Позади нас легла тьма, а впереди, там, где был далекий берег, сияло солнце. Его лучи пронизывали обгонявшие нас ревущие валы, и гребни их на какое-то мгновение становились прозрачно-изумрудными. Красота, доложу вам, неописуемая.
Баулин мельком взглянул на стенные корабельные часы. Лежащие на столе кулаки его были крепко сжаты, он весь откинулся на спинку стула, будто именно сию секунду его плечи должны были принять на себя шквал.
— Тяжеленько пришлось,— с неожиданной хрипотцой в голосе произнес он.— Море и ветер будто осатанели. Шлюпку захлестывает со всех сторон, вокруг — рев, грохот, в воздухе уже не зной, а мириады брызг. Водяная пыль забивает глаза, и глотку, и нос. Паруса неистово дрожат,, того гляди, разлетятся в клочья, шлюпка скрипит от напряжения. Все мы, конечно, промокли до последней нитки, да это чепуха — не мороз, не зима, хотя все вокруг и белым-бело от пены, как во время бурана. Мои ребятки едва успевали вычерпывать воду из шлюпки. Все в ход пошло: и запасные лейки, и бескозырки. Да куда там! Оседаем все глубже и глубже. Разве море вычерпаешь? Площадь парусности пришлось уменьшить, но все равно мчимся, будто настеганные, то вверх взмываем, то проваливаемся.
Однако больше испытывать судьбу было нельзя, и я решил повернуть через фордевинд — стать носом против ветра и бросить плавучий якорь. Глубина в этом месте была такая, что становиться на обычный шлюпочный якорь нельзя. Поворот через фордевинд при свежем ветре опасен: во время переноса парусов на новый галс шлюпку легко может опрокинуть, а в такой шквал тем паче, но иного выхода не было. Беспрерывно ударяя в корму, волны грозили затопить нас. Я прокричал все нужные команды и опять мысленно порадовался, что ребятки действуют точно, бесстрашно.
Став на мгновение бортом к ветру, мы приняли такую изрядную порцию воды, что шлюпка едва не опрокинулась, но, повторяю, иного выхода не было. И вот, когда нужно было осадить грот и стянуть гика-шкот, Кирьянов не сумел справиться с парусом и чуть было не выпустил шкот. Нас накренило еще больше, вот-вот перевернет! А от растерянности в морском деле полшага до страха. Кирьянов как-то в мгновение сжался, ничего уж не видя, кроме набегавшей волны, словно загипнотизированный ею, и вместо того, чтобы быстро перебирать шкот в руках, закрутил его вокруг уключины и брякнулся на дно, .закрыв лицо ладонями.
Баулин взъерошил волосы:
— Рассказывать долго, а на самом-то деле все произошло молниеносно: шлюпка снова накренилась, снова хлебнула ведер двадцать. Секунда все решала! Кирьяновский сосед Костя Зайчиков бросился к закрепленному шкоту, освободил его и в ту же секунду был смыт за борт. Не успей мы в это время повернуть носом к ветру — новая волна наверняка погребла бы нас... Словом, смыло Зайчикова, он даже вскрикнуть не успел, только подковки на ботинках сверкнули.
Капитан 3 ранга тяжело перевел дыхание.
— У меня, знаете ли, сердце остановилось. Не верьте, если кто-нибудь вам станет рассказывать, будто бы моряк никогда, ни при каких обстоятельствах не дрогнет, не испугается. Враки! Еще как испугаешься. В особенности, если на твоих глазах, да почти что по твоей вине гибнет человек. А разве я не был виновен в проступке Кирьянова?
Баулин зашагал из угла в угол.
— Все дело в том, как человек себя держит в беде, в особенности если он командир, если от его поведения зависит поведение других и даже их судьба. Поддайся панике, покажи невольно, что ты тоже испугался,— и все!..
Он помолчал, меряя шагами комнату.
— Хорошо еще, что Зайчикова не успело далеко унести волной. Он поймал брошенный ему конец, и мы вытащили его обратно. Дальше... Собственно, главное я уже рассказал. Опустили мы паруса, соорудили из двух скрепленных крест-накрест весел и запасных парусов плавучий якорь, подвесили к одному его концу груз и выбросили на тросе за корму — теперь уж нас не могло развернуть бортом к ветру. А для того, чтобы шлюпка не так сильно черпала носом, яприказал ребяткам перебраться в корму.
