На примере брата - Уве Тимм 3 стр.


Запретные, украдкой подсмотренные картины: женщины, на которых под пальто ничего, кроме нижнего белья, шелковых чулок и подвязок, и как они пальто распахивают, когда мимо проходит мужчина.

Ни слова в его дневнике о мечтах, желаниях, тайнах. Была ли у него подружка? Был ли он хоть раз в жизни близок с женщиной? Испытал ли это потрясение — чувствовать тело другого, эту близость, всепроникающую близость, ощущать свое тело в другом, себя в нем, а значит, себя через него чувствовать и познавать растворение себя в теле другого?

В его дневнике речь исключительно о войне, о подготовке к смертоубийству и о разных способах усовершенствования оного посредством огнемета, мин, учебных стрельб. Однажды упоминается варьете, однажды театр, однажды фильм, который он посмотрел, должно быть, в одном из фронтовых кинотеатров.

Апрель 24. Строим мостнаши танки проходят. Апрель 30. Кино. Грозная тень[6].

И ни слова. Понравился ему фильм, не понравился?

Когда у тебя обманом отняли собственную жизнь, познаваемость собственных чувств — что остается? Только предъявляемая внешнему миру поза: отвага.

В небольшой картонной коробке, которую матери прислали после его смерти, обнаружилось фото киноактрисы Ханнелоры Шрот[7]. Миловидное округлое личико, карие глаза, темно-каштановые волосы, полные губы, окаймленные ямочками на щеках.

Грозная тень.

9 октября 1943 года.

Моя дорогая мамочка

Папе я уже написал что меня тяжело ранило Теперь и тебе пишу что мне отняли обе ноги Ты наверно удивишся почерку но я пишу в таком положении что лучше не получается

Только не думай что мне ноги оттяпали по самую задницу Правую отрезали 15 см ниже колена левую 8 см выше

Сильных болей нет иначе писать бы не смог Дорогая мамочка только (не) плачь держись я на протезах буду бегать как раньше кроме того я уже отвоевался твой сынок снова будет с тобой хоть и калека

Какое-то время еще пройдет прежде чем меня в Германию доставят я пока не транспортабельный

Еще раз говорю мамочка не горюй не тревожен и не плач мне от этого толко тижелей будет Привет тебе Ханне и Уве

Уве ничего не говори когда я через 12 (неразборчиво) на протезах вернусь пусть думает что я всегда такой был

Еще раз привет тебе Твой Кудряш-бумбум

Написано карандашом, прыгающим, местами неестественно крупным почерком, вероятно, под воздействием морфия. Он был ранен 19 сентября 1943 года на Днепре. Целую ночь пролежал с раздробленными ногами, кое-как, наспех перевязанный товарищами.

Той ночью матери приснилось, что ей пришла по почте бандероль, раскрыла — а там бинты, стала вытаскивать, а они тянутся, тянутся без конца, а под конец выпал букетик фиалок.

Сон этот ей действительно приснился в ночь его ранения. Она со страхом рассказывала о нем родным и близким. Телеграмма с сообщением о ранении пришла лишь много дней спустя, чуть ли не в одно время с похоронкой.

Если не считать мелких, несерьезных — хотя кто знает? — ритуалов повседневной домашней магии (поплевать на найденную монету, три раза постучать по дереву, чтоб не сглазить), мать скорее питала неприязнь ко всякого рода суевериям и ясновидению. Однако, упоминая об этом сне, она всегда говорила: есть вещи между небом и землей, о которых нам ничего не известно. Для себя она, видно, решила, что лучше об этих вещах не думать и других людей попусту ими не беспокоить. Но была твердо уверена: есть способы сообщения без слов, по ту сторону времени и пространства.

Многоуважаемая госпожа Тимм!

В наше распоряжение поступили следующие личные вещи Вашего сына, штурммана[8] СС Карла-Хайнца Тимма, погибшего 16.10.1943:

фотографии —10 расческа1

зубная паста в тюбике1

табак в упаковке1 блокнот1

значок о ранении черн. [9] — 1

орденское удостоверение

ЖКII[10]1

удостоверение на право ношения значка о ранении черн.1

телеграмма1

различные письма и почтовая бумага Настоящим пересылаем Вам вышеперечисленное Хайлъ Гитлер!

Исполнитель (подпись неразборчива)

Оберштурмфюрер СС (Ф).

В документах, отчетах, статьях и книгах той поры встречаются все новые и новые сокращения, порой совершенно непонятные, почти мистические сочетания букв, по большей части заглавных, за которыми прячутся — и одновременно, в порядке угрозы, приоткрываются — всевозможные иерархические ступени и этажи.

Звание оберштурмфюрер соответствовало старшему лейтенанту, но что означает еще и это (Ф)?

Письма моего брата, награды, его дневник мать так и продолжала хранить в этой небольшой картонной коробке. Пятьдесят лет она пролежала в ящичке ее туалетного столика. Мыло, которым она пользовалась и которое, сразу по многу кусков, хранилось в том же ящичке, называлось «Ноншаланс». Тут же стояли ее духи и туалетная вода. Неповторимый запах, дольше всего напоминавший мне о ее теле, о ее физическом отсутствии, — он и по сей день, уже едва ощутимый, исходит и от коробки, и от дневника.

Письма, которые мой брат писал матери и отцу, я разобрал, разложил по конвертам, а теперь еще и надписал. Письмо с засушенной гвоздикой. Письмо о пулемете.

Вот еще что мне без конца рассказывали о брате: мальчик, который в один прекрасный день подарил свою коллекцию марок. Даже не обменял ни на что, как с неизменной гордостью подчеркивал отец. Мальчик, который ухаживал за своим аксолотлем![11] Мальчик, который только из-за своей мечтательности неважно учился. Как он однажды, еще совсем малышом, спрыгнул в купальне с пятиметровой вышки! Взобрался по лестнице и просто спрыгнул! «Браво! — закричал отец, который до этого, должно быть, сказал ему: — Давай-ка, влезь, живо!» Просто взял и спрыгнул! Мальчик, который так замечательно играл в немецкий бейсбол. Мальчик, у которого установили мерцательную аритмию и направили в Бад-Наухайм на лечение. Там он запечатлен на фотографии с другим мальчиком, такого же возраста и роста. Обоим, должно быть, лет двенадцать-тринадцать. Они стоят, обнявшись за плечи, повернувшись друг к другу лицом — у обоих светлые, почти нежные улыбки. Того мальчика звали Генрих, мать утверждала, что это был его лучший друг.

Он сам и вся его жизнь остались лишь в немногих сохранившихся письмах и в дневнике. Память, закрепленная в записанном слове.

Его любимым блюдом было картофельное пюре с яичницей и шпинатом. В еще жидкий яичный желток мать капала растопленное сливочное масло. Красную капусту очень любил, называл ее в детстве прекрасная капуста. Когда заболевал, просил сварить ему молочную рисовую кашу с сахаром и корицей.

Не пил, не курил. Пока на фронт не попал. Сигареты отсылал отцу. Но пить начал. Гуляли всю ночь, утром перекличка. Строевая подготовка для отрезвления. Так мальчиков гоняли.

В его дневнике ничего не говорится о пленных. Ни разу, нигде он не пишет о том, что кого-то взяли в плен. Либо русских убивали на месте, либо они в плен не сдавались. Третья возможность: он просто не считал такую мелочь достойной упоминания.

75 м от меня Иван курит сигареты, отличная мишень, пожива для моего МГ.

Из речи Генриха Гиммлера перед личным составом войск СС в Щецине, 13 июля 1941 года, три недели спустя после вторжения в Советский Союз.

Это борьба мировоззрений и борьба рас. В борьбе этой на одной стороне национал-социализм, мировоззрение, взросшее на ценностях нашей германской, нордической крови, и мир всего, что в наших представлениях нам дорого: мир красоты, порядочности, социальной справедливости, мир, в отдельных частностях еще, быть может, и отмеченный некоторыми мелкими изъянами, но в целом прекрасный, радостный, исполненный культуры, словоммир нашей Германии, какой мы ее знаем. На другой стороне нам противостоит 180-миллионное скопище, смесь рас, племен и народностей, сами названия которых уже неудобопроизносимы и чей внешний облик таков, что можно и следует без всякого милосердия и пощады изничтожать их силой оружия.

Участвовало ли его подразделение — 4-й саперный батальон танковой дивизии «Мертвая голова» — в так называемых «прочесываниях местности»? В облавах на партизан, штатское население, евреев?

Сперва дом разбомбили, а потом сразу и мальчик погиб. Такой вот удар судьбы, обрушившийся на семью, а всё война. Лишились всего.

Письмо отца сыну Карлу-Хайнцу.

Ффо (Франкфурт-на-Одере), 6 августа 1943 года.

Мой дорогой, любимый Карл-Хайнц!

Сегодня вернулся из Гамбурга из отпуска, куда уезжал на выходные, но отпуск растянулся почти на две недели, потому что за это время в результате четырех воздушных налетов наш красавец Гамбург полностью разрушен. По меньшей мере 80% города превращены в руины и пепел. Только-только мы с мамой в час ночи вернулись с вокзала, как в четверть второго объявили воздушную тревогу, и поскольку я сразу услышал, что неприятельские самолеты подходят к городу крупными силами, я всем, кто еще валялся в постелях, заорал, чтобы немедленно спускались в бомбоубежище. Не прошло и двадцати минут, как в наш дом прямым попаданием влетела фугасная бомба. Америкашки все засыпали фосфором, горело и пылало все и всюду. От нашего дома несколько кусков стен только и осталось.

Когда загорелся верхний этаж нашего четырехэтажного дома, отец, случайно приехавший домой на побывку с фронта, и сестра, тогда уже двадцати летняя, успели схватить из квартиры что попало: курительный столик, стул, чемодан из кладовки, несколько полотенец, перину, две фарфоровых статуэтки, одну фарфоровую тарелку и небольшой ящичек, в котором, как решила сестра, хранилось что-то ценное, на самом деле это оказались елочные игрушки.

Они хватали первое, что попалось под руку, вокруг уже рушились балки и падали стены. И выносили на улицу, где стояли все жильцы, среди них мать с ребенком, то есть со мной, на руках.

Вокруг горели дома.

Остальное уже рассказы. Как сестра пыталась спасти белье и отец едва успел ее отпихнуть, когда рухнула балка. Как от жара на третьем этаже одно за другим с громким треском лопались стекла. Как померкло небо, с которого черно-серым снегом сыпался пепел. А вместе с пеплом сыпалось все, что люди приобретали и копили годами — теперь все это грязносерыми хлопьями оседало на волосы и блузки. Тот летний день, 25 июля 1943 года, выдался жарким.

Другая отчетливая картина, с которой начинается во мне память: огромные пылающие факелы вдоль по улице справа и слева, горящие деревья.

А еще: в воздухе летают маленькие язычки пламени.

Не хочется рассказывать гладко. Память, говори. Это из сегодняшнего дня протягиваются в прошлое цепочки причинно-следственных связей, норовя все

объяснить и расставить по полочкам. Такая вот картина: ребенка, то есть меня, тогда трех лет от роду, укладывают в детскую коляску, накрывают мокрыми полотенцами и везут по Остерштарссе.

Язычки пламени, что летали и прыгали в воздухе, лишь в более поздних рассказах нашли себе объяснение. Это были горящие лоскутки занавесок, сорванных и выброшенных из окон пучиной огня.

Еще долгие годы после войны, сопровождая все мое детство, снова и снова пересказывались события той ночи, благодаря чему мало-помалу сглаживался, сходил на нет первоначальный ужас, а пережитое становилось постижимым и даже забавным: как старшая сестра и отец сперва составляли наши пожитки на середину улицы, как потом положили ребенка, то бишь меня, в коляску и укрыли полотенцами, смочив их водой из лопнувшей водопроводной трубы; как затем родители и сестра, бросив спасенный скарб прямо на улице, побежали по Остерштрассе в сторону Шульвег, а справа и слева горели дома, особенно правая сторона, та вообще пылала, добежали до Ластрупсвег, там тоже все горело; как они бросились в переполненное бомбоубежище, где молча, сосредоточенные и на удивление собранные, сидели люди; как отец той же ночью явился в распоряжение штаба люфтваффе и только два дня спустя, во время которых было еще несколько налетов, мать с сестрой снова его встретили у родственников, небритого, серого от недосыпа, в напрочь загубленной белой летней гимнастерке. Что еще рассказывали, он и другие: как в подвалах сгоревших домов находили людей, повисших на водопроводных трубах и распадавшихся в прах при первом же дуновении сквозняка. Других, кто успел

выскочить, подхватывало ураганом пожара и утаскивало в самое пекло пылающих кварталов; были и такие, кто в горящей одежде бросались в каналы. Но фосфор прекрасно горит и на воде.

Бомбоубежище, где мать вместе с сестрой и со мной на руках спаслись, находилось на углу Шульвег, в доме кожгалантерейщика Израэля. Магазин его и по сей день там. В 1938-м, рассказывала мать, в окнах его витрины были вывешены большие плакаты: Внимание! Невзирая на фамилию, владелец магазина чистокровный ариец! Искренне Ваш кожгалантерейщик Израэль.

Вот еще одна из первых картин в моей памяти: люди в бомбоубежище. Плачущий старик. Женщина держит на коленях птичью клетку, по которой в панике мечется птаха. Вторая птаха лежит на полу клетки лапками вверх, как будто только что свалилась с шестка.

Письмо брата отцу.

17 августа 1943 года.

Сегодня утром пришло твое письмо, я в себя прийти не могу, просто в голове не укладывается, чтобы 80% Гамбурга сровняли с землей, у меня, хоть я тут всякого навидался, слезы стояли в глазах. Как-никак был родной дом, кров, сколько радости и воспоминаний связано, и вот все это, самое бесценное, теперь пропало, уничтожено, отнято.

Евреям вход в бомбоубежища был воспрещен.

Недавно я имел возможность взглянуть на бомбоубежище, на котором, как на фундаменте, после войны построили дом на одну семью. Мои друзья этот

дом купили. Спуск по лестнице был подобен нисхождению в детство, снова сырость, теснота, узкие проходы, лабиринтность — в бункере для прочности были еще и опорные перегородки. Заржавелые вентиляционные трубы тянутся поверху вдоль стен. Надписи: «Курить воспрещается!» Газовый шлюз. Странные, поразительные ощущения: вместе со спуском перед глазами встают затонувшие в памяти картины. Самое неожиданное случилось, когда погас свет: белые стены и сейчас, шестьдесят лет после войны, засветились слабым фосфорисцирующим сиянием. И лишь постепенно, совсем не сразу, свечение померкло.

Обе фарфоровые статуэтки в стиле бидермейер, спасенные отцом или сестрой из горящего дома, слегка повреждены. Одна, это пастушка с корзиной цветов, лишилась руки. Вторая изображает жанровую сценку: две дамы в пышных, опять-таки в стиле бидермейер, платьях внимают мужчине, который, стоя, читает им вслух: книгу он держит в левой руке, а правой для выразительности жестикулирует. Книги у него теперь нет, да и пальцы на правой руке тоже оторваны. В первые послевоенные годы обе покалеченные статуэтки стояли на книжном шкафу своеобразными памятниками родительских военных потерь.

Назад Дальше