XII
За два часа до начала урока я еще не решила, пойду ли я к Барбленэ. Я не знала даже, какой тон мне следует взять у них.
Но я отчетливо сознавала, что моя нерешительность только кажущаяся. Если бы какое-нибудь обстоятельство вдруг помешало мне пойти к ним, я испытала бы большое разочарование. Я даже спрашиваю себя, не нашла ли бы я средства пойти туда при всяких обстоятельствах.
Дом Барбленэ оказал мне самый незаметный прием. Дверь, сени, жесты служанки, мое появление в гостиной, рукопожатие молодых девушек – ничто не производило впечатления, будто готовятся события. Так было лучше. Я не испытывала желания расходовать свою энергию на преодоление маленьких второстепенных препятствий. Жалобы служанки, например, или вид Марты, одной и в слезах, меня утомили бы с самого начала. Может быть, девушки со своей стороны думали то же самое.
Наше свидание в этот день заключало в себе что-то неодолимое. Мы превозмогли все: взаимную неприязнь, нежелание испытывать страдания. Каждая из сестер, может быть, решила про себя отделаться от урока, Марта – из опасения, как бы я не прочла на ее лице выражение горечи, Цецилия – поскольку совесть ее в отношении меня не была очень чиста. В действительности же они обе присутствовали в гостиной. И, как это ни кажется странным, первые минуты были приятны для всех троих. Мы вкушали присутствие друг друга, как неожиданность, как удачу, обманувшую наши рассудочные выкладки; и мы относились к этому присутствию с большой бережностью, как к вещи редкой и хрупкой.
"В общем, – говорила я себе, внутренне издеваясь над собою, – мы располагаем всем необходимым, чтобы понять друг друга, чтобы провести вместе целую жизнь. Очень жаль, что подобные положения быстро приводят к развязке. Какой-то предрассудок заставляет нас считать, будто единственным устойчивым отношением, какого следует искать между людьми, является счастье. Все другое мы называем кризисом, и мы не успокаиваемся до тех пор, пока не доходим до конца. Мы привыкли признавать удовольствием только то, что легко может быть отнесено к нам самим, что наша личность имеет основание называть удовольствием со своей точки зрения. Но под видимыми неприятностями и страданиями, которые причиняют нам другие существа, может скрываться очень реальное удовольствие, проистекающее именно от глубоких отношений, установившихся между нами. Но мы не умеем уделить ему внимание, и позволяем ему длиться и расти только в том случае, если какое-нибудь внешнее обстоятельство вынуждает нас к этому.
Вслед затем я подумала о браке, и мне показалось, что стоит мне поразмыслить еще каких-нибудь пять минут, и я сделаю решающее открытие по поводу природы брака. Но свободного времени у меня не было.
Я села за рояль и стала перелистывать нотную тетрадь.
– Есть у вас время поработать над тактами, которые прошлый раз вам не удавались, начиная с С?
И я тотчас прибавила, не оборачиваясь, самым обыкновенным своим тоном:
– Не правда ли, это вы поклонились нам позавчера вечером на улице Сен-Блез, мадмуазель Цецилия? В тот вечер, как г-н Пьер Февр провожал меня?
– Да… это я.
– Я так и думала, что вас узнала. Но в этот час я рассчитываю встретить в городе скорее тех моих учениц, которые живут в центре, или же членов их семей. Это единственный вечерний час, когда эта жалкая улица Сен-Блез имеет хоть какое-нибудь оживление. Но раз у вас было дело там, почему же вы не пошли вместе с нами?
Я обернулась. Цецилия потеряла самообладание. Она бросила на меня короткий, беспокойный взгляд, посмотрела также вопросительно на два или три предмета, один из углов комнаты, опять посмотрела на меня и снова отвернулась.
Что касается Марты, то робкая надежда загорелась на ее лице. Мое спокойствие, замешательство ее сестры, казалось, все поставили под вопрос. Она только и искала, как бы вернуть мне свое доверие.
Такая легкость поселила во мне беспокойство. Или, вернее, я находила, что она слишком поспешно принимала к сведению замаскированный протест, подмеченный ею в моих словах. Вовсе не нужно было вкладывать в мои слова больше, чем я хотела. Я не брала на себя никаких обязательств. Я ни от чего не отрекалась.
– Не угодно ли вам, Цецилия, попытаться сначала самой разобрать этот пассаж? Вы почти всегда делаете одну и ту же ошибку в репризе левой руки. Нужно больше внимания.
