В ботинках его хлюпала вода, зонтик выскользнул из рук, а он все стоял безвольно, насквозь промокший. Дождь шел бесшумно, затем перестал, тучи рассеялись, и на небе появилась луна. Гиршл вытер глаза и собрался домой, но у него не было сил пошевелиться. Так и стоял он, печальный, промокший до костей, перед домом, где жила Блюма. В северном окне, которое он принимал за Блюмино, горела свеча. Прошло какое-то время, и дом уже окутал мрак. Он вспомнил свечу, погасшую на его свадьбе; вспомнил и о секте индуистов, в которой было принято при разводе зажигать по свече для мужа и жены, чтобы определить по первой погасшей свече, кто из них должен покинуть дом. Как грустно ему было думать об этом!
Ни разу за время своих прогулок к дому Блюмы Гиршл не был в таком подавленном настроении. В горле у него стоял ком, губы обметало. Он не понимал, то ли ему холодно, то ли, наоборот, у него жар. Было очевидно, что эта ночь не пройдет ему даром. Однако мысль о возможной болезни угнетала его меньше, чем необходимость идти домой, к Мине.
От земли и травы, как всегда после дождя, исходил приятный запах. Наконец Гиршл все-таки покинул свой пост. Когда он дошел до дома, часы пробили двенадцать. Он остановился на крыльце, обдумывая, что сказать Мине, если она спросит, где он пропадал. «Скажу ей, что был у Блюмы», — решил он.
— Кто такая Блюма? — спросит Мина.
— Ты что, не знаешь Блюму? — удивится Гиршл.
— Вашу бывшую прислугу?
— Да, нашу бывшую прислугу!
— Но что ты там делал?
— Я люблю ее.
— Как странно, никто мне об этом не говорил.
— Никто?
— Никто!
— Ну, давай тогда я расскажу тебе с самого начала.
— Начало меня не интересует. Я хочу знать, кто она тебе теперь?
— Ты хочешь знать, кто она мне теперь?
— Вот именно, кто она тебе теперь?
— Но я сказал тебе, что иду оттуда, где она живет.
— Неужели?
— Да, Мина.
— Ты туда ходил сегодня впервые?
— Я хожу туда каждый вечер.
— Каждый вечер?
— Да, каждый вечер. Когда я бодрствую, я иду туда сам, а когда сплю, переношусь мысленно.
— Генрих, ты путаешь себя с раввином Йосефом дела Рейна, которого дьявол каждую ночь переносил к греческой королеве Елене.
— Нет, Мина, я ни с кем себя не путаю. Это совсем другой случай. Но уж поскольку ты упомянула Йосефа дела Рейна, то скажи, откуда ты знаешь о нем? Уж конечно, в вашем пансионе не учили историю еврейского народа!
— Откуда я о нем знаю? Что ж ты думаешь, если моя классная наставница приняла католичество, то я ничего не знаю об иудаизме?
— Твоя классная наставница приняла католичество?
— Да, поэтому меня и забрали из пансиона.
— И вот почему тебя выдали за меня замуж?
— Уж этого я не могу тебе сказать.
— Нет, ты можешь мне это сказать, Мина, ты просто не хочешь!
— Я ничего от тебя не скрываю. Если кто-то здесь что-то скрывает, то, во всяком случае, не я!
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что ты мне никогда ничего не говоришь!
— Ты имеешь в виду Блюму?
— Блюму? Кто такая Блюма?
— Как ты можешь спрашивать, кто такая Блюма, если мы именно о ней говорим!
— Я не желаю подглядывать в щелку, Генрих!
— Ах, не желаешь?
— Нет!
— Тогда скажи, что заставило меня рассказать тебе о ней?
— Наверное, тебе самому захотелось это сделать.
— Мне захотелось? Что это означает?
— Тебе лучше знать!
— Не странно ли: ты знаешь, что мне известно, если я сам этого не знаю. Но сейчас мне лучше пойти спать, я вижу, что и ты хочешь спать.
Гиршл снял ботинки, мокрые носки и на цыпочках прошел к кровати. Окна были плотно закрыты, и от Мины исходил теплый сонный дух, она крепко спала. Значит, весь этот разговор ему просто померещился? Гиршл лег, свернулся калачиком и сразу заснул.
Он мог бы проспать тысячу лет. Отец наш небесный слил его тело воедино с постелью. Даже когда его будил какой-то звук, он не поднимал головы с подушки, наслаждаясь ощущением тепла и уюта. Ему казалось, что он лежит здесь со дня сотворения мира. Но в зеркале на противоположной стороне комнаты он увидел лицо своей тещи, улыбавшейся спящему зятю.
