Он прислушался.
В просторный коридор выходили закрытые двери всех спален, но они не были толстыми, свободно пропускали всякий шум, и Кольча знал это: если прислушаться, услышишь ночные детские звуки. Мало кто храпел в интернате – большая это была редкость. Чаще во сне стонали. Кричали. Плакали и скулили.
Страсти, которыми бедолаги взрослые заразили своих детей, беды и боли, которые досталось несправедливо узнать людям небольшого роста, просыпались ночью, может быть, чтобы вылететь из детских душ, повитать в спальнях до поры, когда начнет светать, и снова, незваными, вернуться в своих хозяев. Беды и боли похожи на летучих мышей, только, в отличие от божьих тварей, они не молчаливы, не безобидны – ничего подобного. Острыми когтями воспоминаний они рвут по ночам детскую память, оживляют умершее, повторяют пройденное, будто двоечники, вдалбливают в память происшедшее однажды.
Эх, если бы мог послушать и услышать разумный взрослый мир эти ночные звуки! А услышав – понять и устыдиться за свои неискупаемые грехи перед миром малых людей, который совсем скоро тоже станет взрослым миром. А поняв – искупить свою безмерную вину, раз и навсегда оградив малых сих от бед их и болей, даруемых взрослыми.
Кольча стоял в начале коридора, справа и слева от которого располагались ночные хранилища детских бед, вслушивался в тихие стоны, в громкие вскрики, в плачи и причитания, в быстрые, скороговоркой, речи. Все, что слышал он раньше, за восемь лет тутошней жизни, и сейчас – в минуты, прожитые осознанно, как бы записано в его сознании на одной, не очень длинной магнитной ленте, и пленка эта крутилась и крутилась, повторяясь, уплотняя звуки страданий, разбросанных во времени и силе, в одну удручающую симфонию.
Топорик закрыл глаза, и в этой своей тьме вдруг как бы спросил:
«За что, Господи? Почему в одном лишь этом коридоре собрано столько бед и печалей? Отчего дети рассчитываются за грехи взрослых? »
Это были не его, а чьи-то посторонние совсем слова. Да он их и не произносил. Они плыли в тишине молчаливым стоном.
Он вспомнил день, большую светлую комнату с полешками детских тел. И те, и эти, подросшие, и он сам – кто они?
Никто!
Неужели никто? Ничто? Нигде?
Первый раз, наверное, в сознательные свои годы Кольча Топорик заплакал. Пацан со стеклянными, почти немигающими глазами, человек, не пожелавший прятаться за стенами интерната, личность без роду и племени, чистый во всех своих родственных отношениях, то есть абсолютно одинокий человек, с детства не отведавший чувства, плакал, думая о себе.
О корешках своих, о детях, укрытых в этом доме, о младенцах на другом краю города и о себе.
Он думал про себя как взрослый, как много испытавший человек. А выдохнул въявь всего два слова: – Господи, помоги!
Кольча вытер рукавом слезы, прошел неторопливо к своей спальне, тихонько, чтобы не скрипнуть, приоткрыл дверь. На каждой кровати спал пацан, и на его бывшей тоже кто-то ночевал. Не было только Гошмана. «Все еще, наверное, в больнице», – подумал Топорик. Он стоял, прислонясь к приоткрытой двери, слушал протяжные вздохи, вдыхал несвежий, отдающий мочой, общежитский дух, теплый, привычный, немножко горький, но родной, вглядывался в сумрак большой детской спальни – полувзрослый человек, вдруг, в одночасье понявший свое одиночество и одиночество этих многих – невинных, казенных, а в общем, ничейных…
Потом тихо наклонился и поставил перед дверью, с внутренней стороны, пакет со сладостями. Топорик накупил опять целую кучу «Марсов», жвачек, шоколада и «Мишек в лесу» по дороге сюда, выйдя из храма. Утром пацаны проснутся, побегут умываться, и первый споткнется о пакет. И все поймут – ночью на них смотрел Колька Топоров.
6
Однажды Валентин, появившись, по обычаю нежданно, в квартире с подушечками, велел Кольче подготовить «мерина» к дальней дороге: заправить бак, подкачать запаску, не забыть паспорт и к шести утра быть готовым исчезнуть из городка дня на три, предупредив в училище, что он приболел.