Она села за рояль. Я видела ее профиль, ее нос, очертание ее рта. Казалось, что признаки молодости фигурировали на ее лице лишь из подчинения принятому обычаю. Зубы были лишь временной принадлежностью этого рта. Губы только и желали высохнуть, глаза – запасть в орбиты, под защиту густых морщин. Сварливая старуха горела нетерпением сбросить маску.
– Понимаете ли, мадмуазель Цецилия, у меня такое впечатление, будто вы наперед говорите себе, что не можете избежать ошибки. Вы очень нервны. Вы испытываете как бы головокружение перед ошибкой, которую вы собираетесь сделать. Нужно бороться. Повторим еще раз.
Так деликатно предупрежденная, Цецилия не могла не сделать ошибки. По мере приближения к трудному месту пальцы ее теряли слабые признаки уверенности, которая у них была. Каждый раз та же самая торопливость овладевала ими; они начинали бегать, как слепые, и, дойдя до определенного места, совершали ошибку, которая еще более подчеркивалась молчанием Марты и моим.
Я чувствовала свое вероломство; но так как я была лишена природной злобы, то для поддержания ее мне нужно было непрерывно подогревать и оправдывать ее. Я смотрела на профиль Цецилии. Я припоминала ее низкое поведение третьего дня. Я говорила себе, что заставить такую душу обнаружить свою низменную природу, хотя бы путем фальшивых звуков рояля, значит оказать ей почти благодеяние, и что эта упорно повторяемая фальшивая нота равносильна раскаянию, подобна ударам грудь, которые наносила бы себе Цецилия. Чтобы найти мужество продолжать свое испытание, я должна была даже встать и под предлогом приближения к роялю посмотреть на себя в зеркало, которое висело справа от портрета дяди. Зеркало укрепило меня в уверенности, что я красива. А разве красота не оправдывает трех минут несправедливости?
Между тем Марта пыталась читать в моих глазах. Она была достаточно чутка, чтобы понять, что я подвергаю ее сестру своеобразному наказанию. Хотя ее поводы для неудовольствия не вполне совпадали с моими, она принимала участие в моем мщении. А так как она тоже не была очень жестокой, то такое мягкое наказание было ей как раз по вкусу. Но все это еще не доказывало, что Цецилия солгала. Глаза Марты были полны нежного упрека, который она не то что обращала ко мне, а скорее мне предлагала: "Основателен ли мой гнев на вас? Вы мне изменили? Как вы мне изменили?" И я думаю, что тотчас же вслед за этим она направляла свой упрек против самой себя: "Имею ли я право жаловаться? Разве у Пьера нет всех оснований предпочесть вас мне? Раньше я была менее противной из двух его кузин. Но теперь, когда он вас увидел, когда он слышал вашу игру, когда он говорил с вами о стольких вещах, о которых я ничего не умею сказать, какое у меня право хотеть, чтобы он оказался глупцом и предпочел меня вам?" После этого ее взгляд принимал выражение детской покорности судьбе, на которую он, казалось, был обречен.
Но недостаточно было отречься от Пьера Февра. Другая сторона самопожертвования предстала перед сознанием Марты; другой момент ее горя заставлял ее внезапно содрогнуться и отступить назад. "А вы? Вы тоже любите Пьера Февра? Если вы его любите, то всякий другой для вас безразличен? Вы покинете меня, меня забудете. Потому что вы не такая, как я. Я отлично знаю, что только я одна в мире способна на такую необычайную вещь: любить Пьера, конечно, но любить также и вас, любить, как никто другой вас не любит".
Я не была глуха к ее вопросу, но я хотела бы уклониться от ответа на него. Я предпочитала дать ей почувствовать своей позой, своим взглядом, уж я не знаю каким духовным сигналом, что ради нее мною была устроена маленькая пытка ее сестре. Я предлагала ей это как залог, с самым благим намерением. Настолько, что наше желание увидеть, как Цецилия нетерпеливо сорвется со своего места и бросит нас, бормоча гневное извинение, было, в общем, менее сильным, чем наша потребность сохранить ее около себя, на расстоянии одного шага от нас, спиною к нам, сидящей как раз так, чтобы нам удобно было обмениваться нашими затейливыми чувствами и устанавливать согласие между ними.
