— Не могу! — крикнул Волобуев и заломил руки.
Оказалось, не все так просто. Конечно, Волобуев может попытаться сочинить план заново — но он уже неоднократно пытался, в течение долгих лет работал над планом преобразований, и ничего не выходило. А тут вдруг спелось как песня, сложились сами собой прозорливые мысли! И — на тебе! Выкрали.
— Не исключено, — сказал Волобуев мрачно, — что прочие кражи лишь отвлекающий маневр. Целили они как раз на мой план.
— Да будет вам! — сказал Татарников.
И правда, если задуматься, вряд ли жулик подозревал, что на волобуевских страничках написано. Такое складывалось впечатление, что хватал негодник все подряд. Просто бешеная активность у жулика — и что примечательно, совершенно бессмысленная. Штаны Татарникова он вряд ли носить станет, да и покупателей на эти штаны не найдешь. Лифчики он далеко не унес, очки с диоптриями минус пятнадцать ему явно не нужны. И странички из органайзера использовать не будет — вряд ли вор собирается менять природу России. А больше эти странички ни на что не годятся, ими и подтираться-то неудобно, жесткие. Странное воровство, неприбыльное.
— Вы тут все люди неглупые, — сказал я историкам, — так давайте рассуждать. Какой смысл во всех этих кражах? Какой-то смысл ведь должен быть! Думайте, ученые.
Они задумались, и первым версию выдал Панин.
— Пойдем, — говорит, — семантическим путем. Рассмотрим названия украденных вещей. И постараемся понять, какой текст складывается из сочетания этих наименований. Вполне вероятно, что перед нами ребус — а украденные предметы должны подсказать нужное в ребусе слово.
— Так-так-так, — Волобуев оживился. Даже забыл на время о своем горе, о погибших планах преобразования Отечества. — Значит, что мы имеем? Одни штаны…
— Ребус я решил, — скромно сказал Панин. — Брюки по-немецки — «хозе», очки — «бриллен», лифчик — «бюстгальтер». Последнее слово я делю на два корня: собственно «бюст» и глагол «халтен» — то есть, держать. Ну, еще мы имеем слово «август». Давайте теперь расположим эти слова так, чтобы в их сочетании был смысл.
— И?
— Если вспомнить, как бандиты именуют бриллианты — а используют они слово «брюлики», — содержание сообщения понятно. Хозе держит брюлики в бюсте Августа!
Кто-то передал кому-то эту информацию.
— Ну вы загнули, голубчик! — сверху сказал Татарников. — А кто такой этот Хозе?
— Вот это нам предстоит выяснить! Вероятно, скупщик краденого.
— А почему слова по-немецки?
— Так я на других языках тоже попробовал, ничего не получается.
— Бред, извините, какой! — сказал ему сверху Татарников. — Немецкое послание про испанца Хозе.
— А вот мне пришла в голову действительно простая мысль, — выступил Волобуев в роли следователя.
— Послушаем, — Панин обиделся за своего Хозе и слушал придирчиво. — Послушаем вашу версию.
— Зададимся вопросом, что общего между очками, бюстгальтером, штанами и месяцем?
— Что же?
— Принцип двоичности, — торжественно сказал Волобуев. — Два стекла на двух глазах, две штанины для двух ног, две чашки для двух грудей.
— А месяц август здесь при чем?
— Второй месяц года.
— Да вы что такое городите! Август всегда восьмым был! Февраль у нас второй по счету. — Татарников сказал сверху.
— Ах, как же это я… — Волобуев опечалился, ему очень нравилась версия с принципом двоичности.
— Вы еще не посчитали, что рельсов под локомотивом тоже пара, — заметил сверху Татарников. — Этот факт вам поможет, для вашей теории пригодится.
— Далеко вы с вашей двоичностью уйдете! — Панин был рад неудаче Волобуева. — Напрасно вы от моей концепции отказались. Хозе, кстати, довольно распространенное имя…
— Эх, обидно, — сказал Волобуев, — а я уже решил, что кому-то посылают сигнал: «два!».
— Что — «два»?
— Ну мало ли. Просто «два». Тот, кто получает сигнал, знает, что к чему. Может, это значит, что деньги во втором купе. Или еще что. Кстати, не исключено, что месяц август выдрали из блокнота по ошибке — собирались выдрать странички с февралем. Нет, напрасно вы мою версию отвергаете!
