Люсьена - Ромэн. Жюль 28 стр.


Нам уже случалось собираться всем шестерым в гостиной; но никогда еще мы не собирались вместе за столом. Этот обед был событием, происходившим впервые, и необычным его делало, прежде всего, мое присутствие. Я образовывала, следовательно, наиболее чувствительный пункт собрания, место, на котором, естественно, должно было сосредоточиться всеобщее внимание. Я не испытала бы от этого большого стеснения, если бы наше собрание было только необычайным и не таило в себе ничего более тревожного.

Напротив, обед раздражал меня, как церемония, исполненная какого-то смысла. Поскольку я могла, я избегала сосредоточивать на этом внимание; и мой ум находил себе временное развлечение в созерцании г-жи Барбленэ.

Ее лицо было предо мною; мои глаза искали его каким-то невольным движением. Но сказать так, значило бы сказать недостаточно. Ее лицо привлекало меня к себе, тянуло, притягивало, как вид работы, которую надлежит выполнить: грядки, которые нужно вскопать, полено, которое нужно расколоть, тянет рабочего, нагибает его над работой, несмотря на усталость. Между чертами этого лица и моим вниманием был заключен своего рода договор. Я разглядывала бороздку, пересекавшую отвислые щеки г-жи Барбленэ, и другую бороздку, разделявшую ее двойной жирный подбородок. Затем взор мой остановился на бородавке. Я осмотрела ее со всех сторон. Меня раздражала эта зернистая поверхность, это розоватое колечко, окружавшее основание бородавки, этот пучок седоватых волос, торчавших на ее верхушке. Затем я сразу перевела свой взгляд на левый глаз; у меня было такое впечатление, точно я повисла на несколько припухшем веке, и мне казалось, что это я произвожу дрожь, которая время от времени сотрясала его, стоило мне только со всей силой устремить на него взгляд.

Затем широкий и, как говорится, бурбонский нос внушал мне желание укусить его, вызывал представление питательной съедобной массы, которую тело с наслаждением поглотило бы и один вид которой утолял в вас острый приступ голода.

Так что, благодаря этому рождавшемуся во мне кошмару, обед, казалось мне, начинается некоей магической операцией, помещавшей внутрь моего тела знатный кусок вещества г-жи Барбленэ.

И лишь первое реальное блюдо, тарелка супу с клецками, освободило меня от этого наваждения и вернуло к действительности.

Г-н Барбленэ бросал беспокойные и благожелательные взгляды то на мою тарелку или мои рюмки, то на свою жену. Несомненно, он хотел удостовериться, поставлены ли надлежащие рюмки для красного и белого вина, ухаживают ли за мной, одобряет ли его жена способ, каким материально открывалась церемония. Но видимые вещи так сильно занимали его только ради вещей невидимых, символом которых они служили для него. Если обед так хорошо начинался на белой поверхности скатерти, то можно было надеяться, что столь же благоприятно он развернется в другом пространстве, где пребывают наши души. И не без основания он не решался проверить глазами некоторые участки стола.

Хотя Марта и Цецилия сидели лицом друг к другу, взгляды их не встречались. Марта немного сгорбилась, глаза ее были опущены, и своею тонкой голубовато-белой рукой она играла подставкой для ножей. Цецилия держала бюст и голову прямо, но взгляд ее останавливался на середине стола. Она казалась оторванной от нас или, по крайней мере, мало расположенной вступать в общение с нами – разве только с помощью своих второстепенных мыслей.

Пьер Февр позабавил бы меня, но глубина разнообразных чувств, которыми я была охвачена, заставляла меня быть серьезной. Его лицо вдруг покрывалось теми же струящимися складочками, которые появлялись на нем, когда он улыбался: все было тем же самым, недоставало только самой улыбки. Легкость, с которой он обычно приспособлялся к положениям и извлекал из них удовольствие, на этот раз немного изменяла ему. Непринужденность, нужная для того, чтобы предложить папироску вождю туземцев, омрачалась у него сознанием необходимости повторить свое предложение еще раз, когда так приятно было бы заняться чем-либо другим. Время от времени он бросал на меня взгляд потерпевшего кораблекрушение на своего товарища по несчастью. Одну минуту он испытующе смотрел на г-на Барбленэ; так, вероятно, капитан корабля смотрит на рабочего перед тем, как поручить ему какую-нибудь ответственную работу – но, после некоторого размышления, отказывается от своего намерения. На г-жу Барбленэ, которая закрывала ему всю левую часть горизонта, он поглядывал лишь искоса, с таким видом, точно он хотел сказать: "С этой стороны, очевидно, дело гораздо серьезнее".

