Наша жизнь — простыня да кровать,
Наша жизнь — поцелуй — и в омут!..
— Как ты все опошляешь!.. Не это хотел сказать Есенин этими строками.
— Ах, даже так?!.. Опошляю?!.. Ты начинаешь меня учить, как надо понимать Есенина?! Ты, детский врач, глубже меня, филолога, чувствуешь Есенина?! — Яновский, взвинчивая себя с каждым словом, раздражался все сильнее и сильнее. — Ну, знаешь, милая, эдак мы ни до чего не договоримся. А если и договоримся, то последней фразой, которая подытожит наш с тобой союз, будет пресловутая банальная формула.
— Что это за формула? — убито проговорила Вероника Павловна.
— Разошлись как в море корабли! И этот конец готовишь прежде всего ты. Видишь, тебя раздражает, что я замкнулся на одной диссертации. А на чем мне еще сейчас надо замыкаться?
Вероника Павловна расслабленно поднялась со стула и, болезненно переведя дух, тихо и виновато сказала:
— Прости меня… Я была не права. Я не хотела тебя обидеть. Тем более — волновать в такое ответственное для тебя время. — Видя, что теперь хоть становись на колени, гнев мужа сразу не уляжется, она понуро вышла из комнаты и неслышно закрыла за собой дверь. Упав на кровать в спальне, не сдерживая рыданий, Вероника Павловна плакала от радости, что свалила тяжеленный камень, который много лет (и год от года все тяжелее) давил на ее душу, и от обиды, что муж с ней так несправедлив и допускает, что какие-то мелкие семейные недоразумения для него могут быть причиной их расставания.
Глава двенадцатая
День у Семена Даниловича сегодня особенный. Можно сказать, праздничный. К нему обещал приехать друг-однополчанин, с кем в одной стрелковой роте они дошли до Берлина. А поэтому он еще вчера вечером зубным порошком надраил свои медали так, что на солнце они горели. Выше других, как бы особо выделяясь, поблескивали три медали: «За отвагу», «За боевые заслуги» и «За взятие Берлина». Во втором ряду, ниже, были прикреплены медали юбилейные.
Жители двора, знавшие Семена Даниловича более трех десятков лет, уже привыкли к тому, что свои боевые награды он всегда носил на военной гимнастерке. Когда маляр из домоуправления спросил его однажды, почему он свои награды не носит, как все, на пиджаке, ведь война-то давно кончилась, Семен Данилович крутанул свои седые усы, взвихрил их и, лихо подбоченясь, ответил:
— Ты слышал когда-нибудь пословицу «Как корове седло»?
— Ну, слышал, а что? При чем здесь корова и седло? — растерянно моргал седой маляр, у которого на пиджаке цветасто пестрели две планки военных наград. — Вся Москва колодки и ордена носит на пиджаках, а ты, как в войну, прицепил их на гимнастерку. Все чудишь, выхваляешься.
— Ну и пускай себе носят на здоровье. А я, как привинтил их в сорок четвертом и в сорок пятом на гимнастерку, — Семен Данилович бережно коснулся шершавыми пальцами трех верхних медалей, — так с тех пор и не снимаю. И своим наказал: когда будут класть в гроб, то пусть не наряжают меня в новый костюм и не вешают на шею галстук. Пусть наденут на меня мою военную гимнастерку. А медали накажу хорошенько надраить, чтоб в гробу я лежал как Александр Суворов. — Оживившись, Семен Данилович огляделся по сторонам, словно собирался сообщить дружку-маляру тайную новость. — А ты, Петрович, знаешь, кто и почему придумал ордена да медали нести за гробом на бархатных подушечках?
— Кто? — простодушно спросил маляр, хотя по ухмылке дворника ожидал, что тот сейчас сморозит что-нибудь заковыристое, с очередной подначкой или прибауткой-язвинкой.
— Наследнички. Чтобы погордиться покойным да к пенсии прибавку выхлопотать.
Любил шутку Семен Данилович. Вот и сегодня, возвращаясь утром из овощного магазина, он еще издали заметил, как муж Вероники Павловны, перед тем как выйти из машины, поцеловал сидящую за рулем румяную блондинку, а поэтому решил не пропустить случая и при встрече с Яновским — а тот всегда с ним раскланивался, даже прикладывал к груди ладонь — подковырнуть и тем самым намекнуть, что он знает о нем кое-что такое, что мужья скрывают от своих жен.