— Что нам с вашей версией прикажете делать? — Доценты разгорячились, сидели друг против друга красные, руками размахивали.
— Знаете что, Сергей Ильич, — сказал я. — Поезд придет на Московский вокзал через сорок минут. Вы уж давайте, поднатужьтесь, придумайте что-нибудь. Без штанов нам никак нельзя на конференцию.
— Да как-то и не знаю, что сказать, — с верхней полки отозвался Татарников. — Слишком просто все.
— Ничего себе просто! Голову сломаешь!
— Просто, голубчики, просто. Я вот сразу себя спросил: «Как это так — построил железную дорогу Николай Палкин, а поезд называется по имени Александра Освободителя». Что-то странное мне здесь почудилось.
— Николай построил только первую ветку, — Панин ответил, — с тех пор уж столько всего понастроили. «Александровским» поезд, я считаю, правильно назвали — скоростной экспресс в известном смысле олицетворяет свободу. Раз — и в Питере. Скорость — это свобода. Удобства — это свобода. Свобода передвижения — это равенство и братство! — Все так, только Радищевы, всякие «Путешествия из Петербурга в Москву», нам без надобности. И поезд наш, если заметили, шел в обратном направлении. Железные дороги зачем в России нужны, кто мне скажет? — продолжал Сергей Ильич.
— Как это зачем? Людей возить. Особенно если кто летать боится.
— Это верно, только ведь кроме железных дорог в России никакого другого сообщения почти и нет. Даже если б кто и лететь не боялся, не везде он полететь сможет. Аэропорты у нас совсем не в каждом городе имеются, автотранспорт не везде пройдет. Как добраться из Перми в Вятку? Рейсов таких нет. А из Твери в Рязань? В Сибири или, допустим, в Поволжье железная дорога — единственный вид связи. Отчего мы с байкальской магистралью столько лет корячимся — ничего иного и придумать для связи с Дальним Востоком не смогли.
— Вы это к чему, Сергей Ильич?
— А к тому, что железная дорога — это дело государственное. Николай ее построил, и дело это навсегда останется николаевским. Железная дорога в России — это своего рода закрепощение населения: поедешь только так и только туда, куда рельсы проложены. Поезд — это у нас народный транспорт. Автомобиль у среднего класса, но далеко не у всех имеется, яхты и вертолеты — для господствующего класса. А железная дорога — для остальных, их, таких вот пассажиров, миллионов примерно сто — сто десять. По всему пространству России расписаны маршруты, и ничего в них менять нельзя. Никакие Александры Освободители нашей железной дороге не требуются. Никакие частные поезда тут не пройдут.
— Позвольте, — выступил с опровержением доцент Панин, — ведь в России уже были частные железные дороги! В начале века, еще до Первой мировой! Были инициативные люди! Например, купец Мамонтов строил Ярославскую железку. И на Кавказе были частники!
Татарников только рукой махнул.
— И долго они продержались, частники эти?
— Ну, — доцент Панин шевелил губами, считал, — ну, допустим… лет пять, наверное, продержались.
— Три года, — сказал неумолимый Сергей Ильич. — Только три года, и все их добро государство к рукам прибрало.
— А сейчас так не случится! — Панин сказал свою реплику с некоторой аффектацией, словно хотел убедить не одного Татарникова, а еще когото. Например, себя.
— Думаете, история другой стала?
— Думаю, стала!
— Думаете, побегут частные поезда по России?
— Так вот бежит уже! Мчится!
— У генерала Деникина тоже бронепоезд ходил, назывался «Единая Россия». Ездил взад-вперед в степи по узкоколейке и ничего сделать не мог. Походил бронепоезд, и остановился.
— Наш-то поезд не остановишь!
— Во благо государства чего только не остановишь, — заметил Татарников. Он сидел на верхней полке, поджав под себя ноги, закутавшись в одеяло, и мрачно изрекал свои пророчества.
Посмотрел я снизу вверх на его длинный нос — Сергей Ильич напоминал ворона на дубу. И пророчества его были такие же мрачные.
— Есть вещи в России невозможные, — каркал Татарников. — Вот например философия. Нет в России никаких философов — только религиозные кликуши. И демократия невозможна. И частных железных дорог никогда не будет!
— Будут частные дороги!
— Не будет никаких частных дорог.
