Перед смертью он, что ли, понял ценность свою человеческую, полюбил себя как человека, а не дельца, а это, наверное, и есть мера любви к другому, полюбил себя по-настоящему и стал серьезно уважать других. А может, он такой был всегда.)
Перед кремацией речей было меньше и были они короче — время было ограничено. После речей стали играть марш Шопена. Тем похоронам тоже играли его, и в больнице его играли.
А потом что-то замешкались, никак не несли крышку, и музыканты все повторяли и повторяли конец марша, пока не закрыли гроб.
И, как всегда, в этот момент появилась женщина, она всегда появляется, эта женщина, в этот момент, положила бирочку на гроб. Это успокоительная манипуляция — теперь уже все уверены, что получат после пепел свой, а не чужой, и потом будет правильное и справедливое захоронение, и приходить можно будет поклоняться именно ему, тому пеплу, которому хотел, и никому другому.
Приемлемо!
Уже и место было известно, где лежать будет этот пепел, — в саду крематория. Говорили, что уже и о памятнике на этом месте подумали общественные организации.
А гроб тихо ушел, и крышечка входа в «Туда» закрылась.
Жена Начальника почему-то пошла в сторону.
— Не сюда, не сюда, назад!
— Я не хочу идти мимо чужого гроба.
— Но здесь нет другого выхода.
— Но почему?! У меня свое. — И тут она разрыдалась. — Это ужасно, что нет другого выхода.
И Сергей сказал:
— Да! Совершенно неприемлемо!
ПОСЛЕСЛОВИЕ
— Вот мы и одни.
— Сережка, какое счастье.
— А тут ничего. Можно жить. Все-таки надо ездить только в международном вагоне.
— Уж нам-то точно. Как я тебя люблю, Сережка! Уму непостижимо, что это могло случиться со мной. Сереженька! Серенький!
Она обняла его, прижалась вся, целиком, и замерла.
— Люсенька, родная. Как будто мы с тобой первый раз одни. Да? Мне опять кажется, что мы первый раз одни.
— Господи! — Она оторвалась от него и снова осмотрелась. — Хорошо. Кресло. Ты, конечно, сядешь в кресло и будешь гордо сидеть, а я лягу напротив и буду гордо лежать. И буду смотреть на тебя.
— Жди! Я тоже лягу! Чтоб между нами был стол — фиг! — Она захохотала, а потом опять кинулась ему на шею. И он опять ее обнял.
— Мы ведем себя как дети, а мы ведь ох как уже не дети. Где ты был раньше, негодяй?! Почему я столько должна была жить без тебя!
И он в ответ обнимал ее, потом целовал, потом гладил по голове. А потом вдруг глупо говорил: «А ты меня не будешь обманывать?»
— Опять?! Ты меня сведешь с ума. Ну, пожалуйста… Не говори мне так больше. Ну прошу тебя, Серенький. Хотя, конечно: «Твоих признаний, жалоб нежных ловлю я жадно каждый крик…»
— Прости меня. Псих я. Все. Завязал.
— Можно подумать, что тебя в жизни только и обманывали.
— Так не подготовлен, потому и боюсь.
— Давай дадим поезду уехать, а потом начнем устраивать друг другу сцены, как негативные, так и позитивные.
— Интеллигентный человек — позитивные, негативные. А ресторан, не заметила, далеко от нашего вагона?
— Кажется, очень. Дойдем все равно. Я его видела где-то на уровне входа на платформу.
— Далековато.
Она опять кинулась к нему, но на полброске остановилась.
— Договорились? Без всяких сцен пока, да?
— Ладно. Давай чемоданы пока запихнем наверх. — Наконец поезд пошел. Наконец пришел проводник и взял у них билеты. Наконец они остались одни.
Поезд постукивал где-то под ними. За окном мелькало что-то, чему положено было мелькать. Они лежали на нижнем диване и разговаривали.
— Господи! Как все далеко сейчас. Какая-то суета, какие-то проблемы. Даже все то, что я делал и думал не так, все ошибки — все ушло.
— Ну и прекрасно. Сереженька, пусть останется в этом мире нашем только любовь наша и работа наша. И чтоб они могли сливаться: и любовь и работа.
