Люсьена - Ромэн. Жюль 10 стр.


Когда соната окончена, я оборачиваюсь. Я рассеянно слушаю делаемые мне комплименты. Я вижу лица. Я встречаю возбужденные взгляды. В коричневых глазах Марты светится горячий блеск, более глубокий и более томный, чем обыкновенно. Блеск этот исполнен трепета и тянется к чему-то, как поцелуй. Но к чему? Что в этих глазах обращено ко мне, что к музыке и что к тому, чего я не угадываю?

Я не решаюсь повернуться прямо к Цецилии. Однако, я желала бы видеть ее лицо. Я чувствую себя склонной польстить ей, например, спросить, каково ее мнение о сонате, или объявить ей – чего я совсем не думаю, – что как раз ее я считаю способной играть впоследствии вещи в этом роде.

Ее серо-зеленые глаза, на которые я взглядываю украдкой, излучают какую-то сухую печаль. Я хотела бы заставить ее произнести слова, которые немного облегчили бы ее взгляд. Но что-то мешает мне. Больше чем когда-нибудь, она производит на меня впечатление темного тела.

Г-н Пьер Февр покидает свое место. Медленно обходя всю семью, он приближается к роялю и бросает взгляд на партитуру. У него черные глаза, как у Марты, более темные, как мне кажется, без золотых и красноватых крапинок. Он встал и прошел с очень довольным видом. Вот он совсем около меня. Он перелистывает страницы, которые я играла. Только по маленькому движению, морщащему его веки и ноздри, я угадываю, что он нашел наиболее взволновавшее его место сонаты, – то самое, которое и мне нравится больше всего и которое он теперь с таким удовольствием повторяет про себя.

Чувствуется, что он понимает музыку, что он умеет ценить ее. Даже его манера держать тетрадь и сгибать страницы выдает в нем человека, привыкшего обращаться с такими вещами. Он, пожалуй, доволен, что я замечаю это, но я благодарна ему за то, что он почти ничего не сказал мне.

В этот момент г-жа Барбленэ взяла слово, чтобы выразить благодарность от лица собравшихся:

– Сударыня, слушать вас – истинное восхищение, и затрудняешься, чему следует больше изумляться: гибкости ваших пальцев в мотивах танцевального характера или выразительности, с какою вы передаете чувствительные места.

В конце фразы она наклонилась в сторону г-на Пьера Февра, как бы приглашая его в свидетели. Но он ограничился словами:

– Мадемуазель играет прекрасно.

Что касается г-на Барбленэ, то по лицу его было разлито восхищение. Он похож был на помещика, который только что предложил гостям бутылочку из своих погребов и настолько упоен их удовольствием, что сам не чувствует потребности пить.

Меня попросили сыграть другую пьесу. Г-н Пьер Февр сел на этот раз не между Цецилией и г-жей Барбленэ, а между г-жей Барбленэ и Мартой. Я не могла помешать себе заметить эту перемену места и пуститься в связи с нею в рискованные догадки по поводу отношений молодого человека к семье. Все время упрекая себя за ассоциирование тонкой музыки с низменными мыслями, я говорила себе, что г-н Пьер Февр – по своему возрасту, по своим внешним данным – очень подходящая фигура для того, чтобы занимать в доме положение жениха. Его родство с Барбленэ не препятствует этому. Конечно, он ведет себя очень сдержанно, так что я не могу разобрать, какой из двух девушек он оказывает предпочтение. Но эта сдержанность вполне естественна со стороны хорошо воспитанного человека, особенно в присутствии постороннего лица, каковым являюсь я.

Должна сознаться, что эта мысль немного раздражала меня. Если судить только по внешности, то Пьер Февр был человеком совсем другого типа, чем обитатели дома Барбленэ. В его манере держать себя не было никакой принужденности. Я думаю, что он старался по возможности не отличаться от хозяев дома. Но достаточно было взглянуть на него, чтобы г-жа Барбленэ приняла вдруг карикатурный вид, а барышни Барбленэ были повергнуты в пропасть безысходной провинциальщины. Что же, они воображали, что их любовь находится под покровительством и под надзором портрета чиновного дяди?