— А вот и будут!
— Никогда!
Послушал я перебранку историков и понял, почему Сергей Ильич не пользуется пылким расположением коллег, почему живет анахоретом. Не любили Татарникова за его упорный пессимизм. А когда у человека штаны сопрут, пессимизм его только усиливается, это естественно.
— В России возможна демократия! — крикнул доцент Волобуев взволнованно. — Возможна! Дайте мне только листочки из органайзера найти! Я вам с цифрами в руках докажу!
— Чушь все это. И устрицы в Москве-реке тоже не водятся, — сказал со своего сука Татарников.
— Народ, — сказал Волобуев, — хочет свободы!
— Народ только и мечтает, как от свободы избавиться, — сказал Татарников и добавил, обращаясь ко мне: — Позовите-ка, голубчик, проводника.
Сева, двухметровый проводник, явился на зов, сообщил, что скоро прибываем.
— Приятно слышать, — сказал Татарников, — только вы уж, голубчик, до прихода поезда мне штаны верните, а то неудобно на люди выйти. Нет, вы уж не отнекивайтесь, голубчик, несите сюда штаны. И вообще, скажу я вам, воровать грешно. Вот тут со мной журналист едет, он про вас такое напишет! Много вам за кражи-то заплатили?
Тут я изобразил лицом свирепость: дескать, такое напишу! Про себя же подумал, что ни одна газета моего материала не возьмет.
— Так я ж не воровал! Просто взял и в другое место переложил. Вот, извольте убедиться, очки ваши тут, — и проводник Сева достал из-под подушки Волобуева очки профессора Киселева. — А штаны ваши, уважаемый, в сумке у вашего соседа.
Я раскрыл саквояж — и точно: брюки Татарникова были здесь, под моей рубашкой.
— Просто все, как огурец, — говорил Татарников, надевая штаны. Никогда я не видел такой радости у него на лице, видимо, и впрямь человеку без штанов плохо. — Проводнику заплатили за дискредитацию частной компании. Вот наш милый Сева и пакостит помаленьку. Лифчик припрячет, очки стащит. Сева вообще-то не вор, он, скорее, красный комиссар — то есть не красный, разумеется, но безусловно комиссар. Миссия у него значительная.
— Не понимаю, простите. — Панин наморщил лоб. С таинственным Хозе ему было все ясно, а про комиссара Севу он не понимал.
— Идет процесс наподобие социалистической коллективизации — только теперешняя коллективизация капиталистическая. И у Севы в данном процессе роль важная, комиссарская роль. Требуется провести коллективизацию капиталистическими методами: обанкротить предприятие, обесценить акции. Надо, чтобы на частный поезд поступали жалобы, граждане перестали покупать билеты и владелец продал свое дело государству за бесценок. Правильно рассуждаю, Сева?
Проводник не ответил, обиженно поджал губы.
— Красный комиссар собирал с кулаков оброк, лишал средний класс прибыли. А нынешний госчиновник в согласии с госбанкиром отбирает прибыль у капиталиста. Ну и нашему Севе досталась важная роль, он сеет панику в рядах частного капитала. Нравится вам ваше дело, голубчик?
— А то что же получается, — пробасил Сева, — на буржуев горбатимся. Нам зарплату платят как хотят, сами на яхтах катаются, а ты здесь целую ночь толчешься без сна. Они-то, небось, на поезде не поедут, по морям рассекают, буржуи!
— Вы, Сева, вероятно, полагаете, что государственные чиновники на яхтах не катаются? — Татарников любовно оглаживал свои штаны. Нравились ему его брюки, хотя, по мне, их можно было бы уже в музей сдать. — Полагаете, там, наверху, судоходством не интересуются, только о железной дороге пекутся? Не думаю, Сева, что вы правы. Яхты у наших государственных мужей длиннее, чем железнодорожные составы. Россия всегда стремилась стать морской державой — завет Петра! — но преуспела в одном лишь аспекте: в персональных яхтах. Подлодки у нас долго не живут, эсминцы то и дело тонут, поезда на дорогах сами знаете в каком состоянии, а вот с частными яхтами как раз все благополучно.
Поезд мягко подкатил к перрону Московского вокзала, историки стали собирать вещи.
