– Ну и подыхай вместе со своими секретами, – безразлично проговорил Хрущев и повернулся, сделав вид, что собрался уходить. – Привет Кобе, – бросил он через плечо, – скоро встретитесь.
Угроза подействовала.
– Хорошо-хорошо! – быстро крикнул Берия удаляющейся спине Хрущева. – Расскажу, да. Ты мне дай только гарантию…
Хрущев обернулся и, поплевав в кулак, сложил Берий кукиш.
– Никаких гарантий, – спокойно сообщил он. – Я тебе не сберкасса. У нас на Украине говорили так: «Колхоз – дело добровольное. Хочешь – вступай, не хочешь – расстреляем». Вот и я тебе говорю то же самое. Повезет тебе – уцелеешь, но обещать тебе ничего не стану… Как, будешь рассказывать?
– Буду, – тоскливо проговорил Берия.
– И правильно, – холодно улыбнулся ему Хрущев. – Чистосердечное признание… так вроде любили говорить твои орлы, верно? Ну, признавайся, про какую такую бомбу ты сегодня целый день орешь? И при чем тут Сталин?
– Это все он придумал, Коба… – горячо зашептал арестант. Рассказ его, не очень связный, занял минут пятнадцать, после чего Хрущеву стало не по себе. Как будто где-то совсем рядом распахнули секретную дверцу и по коридорам гауптвахты вдруг загулял пронзительно холодный сквознячок. Хрущев невольно поежился и поймал себя на желании поднять воротник своего пиджака.
– Так это ее ты искал всю весну в Кунцево? – спросил он недоверчиво. – А мы-то думали, что ты клад ищешь. То-то я смотрю, что твои всю территорию дачи перекопали, и подвалы перерыли, и теплицы… Баньку-то зачем снесли?
– Думали, там, – пробормотал Лаврентий. Глаза его за стеклами бегали, словно он, Берия, ожидал нападения с любой из сторон. – Зря думали, зря копали. Нет ее ни на Ближней даче, ни на дальней. Куда ее рябой черт законопатил, ума не приложу… Как корова языком.
– Постой-ка, – сказал Хрущев. – Но ведь не сам же он ее с полигона тащил! Давно бы нашел исполнителей, и дело с концом. Не могли же они сквозь землю провалиться!
– Сквозь землю не могли, – досадливым шепотом произнес Берия. – А в землю – запросто. Как раз в феврале 50-го должны были расшлепать полсотни вредителей инженеров, я еще удивлялся, зачем Коба лично затребовал это ерундовое дело. А через месяц случайно попался мне общий список – так там вместо пятидесяти оказалось ВОСЕМЬДЕСЯТ фамилий! Тридцать гавриков Коба вписал лично, не поленился. Эти тридцать бомбу и прятали, ясно же. И все оказались в одной общей яме, скопом. Умно старик придумал, ничего не скажешь… Большой мастер был… сссука! – Исчерпав приличные слова, Берия принялся долго и грязно браниться.
Хрущев поморщился: времени слушать лаврентьевскую ругань не было. Чтобы прервать поток брани, он, недолго думая, вытащил из кармана портсигар и сильно постучал по решетке. Услышав глухой звон, Берия моментально заткнулся.
– Так-то лучше, – проворчал Хрущев, пряча портсигар обратно в карман. – Ишь разошелся, уши вянут.
– Я не буду, – снова перешел Лаврентий на шепот, – только выпусти, Христа ради прошу.
– Успеешь, – отмахнулся Хрущев. – Ты мне лучше вот что скажи: зачем тебе-то эта бомба понадобилась? Спрятал ее где-то Коба, и на здоровье, чай не обеднеем. У нас таких бомб уже десяток есть, ты же сам и должен был знать.
– Не таких, – с тоской объяснил Лаврентий. – Эту они специально дорабатывали, по особому заказу. Мощность, что ли, увеличивали или какую-то другую хреноту. Если уж она взорвется в Москве – всем хана.
Хрущев вновь ощутил позвоночником неприятный обжигающий сквознячок.
– Почему же она должна непременно взорваться? – спросил он строго.
– Не знаю, – горестно шепнул Берия. – Одно знаю, что она не просто где-то лежит. Она где-то ТИКАЕТ, Никита!
– Часовой механизм, что ли? – с тревогой уточнил Хрущев.