И Данилыч дождался этого случая.
Отдыхая в прохладном скверике чисто убранного двора, он сидел на скамейке и любовался детьми, играющими в песочнице. Среди детей была и его четырехлетняя внучка от старшей дочери. День был воскресный, никто никуда не торопился, машин во дворе почти не было, все разъехались кто куда: кто на свои дачи, кто в гости к родным или друзьям. Любил Семен Данилович этот предвечерний час воскресенья, когда дневная жара уже спала, а вечерний холодок еще не остудил разогретую за день листву.
Яновского Семен Данилович заметил еще издали, когда тот вышел из-под арки и, о чем-то хмуро задумавшись, шел к своему подъезду. «Одесский кобель!.. Он тебе, дорогая Вероника Павловна, еще покажет и рожки, и копытца. Вот не докумекаю, как бы сделать так, чтобы ты знала, что он за фрукт. Сам я напрямик на это не пойду. Бог оградил от доносов. Да и дело-то грязное. Не буду расстраивать тебя. Шила в мешке не утаишь, сама увидишь, когда час придет…» — так думал Семен Данилович, провожая взглядом Яновского. А когда тот вдруг неожиданно свернул к скверику и пошел по направлению к скамье, на которой сидел дворник, у него мелькнула мысль: «Скалится, каналья… Чего-то нужно от меня. Наверное, видел меня утром, когда я шел из овощного. Страхонуться хочет».
И Данилыч не ошибся.
Подойдя к скамье, Яновский слегка поклонился и, по обычаю своему, коснулся ладонью груди.
— Приветствую вас, Семен Данилович! Можно подумать, что вы только что с Парада Победы!
— Здорово, коль не шутишь. — Семен Данилович недоверчиво посмотрел на Яновского и хотел было что-то еще сказать, но промолчал. Почувствовав это, Яновский присел рядом с дворником, достал сигареты.
— Закуривайте. — Яновский протянул дворнику сигареты. — Болгарские.
— Свои курю. Русские. — По лицу Семена Даниловича было видно, что разговаривать с Яновским ему не хотелось, да и не о чем.
Почувствовав недоброжелательный настрой дворника, Яновский, перед тем как встать, решил разрядить обстановку:
— Вот посмотрю я на вас, Семен Данилович, и на душу мою тихая радость, словно легкое облачко, опускается.
— И чем же это я завлек тебя? Уж не тем ли, что взаймы не прошу?
— Правильно вы живете, Семен Данилович. Приличная пенсия, работа по душе, дети у нас все в люди вышли, внуки красивые, здоровенькие, да и сами вы всегда чисто выбриты, будто только из салона-парикмахерской. Позавидуешь. Был бы журналистом — очерк о вас написал бы.
— Да и ты, друг ситный, как погляжу, устроился неплохо. Жена у тебя хоть и постарше на целых десять годков, зато ухаживает за тобой, как за малым дитем. И опять же теплый ветерок дует в твой парус. Не жизнь, а малина!..
— Что это за теплый ветерок? — Яновский по лицу дворника старался понять, на что он намекает.
— А как же… — Семен Данилович стряхнул с коленки пепел, слетевший с сигареты. — Хотя учение свое ты еще не закончил и больших постов пока не получил, а твоя румяная блондинка по Москве тебя возит с ветерком, как прынца. А в Кержинском переулке всегда расстаетесь с поцелуйчиками. Вот уж тебе-то нельзя не позавидовать.
С одной стороны — сытно, а с другой — сладко. Как мышь в крупу попал.
Щеки Яновского обдала волна жаркого румянца.
— С кем-то вы перепутали меня, Семен Данилович. Никакие блондинки по Москве меня не возят, а о поцелуйчиках вы, как всегда, по привычке пошутили.
— Нет, мил-человек, в серьезных делах не шутят. — Семен Данилович расправил усы и, вглядываясь в даль, что-то искал глазами.
— А как у вас со зрением-то? Может, обознались? Может, перепутали меня с кем-нибудь? А, Семен Данилович?
— Со зрением-то? — В усах дворника шевельнулась ухмылка. — Со зрением у меня, думаю, что получше, чем у тебя. Пока без очков читаю. Даже платье твоей блондинки рассмотрел. Красное такое, в белый горошек. Носит она такое?
Побелевшие ноздри Яновского вздрогнули, брови в строгой складке сошлись у переносицы.
