Вот Старая Мария и исполнила его желание: за штурвалом сильная женщина, а сам он преспокойно занимается своими писательскими делами…
…причем с большим удовольствием.
«Вашему отцу всегда хочется быть другим и находиться в другом месте», — сказала она. Я сам такой. Видно, от него унаследовал. «А есть фотографии, где ты сама вместе с отцом? — спросил я Марихен, когда она собралась отнести снимки обратно в темную комнату. — Такие, где исполняются желания?» Она долго молчала, потом сказала: «Твоему отцу своих баб хватает! Ему не до меня. Мое дело — щелкать, когда для него нужно снять что-нибудь особенное. Затем — марш в темную комнату! Вот и все. Дерьмовая ситуация, голубчик. Для вашего отца я всегда оставалась Щелкунчиком, и только».
Наверняка старуха сильно переживала. Может, она все-таки была его любовницей в промежутке между другими историями?
Я уехал от нее в Восточный Берлин, на Пренцлауэр-Берг, потому что там…
Похоже, мы еще многого не знаем…
…из того, что щелкала Старая Мария…
…и что интересовало нашего папочку из чисто профессионального любопытства…
…отчего позднее никогда не знаешь, где правда и где вымысел…
Неужели то, как мы здесь сидим и разговариваем, тоже всего лишь его фантазия, а?
Уж это-то он умеет: выдумывать, фантазировать так, что вымысел становится явью, которая отбрасывает тень. Он говорит: «Ваш отец научился этому с раннего детства». И все-таки, дорогая Лена, мы знаем, что жизнь — не спектакль, разыгрываемый на сцене. Помнишь, как мы, оставив Запад далеко позади, двинулись все дальше и дальше на Восток, кругом май, цветет сирень, а я, еще до отъезда в Польшу, попросил тебя убрать из затейливой прически бабочек и птичек, снять слишком яркие побрякушки, поскольку экстравагантные украшения могли шокировать нашу кашубскую родню? Жалко, что Марихен не было с нами, когда мы сидели на кушетке между дядей Яном и тетей Люцией и ты отказывалась есть холодец из свиной головы. Ах, как я гордился своенравной дочкой…
А тебя, малышка Нана, она ловила объективом своей бокс-камеры даже тогда, когда меня не было рядом, но я мысленно держал твою ладошку, которая целиком умещалась в моей ладони. Ведь Марихен знала наши потаенные желания. Поэтому я все-таки оказывался рядом, когда ты вновь теряла ключ от квартиры или карманные деньги. Я помогал искать, проходил с тобой всю обратную дорогу до школы. Холодно, говорил я, теплее, тепло, тепло, горячо… Иногда находилось даже больше, чем было потеряно. Мы оба радовались находке.
Мы смеялись и плакали вместе. Нас можно было увидеть вместе гуляющими рука об руку по Тиргартену или стоящими перед обезьянником в зверинце Цоо. Я навещал тебя чаще, чем это зафиксировал бы документальный подсчет. Сколько нащелкано фотографий, запечатлевших эти счастливые моменты. Ах, если бы сохранились все эти снимки, на которых мы оба…
Оглядываясь назад
Сегодня собралась половина детей, но позднее, сразу после домашней игры футбольного клуба «Сан-Паули» против «Кобленца», к ним присоединится Таддель. Лена оказалась здесь проездом. Лара, выросшая с близнецами и сама вырастившая близнецов, говорит, что неплохо побыть и без… Пат занят зубрежкой, поскольку готовится к экзаменам; Жорж не смог приехать, так как уже несколько недель озвучивает многосерийный телевизионный детектив. От Наны пришло известие, что она принимает роды в Эппендорфе, а кроме того, дескать, сейчас все равно не ее черед; тем не менее она желает всем братьям и сестрам провести не столь тягостный вечер, как в прошлый раз, когда только и было разговоров что о переживаниях детских лет.
Сидят на кухне. Свободное пространство стен украшено современной живописью. Речь должна пойти о жизни в деревне, поэтому приглашение последовало от Яспера, который вчера вернулся из Лондона, где решалась проблема с финансированием нового кинопроекта. Паульхен смог присутствовать, передвинув запланированную поездку в Мадрид, где он живет со своей хрупкой бразильянкой. Жена Яспера, мексиканская патриотка, занимающаяся продвижением современного искусства, пытается уложить спать обоих сыновей. Серьезная и старающаяся не слишком походить на Фриду Кало, она обводит взглядом, по ее выражению, «чересчур немецкую компанию» и говорит: «Не судите своего отца. Радуйтесь, что он у вас еще есть». После чего демонстративно удаляется. Все молчат, будто вслушиваясь в отзвук последних слов. Наконец Паульхен обращается к Ясперу: «Начни ты!»
О'кей! Кто-то должен быть первым. Мы с Паульхеном называли маму Ромашкой. «Ромашка, можно мне?..» «Ромашка, послушай!..» Видимо, прозвище объясняется тем, что она, будучи дочерью медика, вечно всех лечила и собирала всюду, даже на датском острове, где мы проводили каникулы каждое лето, всяческие лекарственные травы, особенно ромашку. Растения увязывались в букеты и высушивались. Отвары и горячие компрессы из них получались вполне действенные. Говорят же, мол, ромашка помогает от всех хворей. Так ее звали и в городе, где мы жили почти на окраине, на улице Ам-Фукспасс, и куда наш отец заглядывал лишь изредка, к завтраку. Ромашка давно перестала с ним ссориться. Но новый мужчина, который однажды появился у нас, не называл маму Ромашкой, а всегда добавлял к ее настоящему имени уменьшительно-ласкательный суффикс.
Позже он стал называть ее «любимая» или «любовь моя», что нас несколько смущало.
Мне он казался уже пожилым, хотя тогда ему не исполнилось пятидесяти. Паульхен и я называли его Стариком, даже когда он предложил обращаться к нему просто по имени. Из-за усов он походил на моржа. Но вслух я этого никогда не говорил, потому что он казался мне нормальным мужиком, о'кей. Маленькому Паульхену было поначалу нелегко, он иногда ночью просыпался и пытался залезть в постель к маме. А там уже частенько лежал старый морж. Позднее он привел пожилую женщину, представил: «Это — Марихен!» Коротко объяснил: «Марихен — фотограф особенный, у нее есть старинная бокс-камера „Агфа“, которая пережила войну, пожар и затопление, отчего немножко чокнулась, сделалась ясновидящей и теперь выдает необычные снимки». Еще он добавил: «Марихен щелкает то, что мне нужно и о чем я попрошу. Если у вас есть какое-нибудь сокровенное желание, она и вам посодействует…»
Мы называли ее Марией.
Таддель — Старушенцией.
Короче, с тех пор она стала нашей Марией.
Поначалу я боялся ее. Было страшновато, будто я чуял, что она выведет меня своим чудо-ящичком на чистую воду, когда со мной произойдет крупная неприятность…
Какая неприятность, Яспер?
Давай колись…
Не люблю я об этом вспоминать. Честно. А мой младший брат считал насчет Марии, что она — в порядке, о'кей! Верно, Паульхен? Он только удивлялся, глядя, как она снимает своей бокс-камерой забор нашего палисадника и сам дом.
Позднее, когда Ромашка переселилась с новым мужем из города в деревню, я тоже не возражал, чтобы Мария приезжала к нам погостить со своими фотоаппаратами и чудо-ящичком. Мы зажили в большом деревенском доме, который Лена хорошо знает, в нем много укромных мест, где можно спрятаться. Всюду пахнет древностью. Там даже были старинные альковы. А со стороны улицы, сразу за входной дверью, находилась старая торговая лавка. Лена наверняка про нее рассказывала. Новый мамин муж — твой отец, Лена, — обосновался наверху, в большой комнате с зелено-желтым кафелем, где корпел над своими бумагами, а для нас он готовил необычные блюда вроде свиных ножек, бараньих почек, говяжьего сердца или телячьего языка. Но Яспер говорил, что ему нравится. У деревенского торговца рыбой — его звали Кельтинг, он был немножко горбатый, но вообще-то отличный мужик — мамин новый муж покупал не только шпроты или всякие копчености, но и живых, скользких угрей.
Ухватывая каждого угря поодиночке, Старик сначала — раз! — отсекал голову, потом разрубал длинное туловище на куски размером с палец, которые еще дергались и извивались.
Не только эти куски, но и головы угрей, аккуратно разложенные на разделочной доске, оставались еще живыми и даже соскальзывали с доски. Всякий раз при разделке угрей я стоял рядом и однажды коснулся отрубленной головы кончиком указательного пальца; голова так вцепилась в палец, что я до смерти перепугался и изо всех сил дернул его, чтобы вытащить из пасти. Все это — разделку угрей, выскальзывавших из рук вашего отца, и историю с моим указательным пальцем — наша Мария щелкала не «Лейкой» или «Хассельбладом», с которыми она приезжала редко, а своей бокс-камерой «Агфа», а в следующий раз, когда вновь приехала погостить, показала стопку отпечатанных снимков форматом шесть на девять. Вы же знаете, что у нее получается в темной комнате: сплошь диковинные вещи. На привезенных снимках были кисти обеих рук, в каждый палец — даже в большой — вцепились головы угрей. Выглядело вроде бы натурально, но одновременно до жути нереально, как в фильмах ужасов. Именно так, Лара, — похоже на ночной кошмар. Яспер — помнишь, я рассказывал тебе про эти снимки? — не верил. «Наверняка фотомонтаж», — сказал ты мне тогда и принялся объяснять какую-то сложную технику производства американских трюковых фильмов. Но позже Мария и тебя сильно поразила. Ты стал ее по-настоящему бояться.
Но в остальном она была ничего. Показала нам, как фотографировать «Лейкой». Даже позволила тебе поработать «Хассельбладом»…
Постепенно она научила меня правильно устанавливать диафрагму, определять выдержку и дальность, поделилась другими техническими премудростями. Поэтому со временем я и стал фотографом, по-настоящему выучился этой профессии, получил специальный диплом в Потсдаме. Я обязан всем Марии, у которой еще в детстве многого набрался. А когда отец купил дом за дамбой, где Мария иногда проживала, она даже позволила мне то, чего никогда не разрешала ни Ясперу, ни Тадделю, — пустила меня в оборудованную там темную комнату с красным светом, с ванночками для проявителя, фиксатора и промывки, с копировальной рамой. Только к бокс-камере «Агфа» нельзя было прикасаться…
Этой камерой она делала для Старика, вашего отца, особые снимки. Из разных положений, но обычно навскидку, прямо от живота, не глядя в видоискатель.
Она сфотографировала и живые головы угрей, которые стояли на своих обрезах и глотали ртом воздух; до сих пор помню — их было восемь штук…
Позже муж Ромашки, то есть ваш отец, которого мы теперь звали по имени, выгравировал на медных досках угрей, запечатленных на снимках.
На оттисках с медных досок все выглядело совершенно нереально, казалось, будто угри вырастают из-под земли.
Дело было на Пасху, поэтому, вероятно, гравюра получила название «Воскресение».
Марии пришлось еще много чего для него нащелкать, причем снимала она, как уже сказал Яспер, навскидку, прямо от живота. Но иногда она присаживалась на корточки или ложилась плашмя, как это бывало на берегу Эльбы; тогда получались совершенно диковинные снимки.
Почти всегда за ней увязывался Паульхен, например, когда она отправлялась на дамбу или бродила по выпасу, чтобы снять бокс-камерой для Старика коров с разбухшим выменем. Я не поверил Паульхену, когда он мне рассказал вполне достоверную историю о том, что получилось на снимках: длинные толстые угри впились в коровьи титьки, по четыре к каждому вымени, чтобы — ясное дело! — сосать молоко. А зачем же еще?! Не веришь, Лена? Я тоже сначала не поверил. Но Паульхен поклялся. Потом на медной доске Старик выгравировал коровьи титьки с четырьмя угрями. И все-таки истории, которые рассказывал Старик, были фантастическими. Например, он говорил, будто угри любят по ночам, особенно в полнолуние, вылезать из Штёра через дамбу и ползти к коровам, которые, мол, нарочно, ложатся для них на землю, чтобы те присасывались к вымени и пили молоко, пили до отвала, после чего уступали место следующим угрям. Ты, Таддель, сам тогда заявил: «Все брехня!», поскольку знал, что у твоего папы в запасе всегда полно небылиц; ты неожиданно переехал в деревню из города, потому что жизнь там показалась тебе невыносимой, верно?
Меня можно было понять, ведь…
Даже хорошо, что ты решил уехать.
А я должна была бы радоваться отъезду, поскольку наши тогдашние отношения с Тадделем, хоть мы брат и сестра… Однако когда ты уехал, я…
Мне хотелось жить в настоящей семье, непременно. Во Фриденау я чувствовал себя абсолютно лишним. Мне постоянно твердили, что я мешаю. Всякий раз, когда папа приезжал из деревни и принимался разбирать бумаги со своей секретаршей, я устраивал жуткие сцены, нет, я действительно страшно переживал, потому что совершенно не понимал, что происходит. Так повторялось каждый раз, пока папа наконец не сказал: «Ладно, если твоя мать не возражает…» Наша мама немножко поплакала и согласилась. Думаю, Ромашка ей понравилась. «Тебе у нее будет хорошо, вот увидишь», — сказала она на прощание. Обоих волнистых попугаев, подаренных папой, который хотел утешить меня, я отдал моему другу Готфриду. К старинному дому, который был мне уже знаком, поскольку раньше там года два папа жил с Леной, ее сводными сестрами и их матерью, я довольно быстро привык, хотя поначалу всех терроризировал — например, запихнул кошку Яспера и Паульхена между двойными оконными рамами, она там чуть не свихнулась от страха. Дурацкая выходка, ясное дело. Сам не знаю, почему я… Честно, Паульхен! Был настоящим террористом, да?
Ну да, но вообще-то ты был ничего.
Просто тебе понадобилось время, чтобы обжиться.
Но вашу мать, которую вскоре тоже начал звать Ромашкой, я слушался, потому что у нее была такая спокойная манера говорить, не тихо и не громко. Если Ромашка сказала «можно», значит — можно, если сказала «нельзя», значит — действительно нельзя. Сперва она запретила мне всякие ругательства, вроде «макаронник» или «свинья турецкая» и кое-что похлеще, а точнее — постепенно отучила от них, она это умеет. Сделала меня более или менее сносным человеком. Так казалось не только Старушенции, но даже тебе, Лара, когда ты время от времени приезжала погостить. Причем без своего Йогги…
Его пришлось усыпить. Йогги совсем постарел. Больше не катался «зайцем» на метро. Все лежал возле лестницы. А если шел через улицу к игровой площадке на Ханджериштрассе, то уже не глядел сначала налево, потом направо. Я поддалась на уговоры; все, даже мои подруги, твердили: «Надо его усыпить. Он только мучается. Давно перестал улыбаться». Осталась я одна. Поверь, Таддель, мне даже тебя немножко не хватало, я чувствовала себя совсем одинокой. Ведь Жорж учился в Кёльне, но не посылал оттуда даже открыток, будто без вести пропал. У Пата была на уме только его Соня. И вот когда Таддель, как уже было сказано, уехал из дома, я даже пожалела об этом, хотя раньше он порой действовал мне на нервы. А тут еще пошла прахом моя первая настоящая любовь с парнем, который был гораздо старше меня. У него вообще была мания охмурять молоденьких девушек. Следующая оказалась еще младше, чем я. Не хочу вспоминать. Правда. Закончила в школе среднюю ступень и решила — хватит. Надоела математика и всякая дребедень. Мне хотелось заняться гончарным ремеслом, керамикой, чтобы делать что-нибудь собственными руками, например лепить зверушек; к высокому искусству, которым занимается отец, меня не тянуло, больше — к чему-нибудь прикладному… В нашем городе для меня не нашлось места ученика; тогда ваша Ромашка, поездив по Шлезвиг-Гольштейну, подыскала мне наконец у Доберсдорфского озера, в красивой местности, где во флигеле старого замка жила ее сестра, ученическое место у гончарного мастера, который много чего умел, но оказался мерзким типом, о чем я тоже не хочу говорить — нет, Лена, даже сейчас не буду. Я очень обрадовалась возможности поучиться керамике. С Ромашкой, которая вроде меня — человек практического склада, мы быстро поладили. Она легко все устроила. Раньше, несмотря на наличие вас, обоих сыновей, она зарабатывала игрой на органе в церкви, да еще ухитрялась учиться, а теперь ловко справлялась с хозяйством в большом старинном доме, где всегда что-то происходило, то гости приедут, то еще что. И нашего Тадделя — признайся сам! — стало не узнать. Так оно и было. Ты почувствовал себя старшим. А когда говорил про Яспера и Паульхена, то всегда называл их «мои младшие братья».