Изыде конь рыжь... - Татьяна Апраксина 6 стр.


- Только взять с поличным, Ваше Высокопревосходительство, - что и затруднительно, и не нужно. Пока нет чрезвычайного положения, человек, который хоть как-то удерживает уголовничков от организованных нападений на фуры с хлебом, - большая ценность.

- Так найдите повод! Создайте! Придумайте, наконец! - попытался повысить голос директор. Закашлялся, долго глухо бухал и клекотал, прижимая к губам платок - бронхит, не меньше. - Так, чтобы и губернатора убедить.

Рустам Нурназаров, сотрудник уголовного сыска, коротко кивнул - мол, понял, ваше высокопревосходительство, будет сделано, ваше высокопревосходительство. И решил больше не откладывать визит на Очаковскую. Давно ведь приглашали. А господин директор пусть... дальше грибы растит. Хоть по углам, хоть в легких.

***

...и тут вошел Мандарин, такой весь аристократ - Сенечка аж засвистел восторженно про то, как Аркадий Циммельман взял петербургский банк и построил себе новый фрак. Очень Сенечке нравились старые песни, и Вова тоже нравился. Настоящий, не то что всякие там халамидники.

- И с тыщами в кармане,

С гардиною в лацкане...

Мандарину тоже только цветка не хватало, к пальтухе-то. И костюмчик сидел, серый с проблеском, наутюженный.

- Справная сбруя, - зашел с доброго слова Сенечка. После хорошей дозы антрацита он был благодушен.

Мандарин закон соблюдал - куда там остальным. Треп начал издалека. Сенечка под это рассказал вчерашнее - как посветил фонариком в окно и увидал там бабу, голую, белую, с кувшином. Мылась, видать. Сенечка раму подцепил, влез, а она стоит. Белая, холодная. Каменная.

- Вот так вот опрокинула, - похохотал Сенечка.

- И чего?

- Разбил, - сказал Сенечка. Туфту прогнал, но не колоться же, как на самом деле... засмеет.

Мандарин поржал, рассказал в ответ, как сработали в губернаторской кассе два финансиста. Так погоняли баланду, перешли к важному.

Мандарин - деловой из старых; тех почти всех перебили, а он под набушмаченного фраера закосил, пока синяки были в силе, губернатору-попке все заливал, да маньшевался. Теперь был в городе в законе, на рулежке гоп-стопами крепко приподнялся.

- Есть такая закладка, что с первого числа попка наш синякам волю даст больше чем в прошлом году, - сказал Мандарин. С рукава пылинки отряхнул, все с жестом, с фасоном. Повел носом. - За марафет по конвертам разложат, не то что за большее.

- Ну, псы, - подавился Сенечка. В носу засвербело. - Беспредел...

Мандарин дальше повел к тому, что неплохо бы рогами пошевелить, пока не началось, и чтоб Сенечка о том не мулекал, а пихнул дальше. Сенечка, как бывший тихушник, хорошо работавший в Питере, кипеша не любил, а Мандарин-то лапшу на уши вешать не станет. Ни разу пока не кинул. Да и зачем? И Мастер, а он тот еще жук, тоже звенит, что псам от нынешнего разгуляя тошно, и жди беды.

Значит, быть завтра базару. Почти все работнички, что после той зимы остались в городе, были либо залетные, как сам Сенечка, либо подросли из бакланов; позор один. Эти закона не знали, крысятничали почем зря, мочили друг друга только так. Мандарин невесть сколько похоронил, пока перестали без его слова брать арбы со штевкой - так до сих пор вякать пытаются.

Приговорили гуся дряни, Мандарин ушел, как явился, такой весь с гонором, снег хвостом метет. Хорошо под фраера косит, не знаешь - не догадаешься, недаром же всем псам пластинку крутит. Сенечка глотнул еще дряни, вспомнил со слезой вчерашнюю белую бабу, которую прикрыл, чтоб не мерзла. Та еще выходит зима...

***

От дяди Вовы противно пахло вином. Мишка огорчился, прошмыгнул между взрослыми к зеркалу и оттуда принялся наблюдать. Он еще не видел пришедшего пьяным, так что выжидал и старался не попадаться на глаза. Кто его знает, чего ждать. Может, обидится, что Мишка не подошел, и прибьет. Может быть, пронесет. А вдруг он вообще добреет спьяну?