– Да нет, я не об этом. Просто ее в любой момент можно ИСПОЛЬЗОВАТЬ. Тот, кто найдет ее, сможет взять за глотку не только всю Москву, но и всю страну. Когда у тебя под рукою такой заряд и ты можешь разнести все к чертовой матери, любой перед тобой будет ходить по струночке…
– Понимаю, – коротко сказал Хрущев. – Хорошо, оказывается, что ты ее так и не нашел. А за рассказ – спасибо. Теперь, значит, буду знать.
Он повернулся и, чуть сутулясь, зашагал по коридору прочь от решетки лаврентьевского карцера.
– Сто-о-о-ой! – заорал Берия ему вслед. – Куда уходишь, Никита? Ты же обеща-а-а-ал!!! – Крик его снова перешел в неразборчивый визг, но Хрущев больше не оборачивался.
Генерала Москаленко Хрущев нашел на том же самом месте. Будущий маршал сосредоточенно прислушивался к крикам, доносившимся из карцера.
– Вот опять, – пожаловался он. – Опять орет. Опять, Никита Сергеевич, про какую-то бомбу…
Хрущев взял генерала за пуговицу форменного кителя и, отчетливо выделяя каждое слово, проговорил:
– Запомни, Москаленко, хорошенько запомни. Не про бомбу он кричал, а про бабу. Бабу он хотел, ясно тебе? ЯСНО?!
Глава девятая
ПРИЧИНА И СЛЕДСТВИЕ
Сбегая вниз по лестнице, я думал: почему Потанин? Почему же все-таки он? Говорили, будто он ссорился с женой. Ну и что – из-за этого стреляться? Тысячи людей ежедневно ссорятся, мирятся в своем семейном кругу, но большинству из них не приходит в голову такая кошмарная развязка. Должно было случиться что-то по-настоящему ужасное, из-за чего бы тихий застенчивый Потанчик, будучи в здравом уме и твердой памяти, мог приставить казенный «Макаров» к своему виску и нажать на спусковой крючок. Выстрел, вспышка – и никаких проблем… М-да. Странные какие-то дела у нас творятся. Странные, видит Бог. Впрочем, нет, не видит. Есть мнение, что Ему нынче не до нас.
Правда, и мне сейчас не до Него. Так что я не в претензии. Паритет.
В прорези почтового ящика что-то белело. Чуть притормозив, я безо всякого ключа открыл дверцу, выудил содержимое. После чего преодолел последний лестничный пролет, двадцать метров выщербленного асфальта и огрызок деревянной доски, которая заботливо была переброшена через наполовину вырытую траншею. Путь мой закончился в кабине собственного «жигуленка», чей мотор сегодня упорно не желал заводиться. Должно быть, «жигуленок» тактично намекал своему хозяину про подсевший аккумулятор. Спасибо, дружок, намек я понял, а теперь давай, заводись. Ты ведь меня знаешь: искру я добуду любым путем. На худой конец – методом трения, каким первобытный человек добывал огонь себе к ужину.
Про первобытный огонь я вспомнил не случайно.
Из своего ящика почту я всегда достаю, как только увижу. Не откладываю на потом. Юное поколение в нашем доме страдает неизлечимой пироманией. То есть поджигает все, что попадается этому поколению на глаза. Особенно часто на глаза попадаются в подъездах лифты и почтовые ящики. Чуть не уследишь за малолетними партизанами – и готов пожарчик. Где-то я читал, будто такой подростковый вандализм есть закономерное явление природы. На молодого человека, дескать, вид открытого огня или вспышка взрыва действует завораживающе – как гипноз, как наркотик. Это, мол, вылезает наружу генетическая память предков, которые обожали греться у костра после удачной охоты на саблезубых мамонтов… Белиберда, конечно. Или в этом все же что-то есть? Вдруг мой Партизан – тоже какой-нибудь шустрый пацанчик лет двенадцати? А может, наоборот, – дедуля, впавший в детство?
Интересная версия. Дедушка-пироман с адской машинкой за пазухой.
Впрочем, отставить дедушку. В детство, как и в маразм, теперь принято впадать с любого возраста. Это вам не кино с голыми шведскими девицами, возрастных ограничений нет. Впадай себе на здоровье, как Волга в Каспийское море.
Мотор, наконец, оценил мои усилия и сдался. Он чихнул, словно нанюхался перца, громко фыркнул и завелся. Одной рукой я стал осторожно выруливать на дорогу, а другою – открыл дверцу своего бардачка и сунул туда полученную корреспонденцию. Последней, к слову скажем, было немного. Для хорошего первобытного костра абсолютно недостаточно: газета «Известия» плюс одно письмо. И все. Почерк на конверте был смутно знакомым, но разбираться сейчас было некогда. Все потом. Захлопывая бардачок, я успел заметить картинку на конверте – Дом Советов на Краснопресненской. Колыбель парламентской демократии. Обиталище небезызвестного депутата Олега Геннадьевича Безбородко.
