 1648 году сподвижниками Богдана Хмельницкого, которые сожгли синагогу дотла. Польский граф Потоцкий отстроил город и не только разрешил евреям вернуться в него, но и на двенадцать лет освободил их от налогов. По истечении этого срока они обязаны были вносить по одному талеру с дома и полталера с очага ежегодно. Мясникам-евреям разрешалось не резать свиней, зато они должны были каждую пятницу доставлять в графский замок ведро сала для свечей и половину говяжьей туши. Аккуратно выполнявшие эти обязательства евреи имели право покупать дома, варить пиво, изготавливать водку и вино, заниматься любым ремеслом, торговать, выбирать своих собственных раввинов и руководителей в соответствии с иудейским законом. Спорные дела разбирал графский суд.
Не случайно евреи стали селиться на Синагогальной улице, верхний конец которой упирался в развалины графского замка, впоследствии разграбленного татарами, а нижний конец — в реку. Именно страх перед набегами татар привел их сюда: замок защищал их с суши, и там же они могли просить убежища, если татары приплывали по реке.
Сейчас, однако, на этой улице евреи не жили, исключение составляла семья Акавии Мазла. В низких домиках, крытых соломой, с садиками и огородами, обитали преимущественно мелкие чиновники, которых Гиршл не знал или знал поверхностно. Если они и приходили в лавку его родителей за покупками, он не обращал на них внимания, вероятно, потому, что им не отправляли больших коробок с подарками на Рождество, а вручали мзду из рук в руки. Подмаслить мелкого чиновника гораздо легче, чем дать взятку начальнику департамента. После работы обитатели Синагогальной улицы запирали двери своих домишек, так что, не считая одной-двух женщин, выходивших за водой к колодцу, или одной-двух девушек, ускользнувших от родительского глаза на свидание, Гиршл никогда не встречал там никого.
Городскому человеку глубокая тишина ночи могла показаться здесь даже страшной, Гиршл же ее не замечал. Если ему попадалась навстречу парочка влюбленных, он отворачивался, да и молодые люди предпочитали остаться незамеченными. Собаки, которые сначала лаяли, когда он проходил мимо, теперь только глухо ворчали в знак того, что они узнают его.