— Ишь чего захотела! А это можно?
— Пока же получается. Мы ведь ее любим, работу нашу. Она у нас одна, любовь. Нам легче, Серенький, ты мне скажи, сейчас-то любовь есть? Есть любовь, Серенький? Да?
— Да, милая, родная, да! Как я люблю тебя… Глупо — слова все банальные, миллиард раз сказанные.
— А ты не оригинальничай, не выпендривайся. Ох, как хорошо ты сказал — банально. Может, еще окажется эта любовь — наказанием. Сереж, ты меня не бросишь, родной?
— Ну вот, и я тебя прошу, не говори так. Можно подумать, что тебя всегда раньше бросали.
— Я тоже боюсь. Тоже не подготовлена. Квиты? А если бы и бросали. Да другие пусть бы и бросали. А вот ты…
— В общем, квиты. Если бы я мог бросить! Вот тогда-то и интересно не бросать. А когда можешь — тогда и подвига нет. Тогда все равно. А я ведь воспитанный мудростями Белинского, я считал, что ревности нет, что это просто распущенность. Я говорил: любишь, — значит, доверяешь. Перестал доверять — не любишь. Предмет твой перестает тебя любить — страдаешь и, может быть, уходишь. В зависимости от обстоятельств. Хрена с два — нет ревности. Все рационализм. Только теперь я понял, что значит любовь, счастье и мука.
— Как дети. Как дети! Где мы были раньше?!
— Раньше мы работали и, наверное, не любили.
— Брось. Не паскудь наше прошлое. Ведь любили, но растеряли. «Но прекрати свои рассказы, таи, таи, свои мечты».
— Ты права, Люсенька. Ведь была любовь. И у тебя была. И у меня. А я хотел сослаться на некую объективность: любви не было. Вот это и есть, наверное, самый большой грех.
— Именно, Серенький, именно. Это люди уже давно заметили. Помнишь легенду о первородном грехе?
— Ну, Адам и Ева. Съели яблоко запретное и познали грех.
— Именно. А когда с них спросили, Адам сказал: «Это не я — это Ева мне дала», — а сам ел и молчал, а Ева свалила на змия: «Это он мне дал».
— Ну?
— Каждый старался свалить с себя ответственность и переложить на другого. Это и поняли древние: грех-праотец — боязнь ответственности, боязнь отвечать за свои поступки, желание искать причину греха не в себе, а в чем-то или ком-то другом. А? И мы молчанием грешили в клинике. Кто больше, кто меньше. Промолчишь — на другого свалишь.
— Умница ты моя родная. Об этом я и хотел сказать, хоть и не так складно.
Они замолчали. Она положила голову ему на грудь, и оба замерли.
— До чего я ненавижу твой поганый лак на волосах. Они как грязные.
— Заткнись лучше, милый. Это просто плохой лак. А дома у меня есть свой, хороший. Ты и не заметишь.
— А если замечу?
— Заметишь — дурак будешь.
А потом им стало жарко. А потом они скинули с себя простыню.
— Слушай, я всегда так стеснялась раньше, в своей прежней жизни. А теперь пропала вся стеснительность. Я абсолютно ничего не стесняюсь с тобой, я с тобой — как с собой. Как наедине с собой.
А он стал думать и вспоминать, и вспомнились ему их первые дни. У них до этого было много дней, и вдруг появились «их первые дни», он вспомнил, как ехал к ней, когда существовал для них еще другой мир, мир вокруг них.
( — Во-он! Видите, стоит в брюках, золотая головка светится. Вот к ней прямо и подъезжайте. Зеленая куртка.
Дождь создавал не традиционную косую линейку, а идущие вниз, стоящие вертикальные полосы. А сквозь них все видно. И вовсе не сыро.
Мы подъехали к золотой головке. Я вышел под эти полосы, а они, оказывается, не стояли вертикально, а падали.
— Извини, пожалуйста, но благосостояние так повысилось… Еле нашел машину.
— А я понимаю.
— Куда мы?
— Куда угодно.
— А куда угодно?
— Все равно.
— У нас только один час. