— Сейчас мне выпадет пятерка, — сказал привратник и встряхнул кости в кубке.
Ботвид воспользовался случаем, взглянул на потолок и увидел, что он разрисован цветами.
— Пальцы прочь! — рявкнул старик и выбросил кости.
Ботвид тоже сделал ход и при этом обратил внимание на стальное зеркальце, висевшее за спиною у старика. В зеркальце отражалась часть противоположной стены, украшенной тканым ковром, остатком давних и лучших времен.
— Сосредоточься, не то быть тебе биту, — подзадоривал старик.
Ботвид посмотрел на шашки, которые надобно было взять в руки, и некоторое время следил за игрой. Но потом невольно опять отвлекся. Опять устремил взгляд в зеркало. И одновременно ощутил как бы прикосновение теплого ветерка к затылку и волосам, вытянул шею и увидал в зеркальце над своим плечом глубокие черные глаза, которые в упор глядели на него. Он как раз собирался выбросить кости, но рука так дрожала, что кости скатились на пол.
— Принеси-ка кружечку пива, Мария, — сказал старик, — парнишка-то вовсе ослаб, ему надобно подкрепляющее.
Ботвид встал, чтобы поднять кости, лег на половик и ненароком коснулся руки девушки, которая тоже бросилась их подбирать. Он так и остался на полу — потерял сознание. Старик отнес Ботвида в его комнату, положил на кровать и укрыл целой кучей одеял и меховых шкур — в конце концов парень начал потеть и задремал.
— Чудной нынче народ, — сказал привратник сам себе, сидя подле кровати. — Как увидят юбку, враз обмирают. В моей юности было по-другому! Говорят, все идет вперед. Может быть, да вот люди-то наверняка идут вспять, это точно.
Потом он велел согреть большую кружку крепкого пива с полынью и иссопом и влил этот напиток в полумертвого Ботвида, который тотчас уснул крепким сном.
* * *
Наутро, когда Ботвид открыл глаза, в комнату уже проникало солнце. Сначала он не мог припомнить ни о чем грезил, ни что произошло накануне вечером. Но ощущал во всем теле приятное тепло, и вялость в мышцах исчезла. Оглядевшись, он увидал, что власяница, которую он не снимал три месяца кряду, висит на спинке стула. Это удивило его. Однако когда заметил пивную кружку, он все понял и все вспомнил! Он, значит, был не в себе, играл с привратником в триктрак, имел греховные мысли о девушке, что пела песню. А ведь хотел написать для благочестивой братии Пресвятую Деву. В ужасе Ботвид вскочил с кровати, пал ниц перед образом Мадонны, что стоял в стенной нише, и замер на голом каменном полу, вознося молитвы. Дрожащий, он так и лежал на полу, когда дверь отворилась и вошел молодой человек, одетый как итальянский щеголь, при шпаге, в разрезном платье с золочеными пуговицами, с ранцем за плечами, который он скинул на пол. Голова большая, с густыми короткими волосами, подчеркивающими мощные углы и линии черепа; огромные усы, эспаньолка и громовой властный голос, правда с призвуком добродушия и жизнерадостности. Новопришедший бросил раздосадованный, но сердечный взгляд на полуголого Ботвида, который в полном замешательстве лежал на полу, и сказал:
— Стало быть, ты и есть святой столпник Ботвид, великий живописец! Сущий скелет, святой Марк мне свидетель! Но какой же бесовский пес глодал эти кости?! Бедняга-то вроде как молится. А воздух у него тут будто в погребе. Ну-ка, распахнем окно!
Он выхватил шпагу и откинул крючья. Солнце, которое до сих пор пробивалось сквозь маленькие исчерна-зеленые стекла, теперь хлынуло внутрь и наполнило комнату светом и теплом, потому что снаружи было куда теплее!
Ботвид испуганно вскочил на ноги, потянулся за власяницею, однако незнакомец уже схватил ее кончиками пальцев и выбросил за окно.
— Мерёжам место в море! Что, парень, — продолжал он, — боишься меня? Я — Джакомо, по рождению Якоб, художник, недавно из Италии, и мне предстоит пройтись кистью по твоей Мадонне della Расе Mariae[5], чтоб этим святошам-монахам вовсе глаз не сомкнуть.
Ботвид извинился и попросил незнакомого господина на минутку выйти — ему, дескать, надо одеться.