После сна он чувствовал себя отлично. События предыдущей ночи казались ему чем-то давно прошедшим и забытым. Он так сладко спал и так хорошо выспался, что во всем теле у него было замечательное ощущение благополучия. Поспать бы еще один час, и он стал бы новым человеком!
Вдруг Гиршл почувствовал на себе взгляд Мины. По знаку дочери мать вышла из комнаты. Гиршл встал, умылся, надел чистую сухую одежду, выпил чашку кофе и отправился в синагогу. С тех пор как выяснилось, что Мина беременна, он каждый день ходил туда молиться — это было способом проводить с женой как можно меньше времени.
«Вот решение всех проблем, — размышлял он по дороге, — спать как можно больше!» Он думал о том, что ему приснилось, пока не вспомнил, как Блюма убежала при виде его, и снова стал печален.
Как безрадостна человеческая жизнь! Всю ночь человек спит, чтобы проснуться утром, и целый день мечтает о том, как бы снова забыться сном, не видеть окружающего мира.
Блюма обычно носила серое, скрывающее фигуру платье. Что заставило ее выбрать такое платье? Его выбрало сердце, которое оно прикрывало.
Однако красота Блюмы была видна и в строгом сером платье. Один Бог знает, почему она не стала женой Гиршла. Хотя Блюма и отрицала, что похожа на отца, во многом она напоминала его. Ей достался характер Хаима Нахта, разница была лишь в одном: когда отцу казалось, что вокруг кромешный мрак, он впадал в уныние и жаловался на судьбу, а дочь никогда на судьбу не роптала. Падая, она вставала на ноги, и ее голубые глаза, ни счастливые, ни печальные, заставляли окружающих замечать в ней что-то необыкновенное.
Гецл Штайн пробовал писать Блюме письма, в отчаянии каждый раз рвал написанное и быстро отказался от этой идеи. Но вовсе не из-за своего скверного почерка. Даже д-р Кнабенгут, случайно встречаясь с Блюмой, не разговаривал с ней, как с другими девушками. Пусть Блюма не была социалисткой, хотя для этого, казалось, у нее были все основания, Кнабенгут делал все, чтобы как можно чаще видеть ее, и, когда ему это удавалось, забывал об общественном благе, всегда говорил ей что-то, носившее достаточно личный характер. Она внимательно слушала его некоторое время, затем, внезапно пожав плечами, как бы отметала все сказанное. В такие минуты она напоминала спасенного утопающего, который, будучи выловлен из воды и еще откашливая воду, попавшую ему в легкие, встает и уходит прочь от своих изумленных спасителей. Отвергнув Гецла Штайна, Блюма не проявляла интереса и к д-ру Кнабенгуту.
Кого же она ждала? Неужели верила, что явится какой-нибудь молодой богатый человек и женится на ней? Нет, поскольку ей не посчастливилось однажды с подобным человеком, она больше не хотела иметь дело с маменькиными или папенькиными сынками, о чем бы они ни мечтали — о Сионе или о наступлении золотого века. Ее сердце принадлежало Гиршлу Гурвицу, и не потому, что один из них так решил, а потому, что в свое время он оказался под рукой — тот человек, который мог бы быть ей близок. Каждый, кто их знал, и Цирл в том числе, невольно задавался вопросом: как это случилось, что они, будто созданные друг для друга, были разлучены? И каждый, много уступавший по уму Цирл, не мог не испытывать чувства жалости к ним. Мы уже знаем, чем это кончилось для Гиршла. Другой вопрос, чем это кончилось для Блюмы. Всякий, кто с ней разговаривал, видел тень улыбки на ее лице, которая как бы говорила: «Возможно, мне не посчастливилось в жизни, но я удержалась на ногах».
XXIV
Прибытие призывной комиссии откладывалось с месяца на месяц, а потом с недели на неделю. Трудно было понять, приносило ли это обстоятельство кому-то в Шибуше облегчение или неизвестность была еще хуже.
Гиршл чувствовал, что отношение к нему изменилось. Он уже не был всеобщим любимцем. Прежде всего в собственной семье. Теща, которая раньше всем рассказывала, какой у нее замечательный зять, теперь смотрела на него холодно. Он стал для всех обузой. Еще год-два назад ему нечего было бояться армии. Однако сейчас была создана комиссия, которая не берет взяток. Это означало, что его призовут!
Нервы Гиршла были напряжены. Он потерял сон и аппетит. И даже если спал, то утром просыпался нисколько не отдохнувшим.