Вспомнив про Безбородко, я машинально сплюнул в окно, а настроение мое из просто омерзительного стало похоронным. В полном, кстати, соответствии с утренним происшествием, о котором мне сообщил по телефону Дядя Саша…
Когда я приехал в Управление и поднялся на свой этаж, от мертвого Потанина остались только контур, очерченный мелом на его рабочем столе, да еще немного крови, которая уже успела свернуться и из ярко-красной стала ржаво-бурой. Ржавые пятна перепачкали календарь, несколько пустых папок и ненадписанных конвертов. Все конверты были одинаковые: с изображением Дома Советов.
Та-ак, подумал я озадаченно. Чего-чего, а писем от тихони Потанина я сроду не получал. Значит, в моем бардачке лежит первое и оно же – последнее. Ничего не понимаю. Убейте меня – ничего.
Сбоку от меня возник непривычно мрачный Филиков и поманил меня обратно в коридор. Там по-прежнему кучковалось человек десять с нашего этажа – тоже мрачные, подавленные, растерянные. Дядя Саша в двух словах изложил мне то, что не успел рассказать по телефону. Оказывается, поначалу никто ничего не заподозрил. Потанин и прежде приходил на службу ни свет ни заря и запирался в своем кабинете. Если кто-нибудь попадался ему в эту утреннюю пору из коллег, то Потанин лишь тихонько здоровался и предпочитал побыстрее скрыться у себя. Сегодня он, правда, изменил своему правилу – сказал несколько фраз перед тем, как в последний раз исчезнуть за дверью номер тринадцать.
– Кто с ним разговаривал? – немедленно спросил я у Филикова.
Оказалось, двое. Старший прапорщик, дежуривший в это утро на этаже. И вечный капитан Пеньков, который вчера вечером задремал в своем кабинете – да так и проспал на боевом посту всю ночь.
Я завертел головой, высматривая хотя бы одного свидетеля. Старший прапорщик, похоже, уже сменился, но вот Пеньков (известный также как Пенек и Пенек Трухлявый) по-прежнему был здесь. В окружении трех или четырех человек он – видно, не в первый уже раз – делился утренними впечатлениями. Я протиснулся к нему, цепко взял его за рукав и отвел в сторонку. Слушатели проявили понимание и протестовать не стали.
– Расскажите мне все сначала, Федор Матвеевич, – коротко попросил я.
Пеньков важно кивнул и изготовился к рассказу. Настоящая фамилия его была Пеньковский. И хотя он не был никаким родственником знаменитому шпиону и даже патриотично урезал фамилию, это ему не помогло. Тень однофамильца-предателя испортила ему служебную карьеру раз и навсегда. К пятидесяти пяти годам он оставался капитаном, и всем было ясно, что в отставку он выйдет майором, не больше. Подполковничьи погоны могли ему светить в единственном случае: если бы самолет ЦРУ сбросил парашютиста прямо на крышу нашего здания на Лубянке, а Пеньков лично бы его задержал.
– Значит, было так… – подбоченясь, начал свой рассказ Пенек-Пеньков-Пеньковский.
Была еще одна причина, препятствовавшая его служебному росту и, на мой взгляд, гораздо более фатальная, чем невезучая фамилия.
Вечный капитан был порядочное трепло. Он был тот самый болтун, который, при неблагоприятном стечении обстоятельств, мог бы оказаться прекрасной находкой для своего же печально знаменитого однофамильца. На его счастье, Пеньковский N 1 в ту пору брезговал вербовать лейтенантишек, ибо выкачивал совершенно секретные данные из полковников и выше. За что, в конечном итоге, и поплатился. В популярном романе «Стекляшка» именно его, между прочим, зажарили в печке. На самом же деле его, разумеется, без затей расстреляли.
Пока я размышлял над судьбой однофамильца нашего Пенька, вечный капитан только-только дошел до места, когда он, Пенек, решил вчера вечером немного подремать. Испугавшись, что мне сейчас придется выслушивать и описание всех пеньковских сновидений, я с ходу подвел свидетеля к самой важной точке его рассказа.
– Итак, – произнес я нетерпеливо, – вы встретили его на этаже. А дальше что было?