Приболел и забрал тачку из гаража – это, конечно, не соединялось, но Топорик выполнил указание хозяина в точности. Шеф возник наутро без десяти шесть, они вытащили серебристые чемоданы из тайника, вложили их в потертые фибровые углы древних времен, которые приволок Валентин, и перенесли их в багажник.
Никто им по дороге не встретился. Хозяин истратил на это пару лишних минут – покрутился по двору, поглядел на окна. Потом сел за руль, и они тронулись.
Топорик молчал, теперь уже зная, что эта его привычка имеет немалую цену, они не спеша, педантично блюдя скорость, означенную знаками, пересекли город и выехали на шоссе.
Валентин расслабился, протянул Кольче пачку сигарет, затянулся сам.
– Ну вот, – выдохнул дым, – значит, едем в Москву, но об этом знаем только мы с тобой.
Он поглядел на Кольчу, спросил:
– Ты в Москве-то бывал?
– Да не очень и хочется, – ответил Топорик.
– Это точно! – рассмеялся хозяин. – Но бывают каши, которые дома не сваришь. И варить их можно по-разному – цугом, всей кодлой, машинах на пяти. А можно и скромно, как мы с тобой. И это, надеюсь, лучший способ.
Потом объяснил главное. В Москве оставит Кольчу на платной стоянке – это займет несколько часов. Стоянка надежная, там дежурят знакомые, поэтому будет безопасно, но разевать рот и спать запрещается. Когда вернется – поедут по обменным пунктам, надо шанжануть нал на баксы. По мелочи это делается дома, но, когда речь идет о чемоданах, лучше произвести обмен в другом месте, где тебя не запомнят, потому что за день перед обменщицей проходят сотни людей.
Бросалось в глаза, что Валентин возбужден, даже заведен – то ли тайной от всех поездкой, то ли тем, что ждет его в Москве, и Кольча, не удивляясь, не выясняя лишнего, время от времени взглядывал на хозяина, снова спрашивая себя: что знает про Валентина? Да ничего…
Познакомились случайно в березовом колке, потом тот прибрал Кольчу к рукам. Ничего ему не открывал, ни во что не погружал, кроме самого элементарного. Топорик даже не знал, где он живет, надо же… И если ему были известны адреса, по которым они катались, собирая дань, если хозяин объяснил, будто эта дань вроде как яблоки в саду и хозяевам яблонь все равно остается главное, ни во что все-таки Кольча не был включен по-серьезному: переговоров не вел, тарифов не устанавливал, доходов клиентских не контролировал, только умел подъезжать в заранее установленные дни и брать то, что полагалось взять. Был как бы курьером, хотя и за плечами высились амбалы. Но и это – в прошлом. Теперь просто сторож – это ясно.
А Валентин-то? Почему он поехал с ним в интернат с подарками? Зачем хочет найти Кольче мать? Почему взял с собой?
Все перемешалось в душе Топорика. И опять выходило, что, с одной стороны, ему доверяют больше всех, но доверяют потому, что он как бы крайний: дальше, за ним, никого и ничего нет. Кроме корешей интернатских, а им, ясное дело, он раскалываться не станет, чтобы их же и уберечь…
Один он, вот в чем дело. Потому и удобен…
А может, все не так, может, он ошибается и Валентин на самом деле любит его как брата? Да только ведь брат не бывает хозяином…
– Э-э, – услышал его Валентин, – да ты зачем, парень, так глубоко ныряешь? Вынырни!
В который раз Кольча удивился этой догадливости Валентина, его чутью, пониманию, что с человеком происходит.
– Просто я, как ты, детдомовец!
Валентин сказал эту фразу негромко, даже неохотно, но прозвучала она как выстрел. Кольча уставился на него, не веря себе: может, ослышался? Хозяин рассмеялся.
– Брось таращиться, так оно и есть!
– А-а… – замахнулся было Топорик, желая спросить, почему, мол, молчал, но Валентин и без того понял:
– Просто не хочу своим амбалам открываться. Они все равно не поймут. Только усомниться могут, не слиняю ли я. Какую другую муть выдумают…
Кольча все смотрел на него, не отрываясь, не зная, как вести себя дальше, что спросить.
– В Афгане воевал, потом в Чечне чуть не испекся. Уже прапорщиком. Знаешь, Афган уже все позабыли, а зря. Тот, кто оттуда вылез, – крутой народ, не зря друг дружку взрывают, утешиться не могут, все воюют. Герои, безрукие, безногие, а мало! Хотят после войны победителями быть, вот беда-то для командиров! Ну а мы, солдатня, еще круче!
Валентин затормозил, остановил машину, кивнул Кольче, чтобы садился за руль. Когда тронулись дальше, сказал, закуривая:
– Видишь, опять руки затряслись. Как вспомню, горло сохнет и руки дрожат, хочется напиться. Но – нельзя. Слушай дальше.
Теперь Кольча слушал, глядя на дорогу, лишь изредка взглядывая на хозяина, будто удостоверяясь, он ли все это говорит.
– Когда был Афган, детдомовцев там я встречал десятки, а вот в Чечне уже сотни. И еще деревенских! Кого ни спросишь, все вроде твоих Петьков из общаги – сельские жители. Городские тоже были, но меньше – городские умеют отмазываться, и это в глаза бросается: как груз двести, так адрес – деревенский.
– А Чечня? – спросил Кольча, почувствовав, что хозяин затухает.
– А что – Чечня? И там, и тут – мусульмане, но эти свои, домашние… Сегодня в тебя стреляет, а завтра с тобой бутылку разопьет в каком-нибудь русском кабаке. Я и подумал: а чем мы сами-то хуже? Они хозяйствуют на рынках, они подати с торговли собирают, им полстраны сметану взбивает – но чем мы-то хуже?
Кольча подумал, что Валентин говорит как-то вообще, спросил:
– А ты сам кого-нибудь убил? В Афгане или Чечне? – и почуял, что пересек черту, переехал границу, про такие вещи, наверное, не спрашивают, но хозяин только взблеснул глазом, даже не поперхнулся.
– А то! Из автомата по толпе стрелять не страшно. Вот из винтовочки, когда через оптику целишь, совсем другое дело, говорят, потом снятся эти покойнички-то. Хоть и черномазые, бородатые, не наши.
«Говорят», значит, из винтовочки не стрелял. Валентин опять словно услыхал. Сказал:
– Тот, кто это умеет – оптикой-то выцеливать! – конченый человек. Раз укокошит, страдает, мыкается. А потом ему снова подавай. И снова. Получается, меченый.
– Кто же Антона? – спросил, задумавшись, Кольча.
– Вот мы и едем, чтобы выяснить. Придется заплатить. Немало. Какие-то у этого дела непонятные нити.
Он примолк, видать, притомился. Потом, откинувшись, уснул. Всякий раз, как приближались к ментовским постам, Кольча тормозил, а за руль на всякий случай – вдруг захотят права сверить с паспортом – садился хозяин и, если останавливали, с легкой ухмылкой охотно протягивал документы, переговаривался доброжелательно и терпеливо. Отъехав пару километров, они опять менялись, и Валентин повторял, что ему надо сохранить силы для трудных переговоров.
7
В переговорах этих Кольча, понятно, не участвовал и никого рядом с Валентином не видел. Как тот и объяснял, в Москве они заехали на платную стоянку, шеф о чем-то поболтал с охранниками, слова из-за толстого стекла не доносились, но было ясно, что его ждали и был он тут вполне известным человеком.
Дальше Топорик просто ждал, да так долго, что чуть не лопнул мочевой пузырь. Когда Валентин появился, Кольча побежал в туалет рысью, а едва добежав, долго отводил душеньку. Ругал себя за питье в дороге.
Валентин же, распахнув чемодан в чемодане, долго перекладывал тайный груз в сумку поменьше, а потом опять исчез в новеньком, поджидавшем его такси. Вернулся через час с лишком – одновременно задумчивый и радостный.
С собой он привез два теплых больших пакета из «Макдоналдса». Кольча с осторожным любопытством доставал биг-мак, запивал его колой из стакана, в который вставлена пластиковая соломинка, надкусывал пирожок с повидлом. Валентин незлобиво подсмеивался над пацаном, без слов понимая, как ему нравится поливать кетчупом из пакетика этот мягкий бутерброд, но, когда трапезу закончили, посерьезнел и сказал:
– Дерьмо это все, Кольча! То ли дело пельмешки! Да ты хоть вспомни наши братские ужины.
Кольча кивнул, но не согласился. Ему этот пакет понравился, он бы не отказался еще разок…
– Ну а теперь я буду твоим шофером, – усмехнулся Валентайн. – Приготовь паспорт. Он снова полез в чемодан, набрал пластиковую суму туго перепоясанных сотенных, они спокойно поехали вдоль улицы.
Под управлением хозяина Кольча наполнял свои карманы денежными пачками, заходил в обменники, которые располагались в столице через каждые полета метров, менял их на баксы. При этом предъявлял свой паспорт. Менять шеф велел не больше чем на тысячу долларов, и тормозить приходилось часто.
Кольча наполнял карманы деньгами, менял, возвращался в машину, передавал доллары Валентину, они отъезжали, и все повторялось сначала.
Кассирши – сплошь женщины – были, конечно, разными на лицо, но Кольче бросилось в глаза, что все это девчонки. Смазливенькие, накрашенные и не очень привередливые. Большинство на Топорика даже и не глядело, паспорт и деньги – вот все, что им требовалось, и только двое взглянули на него попристальнее.
Обе они были гораздо старше других и смахивали на парикмахершу Зинаиду! Такой же конструкции – полноваты, но не толсты, с лицом, похожим на овал: правильной геометрической формы, подбородок и лоб одинаковой округлости, отсутствие скул, подчеркивающее овальность, означало одновременно еще и равнодушие. Отличались они только цветом: одна оказалась ярко-рыжей, явно крашеной, а вторая была блеклой, будто выцветшей.
Обе они отнеслись к Топорику одинаково: сперва посмотрели на него, выразили внутреннее сомнение, впрочем, сомнение касательное, невыразительное, потом раскрыли его паспорт, всмотрелись в фотографию, вновь посмотрели на Кольчу, и успокоились. Все последующее происходило как у всех: справка об обмене вылезает из компьютера, трещит машинка, считающая рубли, а потом с ловких рук слетают зеленоватые баксы.
Капуста, как пренебрежительно говорит Валентин, настоящий миллионщик.
Кольча понимал, что две кассовые Зинаиды, поначалу взглядывая на него, думали о его подозрительном для таких денег несовершеннолетии, но паспорт был, и этого хватало. Разве придет кому в голову вычислять, сколько ему лет на самом деле, да и указов таких, похоже, нет – с пятнадцати можно покупать валюту или с восемнадцати. Это тебе не водка, паспорт есть, налог на покупку платишь – и хватит.
Денек был радостный, приветливый, у касс безлюдно, доллары в них наличествовали, и дело шло ходко. Настроение у Валентина улучшалось всякий раз, как Топорик возвращался, он подхваливал его, а в конце дня дал ему пять сотенных бумажек.
Кольча вспотел от такого подарка, отказался поначалу, но долго упираться хозяин ему не позволил, как-то странно закипев.
Ночевали они в шикарной гостинице. Было даже страшно. Валентин подрулил к сияющему огнями подъезду, но швейцар в малиновом пальто и фуражке с таким же верхом помахал ему, чтобы проехал чуток вперед. Хозяин матюкнулся, а Кольча увидел, как сзади на них надвинулся настоящий бульдог: серая и длиннющая, со множеством дверей, машина. Швейцар, торопясь, открывал дверцы, склонялся в полупоклоне, помогал выбраться из темного нутра разномастным красавицам в шубах, ухоженным мужикам в пальто до пят, с бабочками у горла.
– Эх, Колька, – воскликнул Валентин отчаянно-весело, – видишь, как люди живут! А мы чем хуже?
Он выхватил из его руки паспорт, выскочил из «мерса», обогнал знать, вылезающую из лимузина, исчез в сверкании крутящихся, золотистых от внутреннего сияния дверей, через миг появился в сопровождении похожего на швейцара же пожилого мужика, тоже в малиновой форме, только на этот раз она состояла из брюк и жилета.
– Давайте, давайте ваши чемоданчики, – радостно причитал мужик, но когда в багажнике обнаружились обтерханные фибровые углы, причитать перестал, но и сомнения не выразил: подхватил их и попер в отель.
Кольча следовал за Валентином, а тот шел за носильщиком – или как его там? – и они приблизились к сооружению вроде прилавка, окантованному золотистым металлом; золотой цвет сиял повсюду – на перилах, люстрах, витринах, заполненных и внутри золотыми часами, ручками, украшениями для баб.