- Смейтесь, смейтесь,- говорил Мина,- а мне не до смеха... Я еще кое-кого из них отправлю чертям на обед!
И ключи от церкви заберу, закрою их молельню!.. Пусть они, ведьмы, молятся тем, что в болото!
И вот однажды сидим мы в классе, урок ведет Андрей Галактионович, солнце зимнее спокойно светит в окна, и ничто, кажется, не предвещает бури... Но вдруг - двери настежь, и перед нами вырастает запыхавшийся, до крайности перепуганный Мина Омелькович, заячья шапка на голове задом наперед, в руке связка больших ключей:
- Спрячьте меня! - хрипит он учителю почти безголосо.- Иначе - крышка! Церковь закрыл, а те ведьмы гонятся! Разорвут! В клочья разнесут!..
При их отношениях, казалось, Андрей Галактионович с возмущением выставит Мину за порог, а он, к величайшему нашему удивлению, молча кивнул Мине в конец класса - на Камчатку, а сам тем временем встал, распялся в дверях перед тучей женщин, что, вопя, налетали уже из коридора:
- Где этот анциболот с ключами? Где вы его спрятали, нечистый бы его на каменьях побил!
- Отдавайте нам его! Мало ему хомута! Шкуру с пего спустим!
И впервые в жизни мы услыхали из уст Андрея Галактионовича неправду:
- Нет его здесь. Не было...
- Да сюда ж бежал?!
- Вам показалось. Успокойтесь и не срывайте мне, пожалуйста, урок!
Закрыв двери перед натиском взбудораженных наших матерей, Андрей Галактионович и дальше ровным голосом, будто ничего не произошло, рассказывал нам об ихтиозаврах да бронтозаврах, хвостатые изображения которых, засиженные мухами, с земских еще времен висят на картонах у нас в классе. Чудища эти. собственно, не так уж и давно - какой-нибудь миллион или сколько там лет назад! - купались в водах теперешних терновщанских балок с пасленами, где тогда переплескивались теплые, синие, как льны, моря, да пышно поднималась па островах вечнозеленая тропическая растительность. Рассказывая, Андрей Галактионовнч ни разу не взглянул в тот угол класса, где под задней партой нашей Камчатки, как самый проказливый ученик, сидел Мина Омелькович, зацепенев над связкой тяжелых церковных ключей. Пронесло! Жив остался Мина Омелькович, хотя и перетрусил здорово...
Не только Терповщина, бурлит в эти дни вся округа.
Там шарят, там описывают, а там уж где-то, слышим, продают с молотка. На Чумаковщииу, в близкие и далекие хутора - Кишки, Масычи, Порубан слобода посылает бригады комнезамовцев, активистов, готовых душу вытрясти тем, кто хлеб гноит в ямах, кто поставлял коней махнам, посылал сыновей своих в банды, а теперь с вилами бросается, когда приходят описывать или доводить им план до двора.
Настроение взрослых передается и нам, школьникам, в классах у нас неспокойно,- утром, когда приходим в школу, всюду в классе накурено и наплевано, целую ночь здесь шли баталии, все это отцов и матерей наших касалось, так нам ли стоять в сторонке? Многие из нас теперь в красных галстуках, этим мы обязаны Миколе Васильевичу, благодаря ему организован в школе пионерский отряд, и настроение у ребят такое, что пусть только скажут куда, сейчас нам и кулацкие обрезы не страшны.
Потому что если уж вы юные пионеры, то ни в чем не к лицу вам отставать от взрослых, место ваше, друзья, на острие событий!