Госпожа Барбленэ запрокинула немного голову и наклонилась к Пьеру Февру. Ее правая рука покоилась на вилке, левая – на длинной трубке с каким-то аптекарским снадобьем, лежавшей наискосок на столе наподобие тех мраморных палочек, которые поддерживают руки статуй. Ее левое веко начало дрожать, как если бы трудные слова должны были выйти именно оттуда.

– Дорогой Пьер, имели вы случай спросить вашего отца, хорошая ли погода стоит на юге?

– Я вам доложу, что он почти так же ленив по части писем, как и я. В общем, мы оба очень мало осведомлены друг о друге. Я предполагаю, что он испытывает недомогания, потому что сейчас как раз его сезон, и я не думаю, что он охотится, так как охота уже окончилась; разве, впрочем, ему удалось убедить мэра организовать облаву.

– В жизни есть, однако, важные акты, которые нельзя совершать, не посоветовавшись с отцом.

– Ах! Вы думаете?… Да… это правда… А как, по-вашему, уход из Компании, суда которой совершают рейсы в Сенегал, и замена ее другой, обслуживающей американские порты, будет актом важным? Нет, я полагаю?…

– В зависимости от обстоятельств.

– Я вас спрашиваю об этом потому, что когда я в прошлом году решил переменить Компанию, я совершенно забыл известить об этом отца. Что называется, забыл. Он узнал об этом, только получив мою открытку из Нью-Йорка. И лишь опустив свою открытку в ящик, я сообразил, насколько я забывчив. Заметьте, что это не имело никакого практического значения. От всего, что касается меня, отец отделен шестьюдесятью градусами долготы. И он не сделал бы ни малейшего возражения. Но, конечно, есть вопросы, в которых нужно соблюдать форму.

– И есть также, как вы сами отлично чувствуете, акты более важные, чем перемена Компании.

– Особенно в возрасте нашего кузена Пьера, – вставил г-н Барбленэ. – Конечно, если бы понадобилось переменить компанию мне, в моем возрасте, с моими привычками, то это было бы для меня здоровой встряской. Но когда я был ваших лет, я отлично передвигался бы с запада на север и из Орлеана в П.-Л.-М.

Вопреки внешнему впечатлению, г-н Барбленэ сказал это не только ради шутки. Он чувствовал желание, которое было у всех нас, – по возможности избегать слишком резкого обострения положения, и он бросил первую пришедшую ему в голову мысль, как рабочий вкладывает кусочек дерева между вещью, которую он изготовляет, и тисками. Я думаю, что каждый из нас был ему благодарен за это, и прежде всего г-жа Барбленэ: нарушение чинного порядка было вовсе не в ее характере.

Тем временем прибыло новое блюдо и стало совершать свой путь вокруг стола. Присутствие служанки умерило наши мысли.

Затем г-жа Барбленэ продолжала:

– Впрочем, будет, пожалуй, удобно, если я сама напишу ему. В общем, в эти последние месяцы вы были до некоторой степени вверены моему попечению, дорогой Пьер. Да, да! Здесь мы были единственной знакомой вам семьей. Вы отлично поняли это, придя навестить нас, как только приехали сюда; и очевидно, что без нашего участия события, интересующие вас, не приняли бы такого оборота.

Пьер Февр чуть-чуть нахмурил брови и посмотрел на меня. Мысль г-жи Барбленэ была, вероятно, неприятна ему. У него был достаточно гибкий ум, чтобы уловить заключающуюся в ней истину, а также чтобы в одну секунду сделать из нее всевозможные выводы, о которых г-жа Барбленэ вовсе не думала. Потом он слегка улыбнулся, и я почувствовала, что в этот момент он испытывает потребность разразиться своим "Ха! ха! ха!" и подняться до менее жалкой концепции судьбы.

