— За всякий прогресс надо платить, — сказал Манфред. — Терпеть подобных мангольдов — вот наша плата.
Нет, подумала Рита, я с этим не согласна. Шварценбах считает, что мы не имеем права терпеть их. По-моему, он глубоко в этом уверен. А его жена тем более! Она пришла в ярость. «Мы или они!» — заявила она. Под этим «мы» она и меня имела в виду. «Мещанин отличается особенной живучестью, — сказал Шварценбах. — Вначале, когда мы только начинали, он забился в крысиные норы, но потом живо перестроился и теперь вылезает на свет божий, цепляется за нас, делает вид, что служит нам, а на деле только вредит».
— Твой Шварценбах — коммунист, — сказал Манфред, — а ты нет. Пусть он и борется, сколько хочет и против кого хочет. А чего он требует от тебя?
— Не знаю. Он, очевидно, предполагал, что по этим вопросам мы одного мнения.
— Так вот что, — сказал Манфред. — Если хочешь моего совета — не ввязывайся!
— И не собираюсь, — согласилась Рита. — Я не ищу драки.
Выговорившись, она быстро заснула, и во сне лицо ее было по-детски спокойным. Но Манфред долго лежал без сна, словно ее тревога передалась ему.
18
Однажды утром, на четвертой неделе своего санаторного житья, Рита выходит на балкон, расположенный на южной стороне здания. Все кругом изменилось. Нежданно-негаданно, без предупреждения.
Первый ясный осенний день после ненастной ночи. Рита мало спала, но ей и не хочется спать. Ночью в парке выла и ревела буря. Телеграфные провода угрожающе гудели. Около двенадцати она проснулась от звука собственного голоса. «Помогите, помогите!» — кричала она. Но, очнувшись, сразу умолкла.
Было очень важно удержать в памяти своей утренний сон. В первые секунды после пробуждения ей казалось, что она явственно его помнит, что он понятен и доступен толкованию, если как следует поразмыслить над ним. Но тут почувствовала, что сон расплывается и исчезает.
Вот еще ясно видна длинная-длинная и совсем незнакомая улица. Рита точно помнит свое ощущение — смесь страха и любопытства, которое испытывала, когда шла по ней, и самое странное — без Манфреда, а с Эрнстом Вендландом. Но он здесь ни к чему, его присутствие удивляет ее даже во сне. Он же делает вид, что это само собой разумеется, и все твердит: «Прости только меня, а его ни за что не прощай!» И еще прежде, чем она успевает ответить или задать ему вопрос, они уже сидят в ее девичьей комнатке (она замечает это прежде всего по аромату, доносящемуся с лугов через открытое окно). Здесь, в теткином доме, они еще никогда не бывали вместе, и она удивляется еще больше.
Но тут Рита проснулась, и сон стал быстро забываться, улетучиваться, ускользая от ее цепких мыслей. Она озадачена — такое состояние можно сравнить лишь с удивлением ребенка, впервые осознавшего свое «я». Рита вся полна удивительным чувством взрослости.
Ее немного ослепляет трезвый, ясный свет действительности — кого хоть изредка не брала тоска по расплывчатым образам детства? Но она не склонна к сентиментальности. Она справится с этим светом.
Рита долго стоит в углу балкона и смотрит в парк. Вот уже солнечный треугольник на каменном полу делается совсем крошечным, остроконечным и перестает ее греть.
Ветер утих. А Рита все стоит и впервые в жизни видит краски. Не только красную, зеленую и синюю из детских книжек. Но все двенадцать серых тонов холодной земли и бесчисленные оттенки коричневого цвета деревьев и листьев; в эту позднюю осеннюю пору листья, сорванные сильным дождем, тоже скорее коричневые, чем пестрые. И надо всем — стремительно бегущие облака, а в разрывах мелькают голубые лоскутки неба, и чем старше день, тем их больше. Потом показывается бледное холодное солнце и вновь все меняет вокруг.
Свет, воздух, холод. Как блестящий клинок, вонзаются они в свалявшееся одеяло привычек. Пусть прорвут его насквозь — не беда! Ты оглядываешься вокруг. А жить-то, оказывается, можно! В тиши многое прояснилось. И этой ясностью ты можешь воспользоваться, как пользуешься собственными руками. Чего только ты не перевидела, чего не испытала. Нынешним утром нельзя не согласиться, что испробовать надо все — терпкое и горькое, желанное и сладостное.
Рита спускается в парк. Ей хочется все потрогать: деревянную спинку скамьи, потрескавшийся ствол огненно-красного бука, листья, ветки, сухой мох. И, обратившись к внешнему миру, существующему помимо нее, она спокойней возвращается к себе самой и чувствует: теперь она уже не брошенное на дно колодца несчастное существо. Она недешево — ничего не поделаешь! — оплатила свое новое чувство собственного достоинства.
Ощущение, что они, отключившись от всех и вся, витают в своей комнатке-гондоле над миром, уже не возвращалось к ней в прежней чистоте после той ночи, когда они с Манфредом говорили о Мангольде.
Зато теперь они вели долгие разговоры. Манфред пытался показать ей мир таким, каким сам его видел: познаваемым, но все еще не познанным. Пусть даже познанным отчасти, но почти не затронутым этим познанием. Груда хаотической, противоречивой материи — и человек, охотно мнящий себя мастером, но уж никак не подмастерьем. С каким-то мрачным удовлетворением следил он за усилиями математиков предрекать где только можно и что только можно, даже в областях, ничего общего с математикой не имеющих: успех или провал крупных коммерческих спекуляций, исход предполагаемых войн. Но и предсказания электронного мозга не могли изменить того, что на земле (на какой-то ее части, во всяком случае) продолжали спекулировать в крупных масштабах и в крупных масштабах вооружаться.
— Ну а люди? — спрашивала Рита.
— Большей частью человеческие судьбы, как параллельные прямые, пересекаются лишь в бесконечности, — отвечал Манфред. И, улыбаясь, добавлял: — Зато в бесконечности, говорят, — наверняка.
Тем не менее Манфред причислял себя к гильдии пророков. Сознание, что его отрасли науки предстоит активно вмешаться в будущую повседневную жизнь людей, приносило ему удовлетворение; и если ему знакомо было нетерпение, то это было нетерпение экспериментатора, которому целые города и страны недостаточно оперативно предоставляют себя для экспериментов.
— Чего хочется людям? — сказал он однажды Эрнсту Вендланду. — Чтобы дом их работал, как хорошо смазанная машина: сам чистился, сам топился, сам ремонтировался. Чтобы в городах был точно рассчитан круговорот человеческой жизни, чтобы автоматически регулировалась деторождаемость — да, да, даже это. Во всяком случае, люди не хотят существовать на холостом ходу из-за технических неполадок. Продление жизни путем стимуляции жизненных процессов — в этом состоит научная проблема нашего столетия. И решение ее можем гарантировать лишь мы, представители естественных наук.
— Поторопитесь, — посоветовал Вендланд.
Он приехал в институт по поводу одного анализа для своего завода, кстати говоря, не в первый раз. Не в первый раз проходил он по длинному коридору мимо двери с фамилией Манфреда на табличке, но лишь сегодня, поколебавшись, впервые вошел к нему. Манфред, проверявший с одним из своих студентов длинный ряд пробирок, был ошеломлен. Именно Вендланд — и именно к нему! Но отчужденности, которой ждал Вендланд и которая заставила бы его тотчас повернуться и уйти, Манфред отнюдь не проявил. Посетитель был ему не так уж неприятен.
— Знакомтесь. Господин Вендланд, директор вагоностроительного завода. Мои коллеги. Доктор Мюллер, доктор Зейферт.
— Очень приятно. Здравствуйте.
Вендланд воспринимал сегодня все необычайно болезненно и остро. Он увидел: деловая обстановка, обширное и, несмотря на многочисленные сверкающие приборы, просторное и светлое помещение, строгая целесообразность каждого предмета. Химики — сплошь молодые; отрываясь от работы, они при виде его перекраивали напряженно-деловое выражение лица на вежливое, слишком даже вежливое, вовсе не подходящее к обстановке.
Вендланд окинул взглядом ряды пробирок.
— Все одинаковые? — спросил он Манфреда.
Тот улыбнулся, как улыбается специалист на вопрос дилетанта.
— Не совсем, — ответил он. — В нашем деле все зависит от тончайших различий.
Манфред подводил его к своим коллегам — сколько раз в их лабораторию заходили директора заводов! — и объяснял, над чем они работают. Он явно, даже больше, чем ожидал Вендланд, старался показать, что хорошо знаком с ним, и полностью использовал представившееся преимущество — принимать противника на своей территории. Вендланд и глазом не моргнул.
В конце обхода взгляды их на короткий миг встретились. Вендланд насмешливо-понимающе покосился на Манфреда и, когда тот поймал его на месте преступления, отступил. Он улыбнулся открыто, с обезоруживающим простодушием, и Манфред улыбнулся в ответ, хотя значительно более сдержанно. Пожал плечами: ничего, мол, не поделаешь, дорогой мой, ты меня разгадал.
Перемирие. Разве можно быть столь неделикатным, чтобы воспользоваться минутной слабостью противника? Да и вообще что значит — противника? Из-за девушки? Ладно, пусть. Но это в известной мере даже сближает мужчин. Только об этом не говорят.
Манфред предложил сигареты. Они подошли к одному из широких окон и взглянули на оживленную улицу, лежавшую в молочно-белом предзимнем свете — это оба отметили впервые. Они закурили. И Манфред заговорил о перспективах своей науки — что может быть естественнее? — а Вендланд повторил:
— Поторопитесь… Или вам хочется, чтобы я стал отрицать значение естественных наук?
— Отрицать? Нет, отрицать это уж чересчур несовременно. Но, быть может, вам хотелось бы чуточку одернуть нас? Немного сбить спесь с науки?
— Спесивыми могут быть в худшем случае лишь научные работники, — возразил Вендланд.
— Оставим, пожалуй, тему профессиональной спеси.
Они продолжали исподтишка наблюдать друг за другом, и это их забавляло.
— Ну ладно, — сказал наконец Манфред. — Раз уж вы меня раскусили: не считаете ли вы, что кое-где наука быстрее проникает в повседневную жизнь, чем у нас?
— Западнее Эльбы, к примеру? — уточнил Вендланд без малейшего упрека.
— К примеру, — подтвердил Манфред.
Он взял со стола роскошно изданный журнал и перелистал его.
— Вот смотрите, нам следовало бы не отставать от них.
— А почему же мы отстаем?
— Спросите тех, кто отвечает за это.
— Почему вы их сами не спросите?
Это была ошибка. Манфред захлопнул журнал и положил его обратно. Все они одинаковы. Отделываются пустыми фразами. Разве он не знает, какой ответ получает наш брат на подобные вопросы? Нотации в лучшем случае.
Манфред разозлился. Зачем он поддался на провокацию? У него был навык произносить ни к чему не обязывающие слова, и он сделал попытку перевести разговор.
— Знаете, — начал он, — мне, как химику, хорошо известна шутка мироздания, зародившая на нашей планете жизнь и, в частности, живые существа, подобные мне и вам. Но не слишком ли много требований предъявляем мы к себе в связи с этой шуткой? Кто сказал, что это такой уж значительный факт? Зачем воспринимать все так серьезно?
— Послушайте, — ответил Вендланд даже без неприязни, — бросьте эти выкрутасы. Если мне хочется поглядеть сальто-мортале, я иду в цирк.
Оба рассмеялись. Нечто похожее на одобрение шевельнулось в душе Манфреда. Он сразу согласился, когда Вендланд, взглянув на часы, предложил вместе пообедать.
Двое мужчин, уже не очень молодых, но еще достаточно молодых, чтобы чувствовать себя в форме, вышли из дверей института на бледное декабрьское солнце. Оба нашли, что стало холодновато, и подняли воротники пальто. А потом дружно зашагали по слегка наклонной улице, окаймленной с одной стороны голым кустарником. В этот час дня им все больше попадались люди, шедшие из города.
— Тебе надо было видеть, — сказал вечером Манфред Рите, передавая, конечно, без подробностей, основные факты этой встречи. — Осталась бы нами довольна.
Ни от кого Рита не узнала так много о Вендланде, как от Манфреда в тот вечер.
В угловом ресторанчике, хорошо известном Манфреду, где завсегдатаями были, главным образом, крестьяне, они, несмотря на многолюдье, нашли местечко. Заказали ходовое здесь блюдо — свиные ножки с кислой капустой. Бойкая на язык подавальщица принесла им прежде всего пива (она поставила кружки на стол, смахнув полотенцем бегущую пену). Выпив за здоровье друг друга, оба с аппетитом поели. (Здесь эти ножки отлично готовят, они нежные и не жирные, удивительно, как это удается!)
Вендланд заказал кофе и, пока они ждали в уже затихавшем ресторане, начал говорить. Возможно, он решил заговорить именно в эту минуту, возможно, вся их встреча была лишь вступлением к этому разговору. Манфред, во всяком случае, понял, что он почти случайный собеседник, и с достоинством играл свою роль.
Впрочем, рассказ Вендланда заинтересовал его.
— Нынешний день для меня необычный, — сказал Эрнст Вендланд. — Сегодня мой день рожденья. Тридцать два года. Пожалуйста, не поздравляйте. Свою долю поздравлений я уже получил… Вот мы говорили об ошибках. Вам, вероятно, известно, что для вагонов нужна электроарматура. Стало быть, так: нам поставляет арматуру один берлинский завод. Месяц назад он неожиданно прекратил поставки.
Вендланд говорил медленнее, чем обычно, — это был единственный признак его волнения.
— Разумеется, в Берлин полетели письма, но они остались без ответа. Телеграммы, телефонограммы. Но если тебе не хотят отвечать, ты ничего не добьешься. А на заводе стоят вагоны, готовенькие, только без электричества. Я махнул в Берлин. И что же выясняется?
Завод просто-напросто снял арматуру с производства — представляете, что это значит? Они теперь выпускают другую продукцию. Наверняка по указанию высших инстанций-. Директор в отпуске, — какой директор идет в отпуск перед концом года? — ответственный работник министерства уехал за границу на какую-то конференцию.
Этого мы так не оставили. Я шлю директору телеграмму от имени отсутствующего работника министерства: из отпуска отзываем! Ну и разозлился же он, когда, вернувшись, узнал, в чем дело. Мне все-таки удалось заставить его вновь выпускать для нас арматуру. Потом он, конечно, подал на меня докладную записку.
Сегодня я был у руководителей района. Задали же мне перцу! Выполняете план, товарищ Вендланд? Отлично! Но какими методами, разрешите узнать? И тут устроили головомойку. Анархизм — это еще самое легкое обвинение. Ведомственный эгоизм, невыдержанность, превышение полномочий и так далее.
Вдруг Вендланд подумал: «Почему я, собственно, рассказываю все именно ему?»
Манфред догадался, о чем думает Вендланд. Теперь он окончательно убедился, что его не собираются поучать.
— Короче говоря, — закончил Вендланд, — мне мылили голову, и пришлось терпеть. А что делать? Они правы, но и я прав. Так бывает.
Он замолчал и залпом выпил свой кофе. Казалось, все уже было сказано, но вдруг он снова заговорил, будто вспомнил самое главное:
— А у вас, у химиков? Вы разве не делаете ошибок?
— Мне кажется, не больше вашего, — ответил Манфред. — Хорошо налаженный аппарат, который отсечет любого, кто ему мешает.
— Прекрасно, — воскликнул Вендланд. — То же самое сказал и я: освободите меня, если вы мной недовольны! Но это не произвело ни малейшего впечатления. Даже если бы мы были тобой недовольны, нам все равно нужно прежде найти кого-нибудь получше на твое место. Вот так! Логично, не правда ли?
— Логично, если смотреть сверху, — сказал, помедлив, Манфред. Ему непривычно было вникать в рассуждения таких людей, как Вендланд. — Но с вашей позиции…
Нет, нельзя, знаете ли, быть слишком щепетильным. С ним уже однажды приключилась подобная история, еще в сорок пятом. Старик фельдфебель отослал домой группу авиакурсантов, в том числе и его, Вендланда. Домой! Легко сказать — в той неразберихе под самый конец войны, да еще желторотых птенцов, какими они все были. Две недели шагали они с приятелем из Гамбурга до городка в Гарце, до крошечного домика, до его родного дома. Что значит шагали: приходилось и вплавь и ползком пробираться, потом вдруг препятствие — Эльба, а кругом шныряют опасные для них патрули. Когда они наконец добрались, у них ноги были стерты в кровь, но радовались они так, как могут радоваться дети, нашедшие родной дом. Одну-единственную ночь спал он в своей кровати — вот это была ночь! На рассвете пришли с обыском. Вовсе не из-за него. Советский патруль охотился на крупную дичь. Но у него обнаружили пистолет, который он подобрал в какой-то придорожной канаве и хотел сразу же выбросить дома. Забыл, черт побери! «А ну, пошли!»