Отправляясь на хутора, бригады взрослых иногда и нас, ребятню, прихватывали с собою,- такова воля Миколы Васильевича, боевого нашего учителя и вожака, чьими восторженными глазами смотрим отныне на все, чем кипит наша Терновщина. А сам Микола Васильевич - как он горел в те дни! Кажется, и не ел, и не спал, одним лишь духом жил. Сколько энергии и упорства проявлял он во всем, что происходило за стенами школы, потому что о самой школе наш учитель готов был среди тех передряг и вовсе забыть,- по крайней мере, такое складывалось впечатление. Если, оглянувшись в тогдашние события, думаем сейчас о нашем Миколе Васильевиче, то понятным становится, какого склада характер являлся в те дни перед нами, бесспорно, он и создан был как раз для такого урагана, каким жила, каким клокотала Терновщина. Еще недавно, летом, она прямо таяла, слушая лунными ночами красивый и раскатистый тенор молодого учителя, чья песня допоздна лилась из открытого школьного окна. Была то песня чистого чувства, песня юношеской души, нашедшей свою любовь и ощутившей себя впервые от любви такой счастливой, а теперь Терповщина слушала Миколу Васильевича, главным образом, па своих бурных сходках, которым не видно было конца, и в голосе учителя теперь звенела сталь, весь он был сама вера и клич, а мы, школьники, безмерно гордясь своим учителем, были просто в восторге, что он у пас такой горячий, смелый да убежденный, мы готовы были за ним хоть в огонь и воду! Вот он взбегает на сельсоветское крыльцо в худой своей шинелишкс, сухолицый, бледный, и, стремительным движением головы откинув свой черный чуб назад, обращается к нашим слобожанам, чтобы еще и еще оповестить Терновщипу о коммуне загорной, о тех солнечных временах, что наступят, когда "уже ничто не будем чьим-то", а все станет гуртовым, народным. В такие минуты он, наш огневой оратор, бывал от волнения еще бледней обычного, бывал белым как мел, глаза его наливались блеском, а голос звенел так страстно и молодо, что женщины, слушая пылкую его речь, умлевали от восторга:
- Ну и артист! Ну и душехват!
А когда в толпе где-нибудь в это время была и Надька Винниковна, то на нее, разгоревшуюся от затаенной гордости, оглядывались девчата, завистливо радуясь: вот такого сумела причаровать, увлечь, без памяти сумела в себя влюбить!..
А я знаю, а я знаю,
Чого зоря ясна...
Если же говорить о нас, школьниках, то мы теперь еще больше были преданы своему учителю, верили каждому его слову, и нам даже странно было, отчего нс всех ему удается повернуть к созу, ведь его так слушают, когда он в неуемном своем порыве обращается к Терновщино с крыльца сельсовета.
Потому, когда нам велит Микола Васильевич: "Юная пионерия, сегодня на хутора!" - мы воспринимаем этот призыв с бурной детской радостью, нас воодушевляет жажда геройства, а вместе с тем всплывает в душе и желание расплаты за те обиды, оскорбления и жестокости, что причинили Терновщине хутора, ее извечные враги. Непременно вспомнятся хуторские собаки, что где-то там тебя настращали, не подпустив к колодцу, промелькнет издева тельская чья-то рожа, представится и тот перекошенный исступленной яростью кулацкий выкормыш, что готов был до смерти затоптать нашу Ялосоветку за ржаной стебелек тогда на Фондовых землях... Где-то он есть же там, рыжий тот бандит, где-то гноит припрятанный хлеб в ямах да точит на нас свои вилы кулацкие... Значит - к бою! Что школу пропустим - нс беда, это же сам учитель позволяет, более того, сам зовет нас в поход. Зато как увлекательно будет там, когда, презирая опасность, придется шарить по кулацким чердакам, выискивать в полутьме, в густой пау тине, покрытые пылью разные книжки да журналы, шлыки да башлыки, а может, где попадется и наган или горсть ржавых патронов... Ведь нас посылали в такие щели, куда взрослому не пролезть: вот ты под печью проверь ту пещеру (она называется дук), а ты спустись в засеку, посмотри, что там, потом лезьте, хлопцы, под рубленую камору, а напоследок под стрехой проползите по всему чердаку, не скрыт ли где кулацкий обрез. Это же интереснейшее развлечение для нас! И если кому-то из малышей и впрямь удавалось нащупать в темноте и выдернуть из стрехи тяжеленную, чего-то ждавшую саблю пли обрез, это наполняло нас чувством правоты, и тогда уж причитания и слезы хуторских женщин не так терзали наши детские души.
А когда вставали над только что разрытой ямой, где гно идея хлеб и откуда разило прелью и плесенью загубленного зерна, это еще больше убеждало нас в себе, истребленный хлеб оправдывал все, что здесь происходило, и не страшно было теперь выстукивать и ковырять беленые, с нетушками стены, долбить пол, потрошить каморы,- ничей уже плач после этого тронуть бригаду не мог.
Учитель Микола Васильевич садился за стол и, стиснув зубы, с бледным, ледяным лицом принимался составлять акт, молодые фурманы выметали засеки, грузили хлеб в сани, а Мина Омслькович тем временем, забравшись гденибудь в кладовку, наспех уплетал хозяйские, облитые смальцем колбасы.
Вот он, вытирая рукавом жирные губы, выходит из кладовки, довольный, подмигивает нам:
- Разговелся! После долгого поста разговелся!.. И вы, хлопцы, не стесняйтесь, не цацкайтесь, вы же - классовы дети, не какие-нибудь белоручки, а здесь все живоглоты, пиявки! - объясняет нам Мина, что к чему.- Говорил я им: доберемся - вот и добрались! Теперь не трепыхне тесь! А то, вишь, еще издеваются: "Поскольку хлеба нет, жертвую для коммуны... кило маку!" Мы вам покажем - ки-ломаку!