В рыжей Мишкиной голове не умещались понятные ему самому воспоминания, правила, следствия. Он просто знал, скорее чутьем, что от пьяных лучше всегда держаться подальше, что доброта и щедрость могут через минуту обернуться гневом, бранью, побоями. Нужно притворяться, становиться невидимым. Самое страшное - если некуда убежать, если только одна комната. Комната помнилась смутно: голая, с оборванными обоями, окном без занавесей, освещенная розово-золотым зимним утренним солнцем.

В этом доме было куда спрятаться. Хочешь - в кухню, у печки, в которую ему доверили подбрасывать дрова. Печка была круглая, на кованых кривых ногах, в ней гудел огонь, можно было прислонить подушку с противоположной от заслонки стороны и так греться. Хочешь - за диван в комнате, где собираются взрослые. Они будут говорить о своем, а у Мишки есть альбом и настоящие цветные карандаши.

Мальчик пробрался в комнату и забрался за широкий кожаный диван с выгнутой спинкой, стоявший у торцевой стены. В этой комнате, где часто собирались знакомые и незнакомые ему люди, лучше всего он чувствовал себя именно в персональном убежище, у которого было два выхода, слишком тесных, чтобы взрослый мог пробраться туда, а свод спинки образовывал крышу. Прислушиваясь, он разбирал каждое слово, а если становилось скучно, голоса убаюкивали.

Стул скрипит, нельзя так на нем раскачиваться - упадешь. Так что Мишка выглядывает, смотрит, упадет или нет. И еще, чтобы тетя Вика замечание сделала, потому что она не любит. Но тетя Вика молчит, морщится только на скрип.

- Положение в заводских кварталах и на окраинах вы не хуже меня знаете. Лучше. Время у нас вышло. Еще месяц-другой - и никого ни на что не поднимешь ничем. А чтобы дотянуть до конца лета - и не ждать полной катастрофы осенью, - нужно уже сейчас сселять людей, вводить талоны на все, чинить водопровод, канализацию, теплосистемы, национализировать все необходимое имущество, не только выморочное. Да, это азбука, но от повторения она не портится. Это азбука, и не важно, кто и под каким флагом будет эти меры применять.

- Ваши планы совпадают с планами Парфенова...

- Что значит, все равно, под каким флагом? - громко говорит дядя Толя.

Мишка раньше боялся, когда люди говорили громко. Знал, что после этого бывает. Но дядя Вова заметил и догадался, увел на прогулку и там объяснил и даже Страшной Клятвой поклялся, что на самом деле никто ни с кем не ссорится, просто кричать начинают от волнения и разных чувств. Как на качелях. И так раскачал качели, что Мишка и правда начал вопить на всю улицу, и ничего в этом не было страшного.

- Все равно - значит, все равно. Понимать буквально. Любой мало-мальски разумный человек - наш, правый, чиновник без программы, фашист, кто угодно - на этом месте будет предлагать и делать одни и те же вещи. Одни и те же. Если у него хоть что-нибудь выйдет, он потом соберет политический урожай спасителя отечества или части отечества. Вместе со всеми шишками. Но это потом. Сейчас важно только - может ли сделать, что предлагает. Парфенов не может.

Все слова, которые выговаривал дядя Вова, качаясь на стуле, Мишка знал. Они часто звучали в этом доме, он привык, и даже все понимал, представлял себе. Политический урожай, например - это флаги, под которыми можно брать все, что нужно: еду, одежду. Вот они вырастут к осени, и тогда дядя Толя не будет больше огорчаться, что типография закрылась, и теперь нельзя печатать листовки. А шишки, наверное, на растопку для самовара, потому что в типографии очень холодно, без чая никак...

Наползала уютная теплая дрема. Мишке нравилось спать при свете, а он включился еще час назад, и теперь под потолком горела яркая трехрожковая лампа.

- А если бы мог? - очень громко и зло говорит дядя Толя.

- Было бы легче. Было бы много легче. Поставим вопрос иначе: у тебя есть другие предложения? У кого-нибудь они есть?

- Я по-прежнему предлагаю первым делом решить московский вопрос и заняться наведением порядка. Нельзя допустить распада. Все, что мы сейчас планируем, только зафиксирует проявленную тенденцию к атомизации. Если сейчас не бросить все на противоборство центробежной силе, следующие сто лет мы и наши внуки проведем, ковыряясь в земле... - Андрей Ефремович большой, толстый, похож на попа и запрещает называть его "дядей". Тетя Вика говорит, что он одним кулаком двоих убить может. А говорит он медленно, словно патока из банки льется. У дяди Вовы от этой патоки мозги слипаются, он сам рассказывал. А у Мишки - глаза.

- Москва сейчас - меньше Великого Княжества Московского. И с трудом держит и это. Время, когда власть можно было взять по телефону, прошло. Еще в 2007. В мае сего года у меня лично не было никаких иллюзий. В мае мы выбирали между относительно бескровным распадом и войной всех против всех.

И так они говорили, говорили, гудели и шуршали, скрипели и каркали, а мальчик Мишка успел задремать, прислушиваясь к голосам, под которые он засыпал с осени, с того дня, как его подобрал на улице веселый, злой, но не страшный человек. В дрему к нему вплывали большие, солидные и бородатые, как Андрей Ефремович, князья в теплых меховых шапках, которые ссорились из-за того, что московский боялся питерского и потому грозил ему войной, а затем - исход горожан из Питера, и они шли, черные и голодные, и море расступалось пред ними, и развевались флаги с азбукой - "А", "Б" и так до самой буквы "Я"...

"Финны", слышал он, "область", слышал он, "юг", слышал он, "время-время-время", слышал он, а потом тетя Вика сказала, резко и громко, прямо у него над головой:

- В городе на круг девятьсот тысяч, самое малое восемьсот. И область. Что будет при неудаче?

- С ними? То же самое, что и при бездействии. То же самое.

- Показывайте вашу авантюру.

***

Андрей Ефремович провожал гостя до дверей - решили, значит, так тому и быть, остаются детали и подробности, но, прежде чем их обсуждать, нужно как следует поработать с планом.

- Твои уголовники... - сказал он.

- Зачем они потом? Нам или кому бы то ни было еще?

- Ну, ты с ними долго работал.

- Да, потому и считаю, что низачем они не нужны. - Сощурился, выговорил размереннее, чем обычно: - Полгода не ходят трамваи, на улице - склад темноты...

- Твое?

- Нет, прислышалось. О, кстати, вот скажи мне как врач... если все время чужие стихи мерещатся, это что может значить?

- Чужие - это как? Ты же говорил, что когда пишешь, слышишь... вот как за стенкой разговаривают? Это нормально - то есть, это у всех по-разному.

Гость развел руками, видно, пытаясь сформулировать:

- Да, но я знаю, что слышу свое. Вернее, я знаю свое, я его отличаю. И раньше было только это. А сейчас - еще и чужое. Чужие строчки, не мои. Мне их и дописывать не хочется. Они не мне... не для меня.

- Сами по себе строчки, понимаешь ли, ни о чем не говорят. Мне нужно тебя осмотреть, все это обсудить, а это разговор не на один час, и подробный, не на бегу. Если ты хочешь, то я готов. Но если говорить в общем - тебе, вот именно тебе, стоит быть осторожнее. Больше спать, меньше работать, меньше нервничать.

- Ну ладно. Спасибо, Андрей, - кивнул. - Я дня через три-четыре забегу и лишних часа два на это выкрою. И спать... постараюсь. Это вещи серьезные, и манкировать ими я не буду.

Проверил карманы, замотал шарф потуже.

- Я ведь стихи, представь, начал писать по конспиративной надобности - богема же. Не думал, что привыкну.

- Записывать. Ты же сам говорил - оно было раньше, всегда?

- Записывать, запоминать... переводить. Сейчас это где-то посредине между привычкой и потребностью.

"Что ему сказать - ведь пугать его нельзя, не стоит? - задумался Реформатский. - Все мы уже который год живем под таким давлением, что малейшая изначальная склонность к болезни может прорасти в полное, тяжелое умственное расстройство, и ничего в этом не будет удивительного. У людей на улицах физиономии одна лучше другой - непроизвольные подергивания мышц, лица-маски, обнаженные белки глаз, оскалы или застывшие ухмылки. Нездоровая раздражительность или, напротив, тупая апатия, топящая в отчаянии. Готовность поверить в любой бред, подхватить любую безумную идею и нести дальше. Это еще не эпидемия безумия, это своего рода норма. Норма для осажденного города, - а мы сейчас в осажденном городе, осажденном морозами, голодом, страхом.

Напряжение, авитаминозы, недостаток света, перенесенная "желтуха" еще не так часто прорываются психозами, чаще становятся почвой, на которой каждая мелочь, сломанная спичка, оказывается последней соломинкой. Из-за чего там застрелился мальчик, по которому доктор Реформатский писал заключение о самоубийстве в состоянии умопомрачения? С утюгом не поладил?

Но вот весной... а впрочем, если все удастся, об и этом можно будет позаботиться..."

- Я понимаю, что сейчас все сдвинуто. Но мне же решения принимать. Так что давай, действительно, - я зайду, ты посмотришь, а потом поговорим, - вывел Андрея Ефремовича из задумчивости гость; нужно было последить за собой - в последнее время сам доктор слишком часто погружался в глубокие размышления в неподходящий момент.

"Света мало, мало света, чувствуешь себя медведем перед спячкой, сосредоточишься на чем-то и проваливаешься, хорошо, если на минуты..."

- Конечно, обязательно заходи. Отрадно видеть, что хоть кто-то так к себе относится.

- Ценное имущество разбазариванию не подлежит. Конец цитаты. - Открыл дверь, обернулся. - Кстати. Мишка у вас опять под диваном заснул. Вы там хоть подметаете?

- Ты Викторию Павловну первый год знаешь? У нее там оперировать можно. - Забавно устроил Господь человеков. Одни, когда им чего-то не хватает, пытаются отнять; другие - раздают окружающим.

- Признаю себя ослом. Извини... - и нырнул наружу.

28 декабря.

"Обязательно плыть и не умереть..."

Нурназаров узнал женщину, которую ждал у подъезда, только когда та поравнялась с ним. Наталья Яковлевна Берлянская (1982 года рождения, Харьков, из мещан, вероисповедания иудейского), которую лучше до поры, чтобы не спугнуть, было называть по новому ее паспорту, Марией Никитичной Блюм (1988 года рождения, Ревель, из мещан, вероисповедания лютеранского), выглядела совсем не так, как он ожидал по многочисленным описаниям и казенным фото анфас и профиль. Роскошно она выглядела. Меховая шапочка с половинчатой вуалью в стиле "золотых сороковых" закрывала изуродованную родимым пятном сторону лица, каракулевая шуба в талию с широким подолом превращала неуклюжую женщину, "тумбочку на тонких ножках", в элегантную даму.

"Вот поэтому ее и не могли арестовать годами, - подумал сыщик, - точнее, теперь уже не сыщик, а штатный служащий Петроградского жандармского дивизиона Нурназаров. - Свидетели запоминали модную дамочку из высшего общества, а не бедную уродину..."

Наталья Яковлевна участвовала во многих громких делах. Лично почти никогда не стреляла, не взрывала, но выполняла многие другие функции - связного, координатора, держала кассу. Хранила оружие и взрывчатку. Лечила раненых. Сиделкой она была настоящей, квалифицированной. Из последних дел - весеннее убийство предшественника Анисимова, где Наталья Яковлевна, против обыкновения, была номером вторым. И каждый раз уходила с места события, словно серая кошка в потемках.

- Марья Никитична... - негромко окликнул он. Женщина остановилась, словно налетев на стену, качнулась на каблуках, оглянулась. - Позвольте представиться, Нурназаров Рустам Умурбекович. Я хотел бы задать вам несколько вопросов от имени... э-э... сил правопорядка. Давайте поднимемся к вам, я знаю, что вы торопитесь.

Нурназаров уже открывал тугую дверь подъезда. Обычнейший дом, выстроенный квадратом. Совсем уж состоятельные люди здесь не живут - присмотра нет. Смазка на доводчике, наверное, закоченела. Приданный следователю унтер находился внутри, стоял на лестнице, на чердачной площадке. Рустам привык ходить по свидетелям один, но на новом месте правила были другие, и нарушать их с первого дня ему не хотелось, да и смысл в них наверняка какой-то имелся: служебные инструкции на пустом месте не растут. Так что условие он выставил одно - свидетелю на глаза не показываться. Не пугать.

На Рустаме не было подобающего новому месту службы мундира - не успел еще получить. Перевод в дивизион оформили за два дня, Рустаму даже не пришлось возвращаться в полицию. Говорили, что из-за него Парфенов и Анисимов в очередной раз рассорились. Нурназарова это не коснулось. Ему просто выделили кабинет, талоны на продовольствие и отопительные материалы по нормам жандармерии - с начала декабря! - и на время оформления уложили в лазарет на Очаковской: убивать ангину.

Назад Дальше