Вскоре шквал, как и полагается шквалу, умчался, волна стихла, опять засинело небо, и не верилось, что всего десяток минут назад мы были на волосок от гибели. Ученики мои разом заговорили, начали шутить, поздравлять Зайчикова, что он отделался легким испугом. На Кирьянова никто даже не взглянул, будто его в шлюпке и нет. А он глаз не поднимает.
На выручку нам с базы пришел моторный баркас, предложил взять на буксир. Куда там! Ребятки в обиду: «Зачем буксир? Сами дойдем!»
Баулин улыбнулся воспоминаниям:
— Славные ребятки!..
— А что же Кирьянов?
— За Кирьяновым с того дня закрепилось тяжкое прозвище — трус. Позор, можно сказать, несмываемый. Если раньше кто-то пытался не раз заговорить с Алексеем, увещевать, чтобы одумался, пересилил свой упрямый характер, то теперь его вроде бы не замечали.
Назавтра же состоялось комсомольское собрание.
Выступил и я, рассказал все, как было во время шквала. Добавил, что проступок этот не случайность, а логически вытекает из всего предыдущего и Кирьянов заслуживает самого строгого наказания. Ни один человек голоса в его защиту не подал. В решении записали: «За проявление трусости, недисциплинированность и отрыв от коллектива объявить члену ВЛКСМ Кирьянову выговор с занесением в учетную карточку».
— А Кирьянов как выступил?
— Хуже некуда: «Решайте, как знаете, мне сказать нечего...» И точка.
«Да понимаешь ли ты, что из-за тебя люди могли погибнуть?» — кричат ему с места.
«Понимаю»,— буркнул и глаза в пол. Больше ни слова из него не вытянули.
— Тяжелый случай...
— Куда уж тяжелее. И представьте, дня через два возвращаюсь вечером домой, гляжу: на лавочке в садике сидят моя Ольга и Кирьянов с Маришей на руках. Увидел меня и тотчас распрощался. Спрашиваю Ольгу: «Жаловаться приходил?» Мы никогда, ни до того ни после, не спорили, не ругались с Ольгой, а тут вместо «здравствуй» она обрушилась на меня, начала заступаться за Кирьянова, будто за сына.
«Не знала,— говорит мне,— что ты такой черствый. Неужели и ты, и все вы не видите, не чувствуете, как Кирьянов переживает, как он подавлен своим поступком. Я, говорит, убеждена — по натуре он вовсе не трус, а то, что произошло во время шквала,— случайность. Тяжело ему, что все вы от него отвернулись».
«Сам он ото всех отвернулся, отвечаю, сам всех против себя настроил».—«А ты подумай, говорит Ольга, может, и ты в этом виноват». Тут я вскипел: «Моя вина в том, что затребовал Кирьянова в морскую погранохрану. Не тебе судить, ты видишь только, как Алексей игрушки Маринке делает, а я с ним целый день. Хватит с меня, натерпелся!» А Ольга: «Эх ты, отец-командир!» Схватила дочку на руки и ушла в дом, не спросила даже, буду ли я ужинать...
Баулин и сейчас переживал давнюю ссору, и сейчас, по-видимому, корил себя за нее, а я подумал, что, возможно, тогда Ольга Захаровна была права.
— Вскоре,— снова заговорил Баулин,— меня назначили на Курилы командиром сторожевого корабля «Вихрь». Я ведь начинал пограничную службу, можно сказать, по соседству, на Чукотке. Тогда-то, еще в молодости, мне и полюбились здешние края: для моряка местечко самое подходящее— дремать на ходовом мостике некогда. Словом, сам я напросился обратно на Дальний Восток. (Посоветовавшись с Олей, конечно.) А когда мою просьбу уважили, обратился со второй: прошу назначить ко мне на «Вихрь» младшим комендором Алексея Кирьянова. Дело в том, что Алексей в это время тоже подал рапорт о назначении его на Дальний Восток.
Начальник школы выслушал мою просьбу, и глаза у него на лоб: «Или ты мало с ним горюшка хлебнул? Неужели ты не видишь, не чувствуешь, что Кирьянов тебя невзлюбил? Наверняка ведь считает тебя виновником всех своих бед и несчастий». Баулин усмехнулся:
— Вы тоже, наверное, спросите: зачем это мне понадобилось?