Положение это не могло остаться совершенно незамеченным старшей сестрой. Я уверена, что она ощущала нас как тяжесть, висящую на ее плечах, или как силу, которая управляет вами, и как чужой пир, за все издержки которого приходится платить самой. Я уверена, что она испытывала некоторое унижение и нетерпение запряженного животного.
Но этой игре должен был наступить конец. Мне пришлось назначить отдых Цецилии и посадить за работу Марту.
Цецилия села на стул, который только что покинула Марта. Так как на рояле раздавалось то же упражнение, то с виду все осталось почти без изменения.
После минуты замешательства Цецилия принялась почти пристально смотреть на меня своими серо-зелеными глазами. Она отводила их немного в сторону только в те моменты, когда мои глаза, в свою очередь, решались фиксировать ее. Но стоило только моему взгляду сделаться не таким пристальным или более рассеянным, как серо-зеленые глаза опять уставлялись на меня.
Не было средства сопротивляться их требованию. Все равно что заставить себя не слышать легкие удары, которые от времени до времени раздаются в вашу дверь.
Я хорошо видела это. Цецилия сначала хотела, чтобы моя мысль была всецело обращена к ней. Ей недостаточно было полувнимания; недостаточно было также, чтобы мой ум равномерно отдавался нам всем троим, объединенным одной мукой. "Ко мне, ко мне, – говорили мне серо-зеленые глаза. – Займитесь одну минуту только мною! Возьмите на себя труд отыскать во мне, получить от меня то, что я вам предназначаю. Слушайте. Я могла бы негодовать на вас за вашу злобность – замкнуться в себя. Я не сержусь на вас. Я не замыкаюсь в себя. У меня есть другие дела поважнее. Я утверждаю вам, что вы ничего не понимаете. Вы прекрасно почувствовали, что я очень важна для вас, но вы почувствовали это превратно. Я антипатична вам, я знаю это. Но это безразлично. У меня есть тайна для вас, ваша тайна. Неужели на том основании, что я вам антипатична, вы окажетесь столь ограниченной, что не поймете меня?"
До сих пор я довольно хорошо разбирала речь серо-зеленых глаз. Но дальше я уже ничего не схватывала. Очевидно, меня умоляли угадать что-то, отказаться от своего заблуждения, немедленно воспользоваться тем, что мне предлагалось. Глаза почти бранили меня: "Дура! Если бы я была на твоем месте! Ты не заслуживаешь этого".
Но в этом призыве было так мало дружелюбия! Это меня расхолаживало, приводило в замешательство. У меня пропадало всякое желание понимать.
Вскоре после этого у меня обнаружились первые признаки весьма странного смятения. Еле заметные в начале, они непрестанно обозначались все явственнее до самого моего ухода из дому; они стали настолько резкими, что, представляя себе конец урока, я могу вспомнить только это мое смятение.
Я могу представить себя лишь в состоянии расстройства, охватившего меня тогда и заставившего позабывать о всем окружающем, всецело погрузиться в себя и трепетно прислушиваться к совершавшемуся во мне процессу, который приводил меня в замешательство не столько неуловимостью своего возникновения, сколько стремительностью своего развития.
Одни события того дня, взятые отдельно, вне связи с другими событиями моей жизни, были бы мне недостаточны для уяснения происходившего со мной, если бы я не припоминала одного или двух случаев из времени моей юности, когда так же таинственно и торжественно у меня начиналась лихорадка.
Я припоминаю один послеполуденный час, когда мне было семнадцать или восемнадцать лет. Я находилась в семье своей подруги. Мы пили кофе и болтали. Все утро того дня я чувствовала себя прекрасно. Вдруг мне кажется, что во мне расстраивается что-то неуловимое, какой-то орган моего тела, столь же незначительный, как пружинка карманных часов, или разрывается ниточка, толщиной в волосок. В то же время все окружающее меня как бы покачнулось и пятится назад. Пространство между мной и самыми близкими предметами туманится и увеличивается. Я продолжаю говорить, улыбаться. Но в моем теле, которое мне кажется тогда обширным, как пустыня, как область, окруженная горами и покрытая грозовыми облаками, воцаряется величавая тишина. Потом, по какому-то сигналу, который ускользает от меня, во всех членах моего тела совсем крохотные мысли, довольно приятные, довольно печальные, начинают вылезать из щелок, где они таились, ползти и кишеть по всем направлениям моего тела.