Мина Омелькович не в силах уйти из кулацкой хаты, не прихватив хоть какой пустяк, чтоб руки не гуляли, скажем, мимоходом тащит с жердины хозяйский латаный, из курча вого барана кожух, но тут не обойдется без возни, ибо разъяренная хозяйка, откуда ни возьмись, обеими руками вцепится в тот кожух с другого конца. И уже, в точности как те двое скифов, что растягивают овечью шкуру на недавно найденной в одном из курганов золотой пекторали, тащат кожух каждый к себе:
Пусти, ирод!
- Нет, ты пусти...
Отдай, слышишь?
- Глухой, не слышу!
- А чтоб ты кукушки не услыхал!
Проклятье кукушкой заметно смущает Мину, но только на мгновение:
Это ты меня, безбожпика-позаможпика, кукушкой хочешь испугать? Так вот же тебе за это! - И он с такой силой дергает свою добычу, что тот гнилой кожух на глазах расползается надвое: полкожуха у Мины в руке, а полкожуха у его супротивницы. Пусть же ни тебе ни мне!
И он бросает свой обрывок под ноги, а глазами прядет уже куда-то на печь, и только учитель, появляясь со двора на вопли, усмирит Минин аппетит.
За эти дни Мина Омелькович даже располнел - что значит оказаться человеку в своей стихии! Раньше, бывало, ходит, словно истаявший, серый, щеки позападали, под глазами припухлости, как от вечного спанья, а теперь лицо его округлилось, оп весь пышет румянцем, особенно когда мы, покинув распотрошенный хутор, опять вылетаем на санях в открытое поле, где так и бреет ветром и мороз аж почет. Иногда мы возвращаемся в село уже ночью, при луне, полозья поют, пх пенье далеко разносится по засне женным полям. Угнездившись в кулацких дерюгах да армяках, от которых разит скотным двором и которые теперь будут оприходованы как созовское имущество, мы, пионерята, еще в нервном напряжении, с каким-то птичьим инстинктом жмемся к своему Миколе Васильевичу, ощущая себя как бы уютнее рядом с ним после всего пережитого на хуторах.
Мина Омелькович, после бурных хлопот дня, будучи в настроении, полный кипучей, деятельной силы, подбадривает нас, что вот так, мол, и должно закаляться в борьбе с классовым врагом, с теми, кто умышленно не желает сдавать, "полнить" хлеб и кто к Терновщине никогда не имел ни капли сочувствия. Вспоминалось ему, как в голодные годы терновщанские женщины ходили одалживаться по хуторам и как их там травили собаками, рассказывает нам о слободских девушках, которые в расцвете красоты вынуждены были идти к тем мироедам наниматься и с какой издевательской надменностью их там встречали:
"Ладно, девка, возьму уж тебя... Руки твои, вилы наши!"
Когда встречный ветер слишком уже обжигал нас, Мина Омелькович заботливо кутал своего сынка в кулацкий армяк, еще и башлыком укрывал, чтоб уши парень не отморозил, а заметив, что Грицык чем-то взволнован, наклонялся к нему и встревоженно выспрашивал:
- Гришаня, у тебя ничего не болит?
Хрупкий мальчуган этот Гришаня, от природы удался болезненным да еще с кобылы маленьким упал, разбился так, что хворал всю осень, Мина Омелькович с горя места себе не находил и даже сам водил мальчика куда-то аж в Перегоновку к знаменитой косоглазой ворожее, которая людям переполох выливала, она и Грицыку крутила на голове миску с растопленным в воде воском, выгоняя из парня страх. И вот тогда, хворая, Гришаня почему-то особенно потянулся к музыке и попросил отца, чтобы он заказал у братьев Бондаренков для него кларнет. Бондаренки - это для Терновщины гроздь талантов, четверо их, братьев, и все музыканты. Но не только по всем свадьбам они играют, славятся они тем, что сами для себя делают инструменты - балалайки, кларнеты и даже настоящие скрипки получаются в их способных руках, не говоря уж о том, что и в Козельске никто лучше их не сумел бы натянуть бубен или барабан из бычьей, а то и заячьей шкуры.