— Вероятно, Кирьянов просился на Восток, чтобы проверить себя или уйти от дурной славы,— сказал я. — А вот зачем он вам понадобился, мне и впрямь невдомек.
— Оля подсказала. «Ты, говорит, его уже знаешь и сможешь ему в случае чего помочь, другие же неизвестно еще, как встретят. А человек он честный, отзывчивый». Она ведь, Ольга, тоже педагогом была. Поэтому, видно, да и по чисто женской чуткости раньше других, раньше меня разгадала Кирьянова. Ну и, честно говоря, моя моряцкая жилка была крепко задета: неужели Кирьянову так-таки никогда и не полюбится море? Не полюбится наша морская пограничная служба? Мы, пограничники, люди в некотором роде одержимые. На моих глазах не одна сотня молодых матросов настоящими моряками стала. А моряк — это натура!
Вот вы сказали, Кирьянов хотел уйти от дурной славы. Но ведь дурная слава, что тень — от нее не убежишь! Вместе с Кирьяновым она приехала и на Курилы: в комсомольской учетной карточке — выговор. Команда «Вихря», да и вся морбаза встретили Кирьянова с явной настороженностью: «Ничего себе гусь! Попробуй-ка задерись у нас!»
Командиром базы был тогда наш общий знакомый Самсонов. Я его знал до этого лет семь, кто из дальневосточников его не знает! И к тому же мы с ним в академии вместе учились. Так он, Самсонов, и то поморщился, когда я порассказал о Кирьянове. «Ты его просил к себе на корабль, ты за него и отвечай».
А между тем жестокий урок, полученный во время шквала, повлиял на Кирьянова, но как? Из заносчивого, строптивого паренька он превратился в притихшего, я бы даже сказал, пришибленного. Никому он больше не перечил, любые приказания и поручения выполнял, однако без огонька, с каким-то безразличием, с апатией. Для молодого человека, комсомольца, да еще учителя это просто ни в какие ворота не лезет! Промахи же у него и здесь были, и крупные, вплоть до того, что Самсонов решил было списать его с корабля на берег. Казалось, и здесь ничто его не интересовало и не увлекало. Едва затевалось на морбазе веселье, он уходил подальше, на скалистый мыс, как, бывало, в школе ходил к бухте над кратером, и часами — буквально часами!— смотрел, как волна бьет о берег. О чем думал он? Тосковал по родной Смоленщине? По девушке, с которой надолго расстался?
Баулин развел руками.
— Верьте не верьте, но впервые — впервые за целые полгода!— мы увидели на лице Кирьянова улыбку, когда из Владивостока пришел «Ломоносов». Приход с Большой земли парохода — у нас всегда событие! А на этот раз вся морбаза и я, в первую очередь, с особым нетерпением ждали «Ломоносова», потому что на нем приезжали новые жители: семья заместителя командира базы, новый военврач и моя Ольга Захаровна с Маринкой. Шутка сказать, новые жители на нашем
островке! И вот тут-то, ко всеобщему изумлению, увидев среди встречающих Кирьянова, Маринка потянулась к нему: «Дядя Алеша!» Кирьянов прямо-таки просветлел. Ольга тоже сразу узнала его, достала из сумочки письмо, отдала ему: «Без вас, говорит, пришло в школу. Я решила, что быстрее меня почта вам не доставит».
Баулин замолчал, в уголках рта еще резче обозначились морщины. Не забыть ему своей Ольги Захаровны...
— С того самого дня, как мои приехали на остров,— продолжал он,— Кирьянов все свободное время проводил с Маринкой: играл с ней, изображал то козу-дерезу, то мишку-топтыгина, а на корабле стал еще более замкнутым. Не иначе как письмо его доконало.
— Да ведь не только же из-за девушки, из-за ее писем Кирьянов был строптивым и нелюдимым?
— Безусловно. Я не раз над этим голову ломал. И знаете, кто мне помог излечить Алексея от хандры и обратить в морскую веру? Боцман Доронин. И Ольга моя, покойница, крепко нам подсобила, можно сказать, ключ к сердцу Алексея дала. Когда письмо, которое она ему привезла, пришло в А., кто-то из сверхлюбопытных возьми там и распечатай. Ольга случайно увидела это, рассердилась, снова заклеила конверт и взяла с собой.