Если он мечтал о браке, то что следовало думать о нем? Либо вся посредственность этого дома приходилась ему как раз по вкусу. В таком случае он был таким же Барбленэ, только переряженным и вылощенным, следовательно, менее естественным и менее симпатичным. Либо он сумел учуять под скромной внешностью семьи солидное приданое и был, значит, низкою душою. Я смотрела, как он перелистывал мои ноты, сгибая страницы, и как тетрадь выпячивалась у него на ладони. Этот жест, который нравился мне, становился мне немного ненавистным. Я смотрела на свою красивую глянцевую тетрадь, точно ожидала найти на ней жирный отпечаток пальцев.

Когда я возвратилась к чайному столу, эта мысль продолжала занимать меня. Я не досадовала на ее навязчивость, ибо она позволяла мне не так остро чувствовать удручающую банальность слов, с которыми обращались ко мне, и ответов, которые я должна была делать.

Этот господин казался мне "изящным", говорила я себе; и он продолжает оставаться таковым в моих глазах, несмотря на все мои недавние мысли о нем. Отчего это происходит? Ведь нужно же, в самом деле, контролировать впечатления, от которых будет зависеть наше отношение к людям. Действительно ли я сама составила такое суждение о нем соответственно моему представлению об изяществе или, оценив его таким образом, я посмотрела на него обывательскими глазами? Глазами дамы из газетного киоска, глазами продавщицы табаку или глазами пассажиров купе, куда только что вошел Пьер Февр? А еще вернее – глазами Марты или Цецилии?

Несомненно, он одет со вкусом. Но до сих пор я еще не удосужилась решить, каков, собственно, мой вкус в отношении мужского костюма.

Костюм г-на Пьера Февра стоит, вероятно, не дороже костюма г-на Барбленэ; и я думаю, что он не так нов. Он не является поэтому более модным или лучше скроенным. Но в его складках есть что-то живое, легкое, слаженное, это не просто мертвые изгибы материи. Сама материя – черная, как мне кажется, – выбрана со вкусом. В соединении с маленьким черным бантиком галстука она увеличивает бледность лица, придает больше значительности взгляду. Но главным образом, она приводит к мысли о вечерах, нарядах, людских собраниях и ярких огнях. И так как она несколько изношена, помята, носит еле заметные следы пыли и пепла, то мысль о чинности скоро заменяется мыслью о чем-то более непринужденном. Пошлая светская элегантность как будто уже осталась позади. То же движение души, которое только что вызвало представление блестящей жизни, наполнившее вас легким трепетом, завершается мыслью о бесшабашности и о пренебрежении к условностям.

Но следует ли придавать столько значения, может быть, чисто случайным признакам? Чего стоит его лицо, одно только его лицо? Глаза показались мне довольно красивыми. Я чуть было не сказала: очень красивыми. Но мы встречаем множество других глаз не менее глубоких и не менее сверкающих, которые не делают, однако, вульгарного лица значительным. Красота глаз иногда даже как нельзя лучше сочетается с весьма низменными помыслами о счастье.

Что же: совокупность всех черт создает впечатление изящества? Вероятно. Но я еще не вполне понимаю, отчего это происходит. Я прекрасно вижу, чем это бритое лицо отличается от лица священнослужителя. Но что мешает мне принимать его за лицо актера маленького театра или лицо лакея? Нужно иметь мужество отдавать себе отчет в этих вещах.

Едва только я дошла до этого пункта своих размышлений, как вдруг заметила по легкому движению лица г-жи Барбленэ, что она начинает замечать мое невнимание к общему разговору и, напротив, большой интерес, обнаруживаемый мной к г-ну Пьеру Февру.

Какие мысли внушила я о себе? Г-жа Барбленэ не принадлежала, по-видимому, к числу тех людей, которые, вследствие ли равнодушия или вследствие щепетильности, воздерживаются от истолкования поведения других, если это поведение не ясно само собой. Могла ли она, с другой стороны, угадать природу моего любопытства и степень бескорыстия, которым оно сопровождалось?

У меня достало силы не покраснеть, но я выдержала пытку в течение нескольких долгих минут. Присутствие духа, которое у меня еще оставалось, было затрачено мной на то, чтобы разуверить г-жу Барбленэ без помощи слов.