Он страдал от невралгических болей. Уже с утра у него болела голова, ноги и руки были тяжелые, его то знобило, то бросало в жар. Бывали ночи, когда Гиршл совсем не мог сомкнуть глаз. Прислушиваясь к дыханию Мины, он лежал не шевелясь, чтобы не разбудить ее, так как боялся, что, проснувшись, она захочет поговорить. Звуки ее голоса по ночам действовали на него как вбиваемый в стену гвоздь.
Первая ночь, проведенная им без сна, была странной. Она тянулась очень долго, каждый нерв его тела был напряжен, мысль часто отключалась. Несколько раз у него появлялось ощущение, будто случилось нечто важное. Когда же он пытался вспомнить, что именно, оказывалось — ничего! Услышав крик петуха, он встал, чтобы посмотреть, который час. Весь мир, кроме него, спит, думал Гиршл.
Встал он бледный и утомленный. Можно было бы оставаться в постели, но нервы у него были слишком напряжены, и сама кровать не обеспечивала желанного отдыха. На улице его поразили широко раскинувшееся небо над головой и посвежевшие за ночь земные просторы. Люди с румянцем на щеках, блестящими глазами и, вероятно, умиротворенной душой шли в синагогу. Автоматически Гиршл побрел за ними.
Пришедшие раньше уже закончили молитву, собиралась вторая группа молящихся. Через открытые окна старой синагоги веял свежий утренний ветерок. Открыв Талмуд, Гиршл заметил, что уголок одной страницы загнут. Он сам загнул его в тот день, когда впервые стал работать в лавке. Из попытки читать текст ничего не выходило. Несколько лет назад никакой сложный отрывок не затруднил бы его, а сейчас он не мог вспомнить значение самых простых арамейских слов.
Гиршл не стал обращаться к врачу. Ведь бессонница — не болезнь, не медицинская проблема! Он не искал докторов, они искали его. Все старались дать ему совет. Кто-то рекомендовал выпивать перед сном сладкий чай с коньяком, кто-то — чистый ром. Иногда он пробовал первый рецепт, иногда — второй, иногда — оба: пил чай с коньяком перед тем, как лечь спать, и ром — когда просыпался ночью. Утром он отвратительно себя чувствовал и, если бы не кофе, вообще не держался бы на ногах.
Когда бодрствуешь ночью, слышишь самые разные звуки: то лают собаки, то телеги с грохотом проезжают мимо дома, то раздается пьяная песня или тишину нарушает громкий разговор людей, возвращающихся из кабака. Однако рано или поздно шум прекращается, и только время от времени поют петухи. Ложась в постель, Гиршл чувствовал себя скорее мертвым, чем живым, но одной мысли о пронзительном крике этой отвратительной птицы было достаточно, чтобы отогнать всякий сон.
Он смотрел в потолок и явственно чувствовал, как ползут минуты и часы, зажмуривал глаза в надежде задремать. Именно тогда и начинали нагло кукарекать петухи, а теплый запах, исходивший от постели Мины, вместо того, чтобы усыпить его, только заставлял думать, что она забрала себе весь сон и не оставила ему ни капельки! Может быть, она научилась спать в пансионе?
«Господь узрел, что Лия была нелюбима…» У Яакова были две жены, одну он любил, другую — нет. Возникает вопрос: если он уже нашел ту, которую полюбил, зачем Бог дал ему другую, чтобы ненавидеть ее? И почему он должен был сначала жениться на той, которую не любил? Неужели для того, чтобы было кого ненавидеть? В конце концов через семь лет Яаков получил свою любимую. И что же та сделала? За мандрагорово яблоко отдала его своей сестре.
«А Ханне он давал двойную долю…» У Эльканы тоже была любимая жена, которой он давал вдвое больше, чем Пнине. Что остается человеку, который не может дать любимой женщине ничего, потому что уже все отдал нелюбимой?
Такие мысли имели как дурную, так и хорошую сторону. Дурными они были для Мины, хорошими — для Гиршла, они уводили его от других проблем. Однако ему не удавалось забыться ни на минуту: только он погружался в размышления на библейские темы, как начинали петь петухи. Он смотрел на жену и завидовал тому, что она так крепко спит.
Мина спала очень тихо. Ее узкая кровать стояла рядом с кроватью Гиршла, и он мог слышать ее дыхание. Она ему не мешала, но тот факт, что она сама спала, не давал ему мыслить. Стоило ему подумать о чем-то, как звук ее дыхания заставлял его переключаться на другое. Это напомнило ему рассказ о двух деловых партнерах, отправившихся в совместную поездку, в которой один из них был убит.