— Вы, пожалуйста, поаккуратнее, Сева, — сказал Татарников на прощание. — Миссия у вас, конечно, государственная. Но и государственное дело можно исполнять, соблюдая приличия. Хотя, — задумчиво добавил историк, — это непросто. Вот об этом мы и будем сегодня рассуждать на примере древних обществ.
— Предупреждаю, я буду настаивать на принципе двоичности! — сказал Волобуев. — Народ и правительство, бизнес и прогресс, вера и власть.
— Водка и огурец, — добавил Татарников. — Что действительно приятно, дорогие коллеги, так это то, что вечером опять сядем на поезд. Если к вам попадем, Сева, вы уж мои штаны не трогайте, ладно? Государева служба — понимаю, но мои штаны оставьте в покое. Обойдется государство без моих штанов.
Мы вышли на перрон, вдохнули сырой питерский воздух, один лишь доцент Волобуев задержался в тамбуре, и я услышал обрывки его разговора с Севой.
— А странички-то мои где?! — кричал Волобуев. — Странички из органайзера! Украли рукопись — так верните!
— Нету их у меня, — басил Сева.
— Штаны вернули, очки вернули! Рукопись теперь верните!
— Не могу вернуть, простите.
— Как это?! — ахнул Волобуев. — Передали по инстанции?
— Так не довез я странички до станции, туалетная бумага у нас в вагоне кончилась.
— Что?! — и судорога исказила черты Волобуева. — Вы подтерлись планом преобразования России?!
Ничего не ответил проводник поезда «Москва— Петербург». Стоял Сева смущенный, глядел в сторону.
— Подтерлись… Вы хоть заглянули в странички? Вы хоть помните, про что там было написано? — Ну, посмотрел… Невнимательно, конечно… Сами понимаете, вагон качает, сидишь на корточках…
— Эх! — за голову схватился доцент. — Люди российские! Вы хоть скажите — там про земства было?
— Вроде было, — почесал затылок Сева, — а может, не было… Нет, не заметил… Занят был.
Русский траппер
Мы приехали на место происшествия — Гена Чухонцев, следователь, и я, репортер. Тряслись два часа по колдобинам, но все же дорулили до тихой заводи — река Клязьма делает здесь волшебный изгиб, образуя укромнейшую заводь, скрытую от глаз. Да и откуда взяться глазам — никаких соглядатаев тут быть не может. Так, пара деревень окрест, да уж практически вымерли те деревни, кто там остался? Безумные бабки да спившиеся подростки, и те наперечет. Кривые домишки, гнилые бревнышки, сорняки в огороде; тоска, обыкновенная русская тоска. И сетовать не приходится, что доживают эти деревеньки свой век, — всему приходит конец. Скоро снесут на погост бабок, сопьются мужики, заколотят их в гроб, зарастут лопухами хибары — и все, поминай как звали русскую деревню.
Вот с другой стороны реки, там да, угодья лучших людей страны, такие стоят замки, что раз увидишь архитектуру — уже не забудешь, сниться станут те сооружения. Там у них заборы по четыре метра высотой, корабельные сосны по сорок метров, хоромы в шесть этажей. Но на этих угодьях и вовсе некого найти, чтобы смотрел на реку, — некому здесь любоваться водными просторами, хозяева появляются редко. Живут они большую часть года в Монако или на Багамах, а сюда, на Клязьму, наведываются не часто — а может, и вовсе никогда. Ну что здесь, в сущности, делать? Комаров кормить? Водку пить под соснами? Конечно, к месту работы — то бишь к Кремлю — поближе. Но ведь иной раз и задумаешься: а надо ли быть так близко к месту работы? Может, подальше — оно и надежнее, для здоровья полезнее? Вот и стоят по одну сторону реки пустые замки, а по другую — заброшенные деревни. С какой стороны ни взгляни — заповедные места.
Доехали мы, вышли из машины, осмотрелись.
Яхта уже стояла пришвартованная к берегу, пассажиры давали показания, опера записывали сбивчивые рассказы в блокноты — а редкие пейзане дивились на столичных фраеров: одеты с причудами, говорят с вывертом, все у московских не по-людски. Жители прибрежных деревень спускались по косогору к яхте, прислушивались к разговорам. Какие у них здесь развлечения? Они такого события, может, сто лет не видали, а может, и все двести. Дивились пьяненькие мужички на столичных свидетелей. А свидетели не старались говорить тихо.