— Что такое? Мы, никак, стесняемся? А я-то аккурат хотел сменить белье, потому что целую ночь провел в седле и теперь весь мокрый как мышь. С твоего позволения, братец!
Засим он разделся донага и стал у открытого окна, купаясь в волнах дивного утреннего воздуха.
Ботвид не знал, что сказать, бесстыдство пришельца совершенно его сразило. Но он невольно залюбовался мощным телом, которое этак вот обнажилось у него на глазах. Сила, здоровье, молодость струились в этих голубых жилах, выступающих поверх мышц, что полностью укрывали костяк, образуя тут и там твердые желваки. Какая добродетельная юность, какой запас силы, какая свобода от искушений! — подумал Ботвид. А когда взглянул на собственные ноги, тощие, как у святого Варфоломея, устыдился этой насмешки над творением Божиим. Вскоре оба молодых человека оделись. Между тем время шло к полудню, так как Ботвид проспал. Когда они шагали мимо открытых дверей привратниковой кухни, Джакомо увидал девушку: она стояла у кухонной печи, зайца жарила на вертеле.
— Ба, до чего же хорошенькая! — воскликнул он.
Девушка обернулась. Джакомо послал ей воздушный поцелуй.
— Доброе утро, прекрасная Анна! — С этими словами он хотел было войти в кухню, но Ботвид удержал его и тихонько шепнул:
— Ее зовут Мария.
— Да не все ли равно, как их зовут, было бы за что взяться да на что посмотреть! А девчонка эта чертовски мила, надо ее написать!
Они пошли дальше, к монастырю. Их провели в церковь, куда с минуты на минуту придут настоятель и духовник, чтобы приветствовать вновь прибывшего художника.
Ботвид оставил башмаки возле двери и окропил себя святой водою. Джакомо не сделал ни того, ни другого. Он огляделся — своды величавые, а вот колоннам недостает стройности. У Христа на главном алтаре левое колено с изъяном и глаза таращатся в разные стороны.
Ботвид был как на иголках и без конца твердил, что Джакомо надобно говорить потише и не топать так громко, но тот не понимал его предостережений. Сновал по церкви и во всем примечал недочеты, кроме как в сводах, которые находил бесподобными.
Наконец появились настоятель и духовник. Джакомо смело шагнул им навстречу, пожал обоим руку. И, сотрясая церковь громовым голосом, произнес:
— Господин настоятель и вы, господин духовник, я счастлив свести с вами личное знакомство и предоставить в ваше распоряжение мое скромное искусство! Зовут меня Джакомо, и я прошу считать меня одним из вашей братии.
Монахи с ужасом переглянулись, но смолчали.
— Досточтимые отцы немы? — спросил Джакомо у Ботвида.
— Силы небесные, в святой обители картезианцев нельзя говорить вслух, — отвечал Ботвид, дрожа всем телом.
— Тут что же, вовсе не говорят?
— Нет, пишут! — И Ботвид протянул ему грифельную доску.
— Да, но я-то грамоте не разумею, — сказал Джакомо, — я только картины пишу.
После письменных переговоров меж святыми отцами и Ботвидом порешили, что Ботвид будет шепотом «переводить», и предложили Джакомо, прежде чем войти в часовню Марии, снять перевязь со шпагою.
Все условия были выполнены, и тогда дверцу часовни отворили. Монахи и Ботвид пали на колени для короткой молитвы, а Джакомо вошел внутрь.
Принудить художника говорить тихо оказалось невозможно, ибо и шепот его рокотал будто гром, и, прежде чем затеялась новая переписка, он уже поднялся на лестницу, взял кисть, обмакнул ее в краску и повел речь о картине:
— Это что же такое? Архангел Гавриил с женскою грудью! Долой ее! И лицо девичье! Гавриила надобно представлять себе старым хитрецом, ведь он еще в Ветхом Завете действовал, а тут у нас — Новый. Он будет бородатый! Возьмем-ка голландской сажи… вот так! — Он изобразил кистью длинную козлиную бороду. — Ба, еще и цветок в руке! Нет-нет-нет!
Ботвид побледнел, глядя, как у монахов меняется выражение лица. Сперва они стояли как громом пораженные, потом уставились друг на друга. Происходящее было столь вопиюще несообразно, что рассудок их был не способен быстро постичь оное. Оба совершенно онемели, будто узрели видение. Но Джакомо их не видел и продолжал:
— Вдобавок и цветок оскопил! Гляньте-ка на эту устарелую чертовщину!
Святых отцов ровно ударом молнии хватило: их лица долгие годы улыбки и той не знали, а тут оба разом взорвались судорожным хохотом, безудержным, бурным, их глотки извергали этот хохот против воли, меж тем как в глазах застыло изумление. Перепуганные непривычными звуками, которые гулко отдавались в пустой церкви, оба, закрыв лицо, опрометью выбежали из часовни.
— Вы над чем смеетесь? — спросил Джакомо, оборачиваясь.
— Какие ужасные речи! — воскликнул Ботвид.
— Речи-то, пожалуй, под стать работе, — спокойно отвечал Джакомо. — Но куда подевались святые отцы?
Святые отцы не вернулись. Джакомо еще некоторое время продолжал свои рассуждения, а напоследок решил, что сделает всю работу дома, в замке, и нипочем не покажет ее, пока не завершит. Засим они покинули часовню, Джакомо — веселый и голодный, Ботвид — понурый, в раздумьях о том, чем все это кончится.
Они вместе дошли до трапезной, монахи уже были в сборе, читали главу из Писания, прежде чем сесть за стол. Джакомо с трудом сдерживал нетерпение. Настоятель и духовник отсутствовали.
Но вот все расселись по местам, с живым любопытством поглядывая на чужака. На столе стоял большой кувшин с водою, а перед каждым из сотрапезников — оловянная миска с куском хлеба. Вошел келарь, наполнил миски горохом, сваренным на воде с несколькими ломтиками моркови. Джакомо попробовал и скривился. Ну, это блюдо я пересижу! — подумал он. Когда миски опустели, братия встала, а Джакомо повернулся к келарю и громко сказал:
— Неси еду, приятель, нет у меня охоты больше ждать!
Келарь посмотрел на Джакомо, но не ответил. Монахи перекрестились. Ботвид шепотом объяснил, что это и есть весь обед.
— Тогда я пойду к девчонке, угощусь зайцем. Идем со мною! — И Джакомо выплеснул свою миску.
Ботвид хотел отказаться, но не смог. Этот чужак, который внушал ему восхищение и ужас, непонятным образом забрал его под свое влияние. Они зашагали к дому; старый привратник и Джакомо мигом сделались закадычными приятелями и, пообедавши, до вечера сидели за столом, с кувшином пива. Ботвид не устоял перед соблазном. Ему было так вольготно, предстояло так много узнать, жизнь вновь сулила радость.
Когда же свечерело, девушка опять спустилась в сад. Джакомо под каким-то предлогом последовал за нею. Ботвид тоже вышел и с садовой аллеи увидел, как Джакомо отвязал лодку, подхватил Марию за талию, перенес в суденышко и оттолкнулся от берега. Сколь не похоже на его собственную стыдливую неловкость вечером накануне! Усадив девушку в лодку, Джакомо потрепал ее по колену, и они отплыли. А она опять запела! «Что ж спите вы, люди честные?»
Наверняка он ее поцелует! — подумал Ботвид и зашагал обратно, в свою комнату.
На колени перед Мадонною он не пал, вместо этого отворил окно и стал наблюдать за парочкой в лодке. Чувствовал он себя как старик, который с удовольствием любуется весельем молодежи. Не ревновал, напротив, желал Джакомо счастия любви, на которое сам не дерзнул надеяться. Джакомо сложил весла и затянул итальянскую песню.
В этой песне полыхал огонь страсти. Не меланхолическое греховное вожделение, как в Марииной песне про Водяного, где за утехою следовала кара! Здесь была искренняя радость по поводу пережитого счастья, благодарность гордого сердца за полученную награду, ликование — ликование натуры по поводу сбывшегося предчувствия, вино в кубке, протянутом победителю. Этот человек, думал Ботвид, не стоял на коленях с мольбою, которая оставалась неуслышанной, он шел, и требовал, и получал, нет, брал и потому получал!
Опустились сумерки, и песня умолкла. Джакомо опять взялся за весла, и лодка повернула к другому берегу бухты. Девушка встала, хотела перехватить весла, но Джакомо обнял ее стан, поцеловал, усадил снова, и лодка, быстро скользнув за мыс, исчезла из виду.
Ботвид встревожился, но и теперь не испытывал зависти к счастью другого. Сидел, стараясь проникнуть взглядом сквозь темно-зеленую завесу ольшаника на том берегу, укрывшую обоих беглецов. Он думал о своей юности, о своих постах, о своих отречениях. Слышал вчерашние слова девушки, такие насмешливые: «Ах, поздно, как поздно встаете же вы, молодые!» Да, он проспал свою юность. А что получил взамен? Лицо словно у утопленника, волосы до того редкие, что череп просвечивает, а тело — сущий скелет. И что же, небеса больше благоволят ему за это? Пречистая Дева вняла его молитвам? Нет, однако этому крещеному язычнику, который не молился и крестом себя не осенял, она, вероятно, даровала все, в чем ему, Ботвиду, было отказано.
Он ощущал потребность в радости и веселье, мысль о молитвах и постах внушала ему отвращение; все, что еще несколько часов назад было свято, казалось теперь попросту скучным; вавилонская башня высотою до неба, которую строила его фантазия, рассыпалась, камень за камнем, и он начал думать, что Господу неугодны лестницы, ведущие прочь от земли. Стало быть, оставалось лишь покорно пребывать во прахе, а не хитрить самонадеянно, выманивая себе хоть малую толику в счет вечных сокровищ, ожидающих по завершении этой земной жизни.
Ботвид погрузился в приятные грезы, вызванные отчасти непривычными яствами и добрым пивом, отчасти же — ядреным вешним воздухом и дивным вечером. В бухте еще кричала какая-то утка, в лесу урчал козодой, да трещал в поле коростель-дергач. Легкая дымка плыла над озером, быстро смеркалось; в глазах усталого тоже стемнело, и он, сидя в глубокой оконной нише, задремал.
Проснулся он оттого, что Джакомо тронул его за плечо. К тому времени уже миновала полночь.
Они улеглись в постель, но Ботвид, успевший отдохнуть, был совершенно бодр, ему хотелось поговорить.
— Чему ты веришь по-настоящему, Джакомо? — начал он.
— Собственным глазам и ушам! Да и тем не всегда, в особенности когда спать хочу, — отвечал Джакомо, зевая.
— А в незримое и неслышимое не веришь?
— Нет, на это я права не имею.
— Стало быть, ты не веришь, что небесное может открыться нам здесь, на земле?
— Господи, верю, конечно! Знаю ведь, оно уже открывалось и открывается ежедневно и ежечасно.
— И тебе открывалось? Где? Когда?
— Во всем, что видит мой глаз и слышит ухо! Ты разве не веришь, что Господь создал мир? Ну, то-то же! Он избрал мир, дабы через него открываться нашему глазу и уху.
— Но мир греховен и порочен!
— Неправда это, — сказал Джакомо и отвернулся к стене.
— Значит, не греховен? А как же наши дурные помыслы и желания?
— Кто сказал, что они дурные?
— Святые Божии люди так говорят!
— Врут они! И святых нынче нету!
— Эк куда хватил! Святых нету! Ну а такие, как святой Августин, назову хотя бы его одного…
— Да-а, вот уж святой так святой, право слово! Он и крал, и лгал, и поведением неприличным отличался, по крайней мере, так он сам говорит в своей «Исповеди».
— И ты будешь писать Мадонну?
— Да, буду! Она уж открылась мне! Что есть Мадонна? Невеста плотничьего подмастерья, узнающая, что она в тягости! И выглядит она совершенно определенным образом. Но чтобы представить это красиво, надобно увидеть, ибо красота есть правдивость!
— Вон как ты рассуждаешь! Красота есть высочайшее, так мы полагаем, высочайшее, что открывается лишь немногим избранникам Божиим!
— Чепуха! Поглядеть на тебя — ну вылитый избранник! Ты слыхал про величайшего художника Италии, про Рафаэля, который умер несколько лет назад? Он писал своих возлюбленных и называл их Мадоннами, а теперь они висят в церквах, и люди им поклоняются. Можно ли желать большего? Рафаэль любил их за то, что они прекрасны, стало быть, в прекрасном являет себя Господь! Вот увидишь, потомки будут поклоняться и Рафаэлю, но за те качества, каких у него не было, а не за те, какими он обладал.
— Так ведь это язычество!
— Все — язычество! Поклонение человеку старо как мир! Вы думаете, жизнь идет вперед? Нет, всего лишь по кругу! И вот что я тебе скажу: в восхищении Божиим твореньем куда меньше язычества, чем в отвержении оного! Ты когда-нибудь видел нагую женщину?