Федор Матвеевич с огорченным видом перешел к главному:
– Ну, поздоровался он. А глаза – грустные-грустные, как будто с похмелья. Извините, сказал, если что не так. Не поминайте, говорит, лихом. И простите, мол, за все. Особенно, – при этих словах наш Пеньков со значением поглядел на меня, – виноват я, говорит, перед Максимом… Сказал так, головою грустно покачал и к себе пошел. А я, значит, запер свой кабинет…
Идиотская история с телефонограммой и с Нагелем стала проясняться, подумал я. Вот и нашелся человек, который виноват передо мною. Но почему – Потанин? Почему же, черт возьми, Потанин?
– Постойте-ка, Федор Матвеевич, – проговорил я, в очередной раз прерывая не относящиеся к делу автобиографические излияния Пенька. – Выходит, вы после этих слов так ничего и не заподозрили? И после того, как он сказал: «Не поминайте лихом?»
Пеньков огорченно развел руками:
– Да мне и в голову не пришло такое! Я думал, может, переводят его из Москвы или там по горизонтали перемещают… В Первое Главное Управление, допустим. Мало ли куда!
При упоминании о ПГУ Пенек томно закатил глаза. Как видно, перевод во внешнюю разведку был самой затаенной мечтой вечного капитана. Мечтой, конечно, неосуществимой: из Пенька получился бы такой же Джеймс Бонд, как из меня – японская гейша. Я вздохнул. Вечный капитан потому и не поднял тревогу после потанинских прощаний, что сразу же до краев налился завистью к возможному потанинскому переводу в ПГУ. Правду сказал однажды Жванецкий: в нашей стране глупость – это вовсе не отсутствие ума. Это такой особый ум…
– Максим, а Максим, – на лице Пенькова уже написано было любопытство, чуть подкрашенное огорчением, для порядка, – почему это он так тебя выделил? Чем же он таким особенным перед тобою провинился? Мы уж с ребятами и так гадали, и эдак.
Гадали они, видите ли, подумал я со злостью.
Конечно же, это не менее интересно, чем само потанинское самоубийство. И даже более.
Я неопределенно пожал плечами, однако Пенек не отставал: очень ему хотелось прикупить каких-нибудь ценных слухов. Чтобы тут же раззвонить на все Управление. Ладно, будет тебе сенсация, лопай.
– Видите ли, Федор Матвеевич, – я специально понизил голос, а вечный капитан навострил уши, – Потанин совершил ужасный поступок…
Пенек задрожал от нетерпения, как сеттер в предвкушении дичи.
– …Он совратил мою дочь и потом отказался на ней жениться.
На мгновение вечный капитан ошалел и только хлопал глазами. Я надеялся, что пеньковского обалдения хватит до той поры, пока я не покину здание Управления. Но – надо отдать ему должное – спохватился он гораздо раньше. Из обалделой его физиономия стала обиженной. Он заподозрил подвох.
– А разве у тебя есть дочь? – недоуменно поинтересовался он.
– Нет пока, – честно признался я. – Но покойный об этом почему-то не догадался. И ужасно переживал…
В этом месте до вечного капитана наконец-то дошло, что я над ним издеваюсь. Обида на его лице достигла стадии мировой скорби. Мол, все одно к одному: и фамилия подкузьмила, и в ПГУ не переводят, а тут еще коллега, подлец, сыпет соль на раны.
– Не ожидал я от тебя, Макс – проникновенно начал он. – Такой черствости не ожидал. Человека, можно сказать, не стало, а ты – шутки шутишь!…
Это раздумчивое «можно сказать» стало последней каплей.
– Федор Матвеевич, – так же проникновенно произнес я, не дожидаясь, пока Пенек развернет свой скорбно-обличительный монолог, – а чего это вы меня все Максом называете? Меня, знаете, зовут Максим Анатольевич, и мы с вами вроде в одном звании.
Вечного капитана после этих слов так перекосило, что я подумал с досадой: переборщил. Наши отношения с Пеньком и до того безоблачными не были, а с сегодняшнего дня он мог меня, пожалуй, возненавидеть. Вот что значит, запоздало сообразил я, пренебрегать йоговской гимнастикой дыхания. Вдох – выдох, и я, возможно, удержался бы от ссоры. Но смерть Потанина все перевернула – ног на голову. Вдох – выдох, вдох – выдох… Лучше позже, чем никогда. Еще пару вдохов – и я уже почти созрел для того, чтобы извиниться перед багровеющим Пеньком.