– Что касается вас, мадмуазель Люсьена, то в данном случае никто не может заменить вас в сношениях с вашей почтенной матушкой.

Я покраснела, как не краснела никогда и своей жизни. Никогда также я не чувствовала себя такой маленькой девочкой перед кем-либо. Я обратилась с призывом ко всем своим силам презрения: я старалась тут же собрать все свои доводы в пользу того, что г-жа Барбленэ глупа, старомодна, карикатурна; я думала о ее бородавке, о ее отвислых щеках, о ее дрожащем веке, о портрете дяди, о медной покрышке для цветочного горшка, о "не угодно ли вам присесть", – но все было напрасно. Авторитет г-жи Барбленэ обрушивался на меня, меня ослеплял, как свет прожектора. Я больше не находила у себя никаких возражений, не видела даже, что могло бы защитить меня.

Мне казалось – может быть ошибочно, – что в тоне голоса г-жи Барбленэ я различаю за покровительственным благожелательством нотки сожаления и суровости. Вокруг совсем простой фразы, с которой она только что обратилась ко мне, мне слышались отзвуки мыслей иронических или оскорбительных. Но я склонялась перед ее авторитетом с чувствами рабыни. Я не спрашивала себя, по какому праву г-жа Барленэ позволяла себе быть суровой: я лишь поздравляла себя с тем, что суровость ее не простиралась дальше; уже и за это, казалось мне, ее следовало униженно и много благодарить.

Я испытывала стыд от этого – как перед собою, так и перед Пьером. Я говорила себе: "Лишь бы только он не стал разглядывать меня в этот момент! Я совершенно недостойна его". Мысль же, что Цецилия может читать на моем лице унижение моей гордости, мне была совершенно невыносима.

Я завидовала тем, которые вынуждены сопротивляться, тем, которых преследуют: "Почему мне не нужно защищать свое счастье против соединенных усилий всех Барбленэ мира! Какое мужество выказывала бы я! Какое наслаждение цепляться, съеживаться, свертываться в комочек! Какое облегчение иметь перед собой, вне себя и, если можно так выразиться, с той стороны кожи, где нет нашего тела, существо, которое мы без обиняков называем врагом".

Г-жа Барбленэ прибавила:

– Мне кажется, что всякое обращение к вашей почтенной матушке, от кого бы оно ни исходило, будет удобно только в том случае, если вы сами поставите ее в известность относительно происходящего.

Она сделала паузу.

– Ошибки, которые случается делать родителям, не исключают обязанности оказывать им известное внимание. Есть средство почтительно дать им почувствовать, что мы не дожидались их мнения, решаясь на определенный поступок. И это уже является для них достаточным уроком.

Потом после нового молчания:

– Я совсем не сочувствую современным дурным нравам. Никто не порицает больше, чем я, детей, отплачивающих жертвы своих родителей непокорностью и неблагодарностью. Но если бы я поставила своих дочерей в такое положение, что им самим пришлось бы зарабатывать себе хлеб, я нашла бы вполне естественным, что они советуются со мной только для формы; и я не выказала бы никакой ревности, если бы они стали искать в другой семье покровительства и защиты, которых они были бы лишены у меня. Не правда ли, Пьер, вы согласны со мной?

В этот момент, не знаю почему, я обратила внимание на вкус того, что я ела. Я заметила, что на моей тарелке лежал кусок жиго и что великолепный бараний окорок занимал середину стола. Мне показалось, что я имею право уделить внимание всему этому, не теряя уважения к своим самым заветным мыслям, ибо в памяти моей к первым движениям любви примешивался гимн Пьера Февра в честь кухни Барбленэ – "глубокая кухня!"

Тогда перед моими глазами внезапно встала картина всей моей жизни – широкая, радостная и разнообразная, как готический собор. Вкус жиго, семья Барбленэ, мое приключение, мои самые возвышенные эмоции находили в ней место с поразительной легкостью – весь этот мир цвета меди и черной крови, где циркуляция знатной пищи делает смачным повиновение судьбе; где красота и любовь коренятся в мощной материи, частью которой являются тела Барбленэ, в том числе и материнская бородавка; где божественные мысли могут рождаться из груды собранных вместе Барбленэ и их вина, которое самый простодушный из них наливает мне в этот момент.

Назад Дальше