Никто не знал, кто же убийца. Партнер, оставшийся в живых, человек религиозный и богатый, был вне подозрений. Однажды, когда он писал жене письмо из гостиницы, где он остановился, вскочивший на стол петух оставил на письме пятно. Этот человек вскочил на ноги и в бешенстве разорвал птицу надвое. Присутствовавший при этом вельможа воскликнул:
— Это ты убил своего товарища!
Возобновившееся следствие действительно признало его виновным.
Человек, теряющий самообладание, не способен контролировать себя. Он может растерзать всех петухов на свете. Хорошо, что Гиршл убирал на ночь свой перочинный нож подальше. Если он забывал это сделать, то ночью специально вставал, чтобы спрятать его: незачем напрашиваться на беду.
Короче говоря, ни чай с коньяком, ни чистый ром не помогали Гиршлу заснуть. Он мог пить их по капле, мог выпить залпом — никакой разницы!
Пока он лежал с закрытыми глазами, ум его бодрствовал; тело было неподвижно, а мысли блуждали. Все, что он видел или слышал днем, вновь представало перед ним ночью. Вещи, которых он не понимал раньше, внезапно прояснялись. Хотя Гиршл никогда не видел даже фотографии сумасшедшего брата своей матери или ее деда, пившего чай через дырочку, просверленную в куске сахара, по ночам они рисовались ему так отчетливо, как если бы стояли возле его кровати.
На улице шумела гроза. Ветер раскачивал деревья, птицы и лесные звери попрятались, ни один жук не рисковал покинуть свое убежище. Лишь один человек находился на улице в такую непогоду, потому что у него не было пристанища. Кто же это был? Конечно, дядя Гиршла, выгнанный родителями из родного дома за непослушание.
Но не всегда воображение Гиршла рисовало ему бури и грозы. Порой деревья стояли спокойно, нежась в мягком солнечном свете, и птицы щебетали, перелетая с ветки на ветку. В воздухе носился приятный запах травы и грибов, дядя Гиршла лежал на спине, счастливый своим никем не нарушаемым одиночеством. Голодный, он собирал ягоды и ел их, жажду утолял из ручья. Его не интересовали дома, лавки, покупатели и смертные женщины.
Когда Гиршл метался и жаловался, что у него нестерпимо болит голова, Мина смачивала ее одеколоном. Это помогало, но ему был отвратителен запах одеколона. Он пытался внушить себе, что Наполеон даже купался в одеколоне, однако все восхищение императором не могло победить его отвращение к этому запаху.
Узнав, что Гиршл мучается бессонницей, Берта и Цирл занялись его постелью. Надо было видеть, как они стараются сделать ему ложе поудобней, меняют простыни, взбивают подушки, чтобы понять, что такое истинная материнская любовь. Увы, их заботы нисколько не помогали! Только один человек мог ему помочь — Блюма. В те времена, когда постели в доме стелила она, Гиршл спал спокойно.
Он пробовал обмакивать ватку в камфарное масло и затыкать таким тампоном уши. Слух делался менее чувствительным, но тем чувствительнее становилось его тело. Всякий раз, когда мимо дома проезжала телега или кукарекал петух, он вздрагивал, как от взрывной волны, бежавшей через мозг к коленям, будто в них находились его слуховые центры. Руки и ноги стали настолько непослушными, что он с трудом поднимал их. Для малейшего движения требовалось неимоверное усилие. Суставы не подчинялись ему, а в голову вонзались шипы.
После длительных страданий Гиршл пошел наконец к врачу.
XXV
Приемная доктора имела форму длинного коридора. Посередине стоял круглый стол, на котором лежало несколько пахнущих дезинфекцией рекламных брошюр немецких санаториев. На стене висела картина, изображающая врача и его помощников, оказывающих помощь больному. Вместе с Гиршлом в приемной сидели три женщины, переговаривавшиеся шепотом, и худой раздражительный мужчина, мявший между пальцами негоревшую сигарету. Он, казалось, страдал многими болезнями, о которых Гиршл и не слышал. Вынув сигарету, чтобы дымом перебить дурной запах, исходивший от этого человека, Гиршл немедленно положил ее обратно в карман, боясь, что тот может попросить у него прикурить. Он закрыл рот, дышал через нос и даже отвернулся, чтобы не вдыхать бациллы, распространяемые соседом. Но мужчина сурово смотрел прямо на него, как бы заявляя: «Если ты считаешь, что когда-либо раньше видел человеческое горе, погляди-ка лучше на меня!» Дверь кабинета открылась, и оттуда вышла привлекательная женщина, на лице которой было написано явное облегчение, как будто она избавилась от тяжелой болезни. «Если доктор вылечил ее, — подумал Гиршл, — он вылечит и меня!»