— И что же в нем было особенного?
— Отказ! Полный отказ,— повторил Баулин.— Письмо прислала Кирьянову любимая девушка, та самая, что ревела на проводах в три ручья. Во всех подробностях Ольга письма не помнила, она мельком его пробежала, а смысл был подлый: дескать, я тобой, Алеша, только увлекалась, а любить никогда не любила, я люблю другого. Писем мне, пожалуйста, больше не пиши, все равно их не читаю. И в советах твоих не нуждаюсь: не такая я дурочка, чтобы запрятать себя в деревне, как ты мне рекомендуешь. Мой новый друг обещал устроить меня в самом Смоленске...
— Ничего себе птичка!— не удержался я.
— Вот именно: «птичка»!— нахмурился Баулин.— Знаете, что она еще написала? Вот, пишет, тебе очень не хотелось идти в армию, а мой новый друг считает, что так думают только отсталые, несознательные люди. Хватило смелости и мораль читать!..
Словом, пригласил я боцмана Доронина — он тогда на «Вихре» парторгом был,— рассказал ему про письмо и вообще всю Алексееву историю. Прошу: «Потолкуйте вы с Кирьяновым наедине, подушевнее. У меня, говорю, ничего не получается, на все мои расспросы один ответ: «Я, товарищ капитан третьего ранга, чувствую себя хорошо». А какое там — «хорошо»! «Добро,— говорит Доронин, — придумаем какое-нибудь лекарство». И представьте, придумал.
Глава третья «Лекарство» боцмана Доронина
В представлении людей, знакомых с моряками лишь по старым приключенческим романам да понаслышке, боцман — это обязательно широкоплечий здоровяк, непременно усач, обладатель немыслимого баса, грубый в обращении с подчиненными и любитель крепко выпить.
Устаревшее представление! Совсем другой у нас нынче боцман. Семен Доронин со сторожевика «Вихрь», к примеру, всегда чисто-начисто выбрит, на матросов никогда не покрикивает, спиртное употребляет в редких случаях и в самую меру и отдает команды не громоподобной октавой, а нормальным человеческим голосом. Верно, роста он отменного и действительно широк в плечах, но это, как известно, дается не чином и не должностью.
Отец Семена, Никодим Прокофьевич, лет двадцать работал главным неводчиком Усть-Большерецкой рыбалки на западном побережье Камчатки, и семилетним мальчишкой Семен уже играл со сверстниками в ловцов и курибанов[3]. В девять — отец взял его с собой на глубинный лов сельди, к четырнадцати годам он начал помогать ловцам забрасывать невод, а в шестнадцать носил робу с отцовского плеча и стоял на кавасаки у сетеподъемной машинки. Машинка постукивала стальными кулачками и роликами, лязгала тугими пружинами, бежал и бежал по лотку подбор вытягиваемого из моря кошелькового невода, наполненного трепещущей серебристой рыбой, и Семен чувствовал себя заправским рыбаком.
«Эк, вымахнул твой наследник!»— говорили главному неводчику рыбаки, глядя, как легко и ловко управляется рослый Семен у сетеподъемной машинки.
«В деда!»—односложно отвечал Никодим Прокофьевич.
Третье поколение Дорониных рыбачило на Камчатке к тому времени, когда Семена призвали на военно-морскую службу. Семенов дед, Прокофий Семенович, подался сюда с Каспия еще в двадцатых годах, завербовавшись по договору с АКО[4] на трехлетний срок. В ту пору ка камчатских рыбалках посезонно работали неводчиками и курибанами японцы с Хоккайдо. Они привозили с собой кавасаки с моторами фирмы «Симомото» и в секрете от русских кроили и шили ставные неводы.
Давно уже на Камчатке и неводчики и курибаны — свои, русские, и неводы скроены и сшиты собственными руками, и кавасаки свои, построенные во Владивостоке или Петропавловске. А те же Доронины живут на Камчатке без малого сорок лет...
Хочется добавить еще, что неверно, будто все боцманы — любители прихвастнуть, «потравить», выражаясь по-моряцки. Семен Доронин, напротив, принадлежит к той породе моряков, которые попусту рта не открывают и при чьем-либо намеке на их личные заслуги начинают рассказывать о заслугах других.