Я изо всех сил принялась утверждать себе, внутренне обращаясь к г-же Барбленэ: "Я интересуюсь вашим родственником совершенно так же, как китайской вазой или портретом вашего дяди, висящим над роялем. Не воображайте глупостей. Если нужно сказать вам все, то я проявила некоторую нескромность по отношению к вашей семье. Я захотела угадать, не является ли случайно этот господин женихом вашей Цецилии или вашей Марты. Очень просто. И смотрите, я имею дерзость продолжать думать об этом. Разве вас не поражает взгляд, который я только что бросила на Цецилию и вслед за тем на вашего родственника, точно на два канделябра, которые мы хотим подобрать? Теперь, вы видите, я сравниваю Цецилию и Марту; затем, немного прищуренным глазом наблюдателя-дилетанта или художника, ищущего позу, я рассматриваю сочетание Марты и г-на Пьера Февра, как бы желая взвесить заключающиеся в них вероятности составить парочку".

Весь этот маневр не мешал мне снова принять более деятельное участие в разговоре, который касался в этот момент недостаточности городских магазинов и необходимости отправляться за главнейшими покупками в Париж. Я даже внесла в этот разговор много легкости и непринужденности, которые в устах другой, несомненно, очень раздражали бы меня.

Мне кажется, что я более чем наполовину добилась искомого результата. Во всяком случае, я пробудила у г-жи Барбленэ более личные заботы, которые не могли не завладеть ее умом. Был ли в действительности проект брака или его не было – для меня достаточно было, чтобы г-жа Барбленэ прониклась убеждением, будто я всецело занята этой мыслью, и ей необходимо тотчас же принять меры к ограждению своей семьи от нескромного вторжения в ее дела посторонней мысли. Прочее становилось в ее глазах вещью, которую временно можно оставить без внимания.

Г-жа Барбленэ не могла занять этой позиции так, чтобы отчасти не выдать себя. Приемы защиты, хотя бы даже чисто мысленной, по отношению к предположению истинному и предположению ложному бывают неодинаковы. Если бы голова моя не была в такой степени заполнена моими мыслями, то для меня уже с этого момента стал бы, может быть, ясным вопрос о помолвке. Но я была очень довольна уже и тем, что отстранила от себя бог знает до чего нелепое подозрение.

На другой день утром, около десяти часов, я находилась в том месте улицы Сен-Блез, где она пересекается улицей де Люиль и переулком Деван-де-ля-Бу-шери.

Я только что дала урок. Я была счастлива. Ничто не будет мешать моей свободе до самого завтрака.

Я решила побродить по старым улочкам центра в час, когда хозяйки делают свои закупки и когда лавки, набитые людьми и товаром, поддерживают веселое возбуждение прохожего, подобно яркому освещению или кустарникам, усеянным птицами.

Все предметы вызывали желание двигаться – идти, останавливаться, глазеть по сторонам, переходить улицу, снова идти – но в то же время нисколько не удаляться куда-нибудь в другое место.

Цель здесь, говорил себе прохожий. Если достигаешь конца улицы, то нужно устроить так, чтобы вернуться, либо перейдя на другую сторону, либо сделав вид, будто заблудился в двух или трех кривых переулках.

Здесь, в середине города, исполняешься чувством самодовления, находишь удовлетворение в самом себе. Весь прочий мир отодвигается куда-то к самой периферии мысли, он волнуется и бушует где-то так далеко, что его не замечаешь и не слышишь: доносится разве только неясный шепот воспоминаний, ни одно из которых не обладает такой силой, чтобы мы могли узнать его и затосковать по нем.

Украдкой я думаю о вокзале; как раз столько времени, чтобы испытать по контрасту удовлетворение, даваемое нам улицей Сен-Блез, улицей де Люиль и переулком Деван-де-ля-Бушери. Вокзал, платформы, рельсы, вечный ветер, сознание, что обречен отправиться в путь, томление души, острые и трепещущие слова, навертывающиеся на язык; всего менее хочется испытать биение сердца, которое, если прислушаться к нему, вызывает неопределенные представления слов: "бегство", "разлука", "изгнание", "совсем" и образ какой-то руки, которая тщетно старается схватить склизкое животное. Не будем думать об этом!

Я счастлива сейчас, в десять часов утра, в десять часов солнечного утра, на улице Сен-Блез. Только что я немножко поработала в доме, еще совсем близком от меня, составляющем часть этой милой толщи города, которой я чувствую себя окруженной. Я имею право жить, ничего не делая, до самого полудня и даже дольше, вплоть до другой большой половины дня. У меня тоже есть ремесло, я зарабатываю деньги. Я вправе обменяться с сапожником товарищеским взглядом поверх горшка с клеем и ряда новеньких подметок.

Назад Дальше