В воскресенье, когда Бондаренки выходят на майдан веселить музыкой родную Терновщину, Гришаня всякий раз льнет к ним поближе, он готов выполнить любую волю музыкантов, лишь бы позволили ему тренькнуть на балалайке или дунуть в кларнет. Вот и возникло у него во время болезни такое желание - иметь настоящий инструмент, и Мина без колебаний пообещал своему единственному исполнить его волю, сказал, что последних штанов лишится, а кларнет ему будет! И правда сдержал слово.
Спустя какое-то время принес Гришане от Бондаренков тот маленький самодельный кларнет с кнопками перламутре выми, и когда Гришаня приложил его к устам и извлек из дудочки звук, похожий на звук горлицы, то сразу и выздоровел.
Услужливый, такой безотказный этот Гришаня, наш неизменный товарищ. Сам не пасет, потому что некого, но в степь к нам прибегает летом коров за сказки заворачивать. Старшие хлопцы - это же аристократы наши, лодыри знатные, они лежат целыми днями на меже да кизяки курят, в небо поплевывая, разные, даже срамные раздобары плетут, а меньших гоняют, чтобы их коров заворачивали Гришаня готов им целые дни прислуживать, послушно сделает и то, и это, только бы они сказки ему рассказывали, пусть даже и те, которые они зачастую сами тут же и придумывают. Изо всех нас Гришаня, кажется, наибольше нравится Настусе - и за кларнет, который он иногда берет в школу, чтобы потешить товарищей на переменке, и за кротость и мягкость натуры, да еще, кроме всего, он умел очень славно голубых котов рисовать - где-то ему Мина Омелькович (видно, выручили уполномоченные) такой карандаш достал, с абсолютно голубой сердцевиной. Иной раз Настуся яблоко украдкой сунет ему на переменке, тогда у Грицыка аж уши запылают от стыдливого ее подарка, и кто знает, не из таких ли первых проявлений детской приязни и затепливается между детьми то самое чувство, которое до поры где-то там лишь в завязи таится, а придет время, может, суждено будет ему ярко, в полную силу, расцвесть. Возможно, в предчувствии этого мы, мальчишки, когда хотим подразнить Гришаню, указываем ему на Настусю-хуторяночку:
- Вон твоя невеста идет!
И хором:
- Будет в доме счастье, если жена Настя!
Мина Омелькович был уверен, что в хате у него растет немалый музыкант, тот, для кого музыка оказалась лучшим лекарством, чем воск ворожеи, и надо было видеть, как тает Мина Омелькович, наблюдая сцену, когда Гришаня его родной или неродной, кому какое дело? - уже на майдане стоит среди взрослых музыкантов и в тон им самозабвенно Дует в свою дудочку-кларнет...
- Надо было и сюда тебе каварнет захватить,- наклоияется Мина к парню,может, заиграл бы на дудочке и не так замерзал...
Парень скрючился в санях, хлюпает носом,- и впрямь, нс застудился ли?
Все-таки холодно, ночь прибавляет мороза... Микола Васильевич тоже жмется между нас от холода, сидит, нахохлись, подняв воротник шинели, и неведомые мысли омрачают его чело. Бурный ли этот день обдумывает наш учитель, или вспомнилось ему Каменское, и родной завод, и гудки, которые, может, сейчас вот созывают людей на смену ночную, ведь пусть там холод или жара, в любое время года, в положенный час, они гудят и гудят, ничем свой лад не нарушат... Как-то Микола Васильевич нам обещал: весной повезу вас, ребята, в наше Каменское на экскурсию. Услышите, что это за музыка, когда в начале весны утром рано, только забрезжит заря, над городом поплывет перекличка гудков... Где-то над самым Днепром стелются раскатистые их голоса, будят тебя, вставай, вставай, друже, к жизни, к работе!..
Сани наши летят по степи, ночь голубеет, но вот Микола Васильевич, вдруг встрепенувшись и точно стряхнув с себя тяжесть дум, нам не известных, затягивает на все поле "Ой, у пол! криниченька, там холодна водиченька", и далеко над снегами разносится его красивый, хрустальный, какой-то словно искрящийся голос. Звучит, докатываясь где-то аж туда, где у своей "криниченьки", колодезя с журавлем, стоит в жарком ожидании Надька Винниковна, нарисованная нашим воображением. "Гой, там холодна водиченька!.." И кони, подстегнутые песней, несут паши сани шибче, и сникший Гришаня разом взбодрится, и возница наш - Бубыренчишин Антидюринг резвее щелкнет высоко в воздухе ловким своим кнутом с кистью, а Мина, очарованный песней Миколы Васильевича, хмелея от восторга и гордости за нашего вожака, весело покрикивает куда-то в степную даль, в морозом опаленную беспредельность: