Я дал Осси пять фунтов в итальянских лирах, он, почти не поблагодарив, небрежно сунул их в карман и побрел обратно, в зал ожидания. Багажа у него, очевидно, не было. Я недоумевал, что понесло его в монастырь. Я за него беспокоился. Я до того беспокоился, что чуть не пошел за ним - расспросить, выведать, удостовериться, все ли в порядке. Вид у него не очень-то процветающий, и, не встреть он меня, где бы он раздобыл денег? И действительно ли они ему так уж нужны? Но среди ночи я проснулся в поезде от приступа злости из-за того, что Осси удалось столь царственно взять у меня эти пять фунтов, и снова он заставил меня плясать под свою дуду, как я всегда раболепно, готовно плясал в школе. Но я же не мальчик, мне, слава богу, уже пятьдесят.
И опять он исчез из моей жизни и вот - вынырнул в Венеции, с обворожительной улыбкой склоняясь к капеллану и ловя каждое его слово. Простясь с духовной особой, он заметил меня, слегка вздернул брови и поднял руку. Он не очень удивился и - как типично! - ко мне не подошел, а стал ждать, когда я сам подойду.
- А я и не знал, что ты набожный, Осси.
- Да нет, что ты, милый, ничего подобного, просто, между нами, это полезно. Хоть знаешь, что они по-английски будут говорить.
Он взял меня под локоть и быстро увел в сторону Академии.
- Купи мне аперитив, - сказал он. - Только не здесь. Спрятаться хочется, сам понимаешь.
Я, признаться, не понимал, а хотел бы понять. Я сказал:
- Ты, по-моему, не удивляешься, что меня встретил?
- Ах, милый ты мой, в Венеции всегда на кого-нибудь наткнешься, ты себе просто не представляешь, а мы-то с тобой вообще вечно сваливаемся друг на друга как снег на голову.
Наверное, он был прав, и, кажется, сам я тоже не очень поразился. Зато я поразился, как следует его рассмотрев и вспомнив, как он выглядел накануне на мосту Риальто. Странно, что я вообще его узнал.
Средних лет - он выглядел стариком. Волосы - белые, как лунь, и еще длиннее прежнего - падали на воротник и болтались по лицу, по паутинке красных прожилок. Руки, когда-то тонкие, длиннопалые, изящные, усохли, и суставы распухли от подагры. Но больше всего меня смутила его одежда, это она в основном создавала впечатление запущенности и благородного упадка. Серые брюки ужасно висели на нем и были ему явно не по размеру, а черный бархатный пиджак совершенно проносился на манжетах и вообще предназначался не для улицы, а для театра. Рубашка была клетчатая, мятая и грязная, и к ней - желтовато-белый шелковый галстук. Я разглядывал его, сидя с ним в кафе на Кампо Сан-Барнабо. Солнце светило на длинные волосы, на жалкие, нелепые одежки, будто на свет божий вылез клоун или сценический бродяга. Он, конечно, был нездоров - бледен, как папиросная бумага, и с трудом удерживал стакан кампари в дрожащей руке. И тут во мне поднялась страшная жалость к Осси, вызванная, в общем, любовью, - он же мой друг, мой давний друг, гордый, неудалый, веселый горемыка, уклончивый и блудный, несравненный.
Мне снова вспомнилось, как он тогда сидел на ступеньках моста Риальто. Он заводил трех или четырех оловянных обезьянок, вонзал им в спины ключ, поворачивал, и они дергались и вертели, вертели педали велосипедов. Ноги прохожих чуть их не задевали, грозя вот-вот раздавить, но мало кто останавливался, а не покупал никто.
Снова Осси молчал, а я говорил о себе - о галерее, о моей книге, я тогда писал о Гуарди, затем и приехал в Венецию, а потом об общем однокашнике, жирном гнусавом малом, который сделался министром. Осси, кажется, слушал. Он нагнул голову набок, постукивал пальцами по стакану и молчал, и, как тогда, на Миланском вокзале, я снова почувствовал, что он готов отмести всякую мою попытку выведать что-нибудь о его жизни.
Но вот, будто разом одумавшись, он вскочил и вскинул руку типичным своим неотразимым драматическим жестом. Я пошел за ним, и он зашагал впереди, вызывающе подняв голову и, видимо, дерзко отражая взгляды встречных. Мы направились к Дзаттере, и тут было очень тихо, и наши шаги одиноко стучали по плоским, облитым солнцем камням. Тощий рыжий кот смотрел нам вслед из подворотни. Узкий мостик ввел нас в темный тесный проход меж высоких домов. Густой запах канала и сырых стен вполз в ноздри. Осси вдруг стал.
- Понимаешь, милый, там, где красивый вид, очень дорого деру-ут.
Я и сам так думал, но все равно содрогнулся при виде унылого, облезлого дома и жилья на самом верху. Пахло простоквашей, окно упиралось в стену, и потому весь день горел свет - грязная, тусклая, голая лампочка. Мебель тяжелая дубовая мебель - загромождала комнатенку.
На столе лежали коричневый чемодан и светлый завитой женский парик. Я не знал, что делать, признаться ли, до чего все это меня угнетает, или как ни в чем не бывало сесть.
- Нравится мне Венеция, - сказал он бодро. - Тут не надо быть самим собой, понимаешь? Ходи себе в любом маскараде. Погляди хоть на свои картины - всегда так было: карнавалы, переодеванья, подмены, обман. А мне, милый, того и надо, - он повернулся к столу и погладил светлый парик нежно, как голову живой красотки.
Мне хотелось поскорей убежать из этой мрачной дыры.
- Пойдем, Осси, вместе позавтракаем.
Меня тянуло к солнцу, вину, к прохладе, которой дышат каналы, тянуло увидеть, как вокруг смеются, болтают, жуют, увидеть обычные лица, непохожие на лицо Осси, немыслимое и восковое под тусклой лампочкой.
- Теренс, ты богатый? Наверное, богатый.
- Ну, не сказал бы, но я не бедный, сам живу неплохо, а больше заботиться не о ком. Дать тебе денег?
Он ответил не сразу. Открыл чемодан, вынул заводную обезьянку, и завертелись колеса, заскрипели по-заводному. Осси завороженно смотрел.
- Красивая вещь. Красивая.
Он ткнул колеса пальцем, и они завертелись в обратную сторону.
- Я бы двадцатью фунтами обошелся.
- Я завтра пойду в банк. Могу пятьдесят тебе дать, если это тебя выручит.
- Мне, знаешь, что нужно, - сказал он задумчиво. - Хочется развлечься, милый ты мой. За квартиру я могу заплатить и за всякую эту дрянь. Просто хочется развлечься.
Я не понял, какого рода развлеченья он имеет в виду и хватит ли на них пятидесяти фунтов. Но неважно. Я хотел помочь Осси, а дальше уж его дело.
Мы пошли в таверну и позавтракали жирными омарами, телятиной, персиками. Осси один выдул больше бутылки вина и под конец стал вовсю веселиться - разудало, с нажимом, в общем, довольно мрачно. Но я за него радовался: может, с моей помощью ему удалось немного "развлечься".
Потом, в толпе туристов и венецианцев, мы побрели к пьяцце и, наслаждаясь роскошным кофе Куадри, слушали Золотой и Серебряный вальсы.
- Прекрасный город Венеция, - сказал я, смакуя приятную сытость, тоску по молодости и выпитое вино, - самый наипрекраснейший.
И тут Осси заплакал, сперва беззвучно, а дальше - в голос, и слезы потекли по старым щекам, на белый галстук. Потом он спрятал лицо в ладонях. Я не знал, что сказать, чем ему помочь. На нас стали озираться с соседних столиков, и я чуть в драку не полез, так мне хотелось его защитить.
- Ничего подобного, - выговорил он наконец. - Ничего в ней хорошего. Ты меня понимаешь, а, Теренс? Ничего хорошего.
Естественно, он выпил слишком много. Ну и что же? От этого только прояснилась та горькая истина, что по каким-то ужасным причинам Осси несчастен, заброшен и нищ. Конечно, он никогда не отличался особым умом, но как он дошел до того, чтоб продавать туристам заводные игрушки или, нацепив белокурый парик, топтать ночами мосты обманной Венеции?
- Толку не будет, если я сейчас дам тебе денег, - сказал я. - Нет, я придумал кое-что получше. Мне надо еще на недельку тут задержаться из-за работы, а потом я увезу тебя в Лондон. Найдем тебе там квартиру. Хоть будешь среди своих, кто-нибудь за тобой да присмотрит.
Он вскинул на меня глаза. Они покраснели, лицо все сморщилось, мокрое от слез.
- Ненавижу, - сказал он тихо. - Господи, до чего я ненавижу этот говенный город.
Ругательство, такое неожиданное в его устах, вдруг выразило все тоску, отвращенье, ужас. Венеция прекрасна, она обворожительна - на беду тому, кто, как Осси, болен, беден и одинок. В эту минуту я тоже ненавидел прелестную пьяццу, пышность золота и камня, нарядную красочность мостов.
- Я увезу тебя в Лондон.
Осси тщательно вытер слезы.
- Милый ты мой, мне дико хочется выпить. Неужели ты не понимаешь, до чего мне хочется выпить?
Я заказал коньяк и увидел, как сарказм и царственная снисходительность снова прикрыли маской его подлинное лицо.
К сентябрю Осси вернулся в Англию и, как только обосновался в двухкомнатной квартирке на Эрлз-Корт, исчез с моего горизонта. Я на него не обижался. Он был страшно гордый, а я неминуемо напоминал бы ему о позорных днях в Венеции. Несколько раз я приглашал его обедать, он не отзывался, и я от него отстал. Теперь он был под боком, и я успокоился - в случае чего он знал, где найти меня и других старых друзей.
На следующий год я видел его дважды. И при каких несхожих обстоятельствах, в каком разном виде! Как-то вечером я выходил с подругой из Ковент Гардена. Давали "Евгения Онегина". Была не премьера, даже не суббота, и большинство публики оделось элегантно, но не торжественно. Вдруг Элеанор тронула меня за руку.
- О, приятно, что хоть кто-то еще старается!
Глаза у нее блестели. Нас обгоняли двое, молодой и старый, в вечерних нарядах, синих камзолах, жабо, подбитых шелком плащах. Как будто явились из Парижа прошлого века. Лицо молодого показалось мне смутно знакомым наверное, лорд, цветущий, толстогубый и с ранней лысиной. Рядом с ним в вихре седых косм вышагивал Осси. В дверях фойе он оглянулся и меня увидел. Секунду он смотрел мне в лицо, потом, будто не узнав, прикрыл глаза и двинулся дальше.
Прежде всего я обиделся. Осси достаточно меня знал, чтоб понимать, что я не стану допытываться, с кем он ходит, и огорчаться из-за перемены его фортуны. Вдобавок я обозлился. Выходит, я уже для него не гожусь? Но ведь я понимал, что все это - одна гордость. Бог с ним, пусть радуется.
В ноябре, вечером, я рассматривал рентгеновские снимки голландского портрета семнадцатого века, когда раздался звонок. Звонили из полиции под Ноттинг-Хиллом. Осси задержали, и он дал мой телефон.
Я обнаружил его на скамье в допросной, под обколупанной стеной и лампочкой, напомнившей мне комнатенку в Венеции. Осси дали чашку чая. Но он ее еле держал, ложка стучала по блюдечку, так тряслись у него руки. Вид у него был пугающий - исхудалый, затравленный, ужасно старый. На щеках щетина, одет как бродяга. Но вот он повелительным жестом пригласил меня сесть, и я почти узнал прежнего Осси.
- Они очень вежливые, но все же какая ме-ерзость! Я к таким вещам не привы-ык.
- В чем тебя обвиняют?
Осси отмахнулся рукой от моего вопроса.
- Не пойму. Чушь какая-то.
Он явно не был пьян. Я спросил его, где он живет.
- Теренс, ты бы разобрался в этом деле, а я бы домой пошел, рухнул в постель. Я просто изнемога-аю.- Он взглянул на свою чашку. - Милый, это гадость ужасная. Ты же знаешь, я не выношу индийский чай.
Я пошел к инспектору. Осси обвиняли в том, что он приставал к прохожим и пререкался с полицией. Я взял его на поруки - с тем, что завтра он явится в суд, - и повел домой.
Комната в Венеции наводила тоску. Эта оказалась еще хуже - тесная дыра в захудалом обваливающемся квартале. Ванная и уборная - на десять человек, газовая плитка - на четверых. Окно и пол грязные, на столе и постели одежда, объедки, немытые чашки, газеты. Тот же коричневый чемодан опять был на столе, открытый, и в нем заводные игрушки, уже другие - ярко-желтые уточки на железных лапках.
На подоконнике стояла недопитая бутылка виски.
- Чистого стакана не видно, может, выпьешь прямо из бутылки?
- А я всегда так пью.
Он рассеянно взял одну уточку и завел, и она косолапо задергалась по столу.
- Тут такая тоска, ты себе не представляешь, мой милый, в Венеции куда лучше было. Английские полицейские просто хамы. Я стоял на Оксфорд-стрит. Сейчас, перед рождеством, я бы мигом все распродал, так нет же, выгнали. Изво-о-дят человека.
- Деньги-то у тебя есть?
- Ах, милый, не ломай ты себе над этим голову, я ищу рабо-оту. Я вчера узнавал. Только б сперва уладить эту глупость. Может, вон то получится.
Он ткнул на газету, я взял ее в руки. Большому магазину требовался дед-мороз.
- Ох, я бы развлекся, правда? Прелестная красная шуба...