— Знаете что, Семен Данилович… Вы человек глубоко русский и далеко не глупый. Так вот, напомню вам: уважайте старую русскую пословицу: шути, брат, да знай меру! И еще есть у нас, у русских, пословица, в ваши годы вы ее должны знать: когда кажется — крестись… А вам сегодня что-то показалось. — Яновский, не дожидаясь ответа дворника на свою дерзость, резко встал и быстрыми шагами направился в сторону своего подъезда.
— Ну что ж, перекрестимся, когда час придет! — громко бросил вдогонку Яновскому дворник. И чтобы успокоить свои нервы, вслух, зная, что на расстоянии Яновский уже не услышит его слов, проворчал: — Ничего, я еще, стервец, найду случай пощекотать твои одесские струнки. «У нас, у русских…» Ты такой же русский, как я… — дальнейшие гневные слова не подвернулись.
Не прошло и десяти минут, как из четвертого подъезда выскочил Яновский. На нем был уже другой костюм. Судя по быстрому шагу, он куда-то торопился. Мимо скверика прошмыгнул, даже не взглянув в сторону дворника. Провожая его взглядом, Семен Данилович по-стариковски хмыкнул, а про себя подумал: «Да… Маху я дал… Дал маху. Не поговорил по душам с Вероникой Павловной, когда она с временной прописки переводила его на постоянную. А зря! Можно было бы и притормознуть. Она человек душевный и меня уважает. Да и Валерка ко мне как к родному деду относится… А ведь я уже и тогда знал, что он кобель…»
И тут же созрел план: до приезда фронтового друга он зайдет к Веронике Павловне застеклить форточку. Два дня назад порывом ветра у нее выхлестнуло стекло, которое, на счастье, упало во двор в каких-то трех-четырех шагах от тротуара. Стекло он уже вчера вырезал в хозяйственном магазине, взял у маляра и кусок замазки. Мелких гвоздей кусачками нарубил из тонкой проволоки.
«Вот и найду причину поговорить с ней по душам. А там пусть смотрит сама. И об этой блондинке в красном платье расскажу. Пусть откроет глаза. Она должна знать».
Предупредив жену, что он на часок отлучится из дома, Семен Данилович, предварительно позвонив по телефону, пришел к Веронике Павловне. Как всегда, она встретила его приветливо, запретила снимать ботинки с наставительным упреком: «У нас не музей!» — и провела в комнату, где была разбита форточка.
— Что-то я Валерку больше недели не вижу, — сказал Семен Данилыч, стоя на подоконнике. — Поди, где-нибудь отдыхает?
— С ребятами поехали по местам боевой славы в Белоруссию, — ответила Вероника Павловна. Стоя у окна, она помогала дворнику: подавала ему стекло, замазку, то и дело падающие из его рук гвозди… — Он у меня непоседа. Как только наступает лето — его не удержишь: то с друзьями отправляется в турпоход, то кочуют по местам боевой славы, то плавают на лодках по Оке или Москве-реке…
— Хороший у вас сынок растет, не избалованный, — шепелявил Семен Данилович, зажав в зубах гвоздики, которыми он закреплял в пазах форточки стекло. — Не в пример другим.
— Кого вы имеете в виду? — полюбопытствовала Вероника Павловна, знавшая почти всех ровесников Валерия в своем доме.
— Да хотя бы взять Ротанова. Как только родители уехали за границу — парень сразу задурил. Как подменили. В рюмочку стал заглядывать, домой часто приходит навеселе посреди ночи. А бабушка — что она? Еле до булочной доходит, совсем почти ослепла. Говорит, что скоро на операцию положат, пленку будут с другого глаза снимать.
— Не пленку, а катаракту. Эта операция сейчас несложная. К старости каждому третьему она предстоит.
— Да я не об этом… Может, операция-то легкая, да внуку ее от нее не легче. Я, грешным делом, хотел матери Юрки письмо написать. Пока не поздно, пусть приезжает. Попросил у старухи адрес дочери — не дала. Говорит: «Не лезьте в чужие дела, не ворошите чужое белье». Ну, раз так — пусть будет по-ихнему, раз лезу в чужие дела!
За разговорами Семен Данилыч вставил в форточку стекло, промазал пазы замазкой и, кряхтя, осторожно слез с подоконника.
Как всегда в таких делах, как и любая хозяйка, не сведущая в расценках ремонтных работ, Вероника Павловна не знала, сколько заплатить дворнику, а поэтому, когда он прошел в ванную вымыть руки, она достала из сумочки кошелек и отсчитала три рубля. А когда он собрался уходить, то поблагодарила его и протянула ему деньги. Старик нахмурился, отстранив ее руку:
— Эдак я, Вероника Павловна, миллионером стану, если за десять минут работы буду брать по трешке. За такую работу и полтинник за глаза, а с вас я и гривенника не возьму.
— Это почему же? Что же, по-вашему, я такая бедная, что и три рубля мне трудно заплатить? — Вероника Павловна, роясь в кошелечке, искала рубли, но их, как на грех, не было. — Возьмите. Других денег у меня нет. — Она снова протянула ему новенькую трехрублевую бумажку. — Прошу вас, а то мне просто неудобно. Ведь сейчас поветрие такое, бесплатно никто шага не шагнет.
Семен Данилович отвел руку Вероники Павловны и строго сказал:
— А что же вы-то зимой, когда меня аппендицит ночью схватил, полчаса со мной возились, «скорую» вызвали и сидели со мной, пока она не увезла меня? Выходит, я промашку дал, что не заплатил вам тогда?
Щеки Вероники Павловны зарделись румянцем стыда.
— Что вы говорите, Семен Данилович?! Я — особая статья, я врач, давала клятву Гиппократа. По первому зову должна идти на помощь больному.
Семен Данилович протяжно вздохнул.
— Все мы, Вероника Павловна, клялись. Кто перед Гиппократом, кто перед своей совестью. А она, совесть-то наша, посильнее вашего Гиппократа.
Видя, что денег дворник не возьмет, Вероника Павловна предложила:
— Тогда, может быть, чайку? У меня — индийский.
— Чайку?.. Чайку можно, — согласился Семен Данилович.
За чаем говорили о погоде, ругнули бюро прогнозов за их ошибочные предсказания (тут же Семен Данилович посетовал, что климат на Земле сломали космические ракеты, наделавшие в небе столько дыр, что оно стало как решето худое), потом как-то незаметно разговор переметнулся к теперешней молодежи.
— Да, молодежь нынче пошла не та, что довоенная. Все стараются надармачка прокатиться, за чужой счет, — разглаживая усы, веско сказал Семен Данилович.
— Скажу вам как врач, дорогой Семен Данилович, поколение современной молодежи у нас перекормлено, заласкано, отучено трудиться. Я так беспокоюсь за своего Валерку. Очень хочу, чтоб из него настоящий человек вырос.
— За Валерку своего вы не бойтесь. Из Валерки вырастет человек. Вы лучше хорошенько приглядитесь к своему муженьку. Как бы он не оставил вас с носом. — Дворник строго посмотрел на Веронику Павловну, как бы взвешивая: бить или не бить, если уж замахнулся.
Рука Вероники Павловны, в которой она держала чашку, так и повисла в воздухе не донесенной до рта. В глазах ее заметался испуг.
— Не понимаю вас, Семен Данилович… Вы о ком? Об Альберте Валентиновиче?
— Да, о нем… О вашем, как вы его называете, Алике.
— А что он? Вы что-нибудь осудительное можете сказать о нем?
— Бросит он вас. Чует мое сердце — бросит. — Молчание, повисшее над столом, было долгое, тягостное. — Не хотел я говорить вам об этом, но жалко мне вас. — Семен Данилович помолчал, словно прикидывая, говорить дальше или… — Зря вы прогнали Петра Дмитриевича. Душевный человек. А к Валерке-то как относился. Бывало, вы на работе, а он его часами на горке ледяной катает. Гляжу я на них и любуюсь. Хоть и не родной он ему, а лучше родного отца заботился о мальчишке.
Вероника Павловна, для которой воспоминание о ее муже, Петре Дмитриевиче, всегда было тягостным и обдающим душу какой-то жалобной мглой, и на этот раз почувствовала свою хотя и давнюю, но не заглушенную годами вину. И всякий раз, когда при воспоминании о нем ее начинала мучить совесть за то, что она так резко отторгла от себя преданного ей человека, в сознании ее как бы сам собой образовывался спасительный островок оправдания: «Он пил…»
Словно заранее ожидавшая этого упрека, Вероника Павловна поставила на стол чашку и не столько дворнику, сколько себе сказала: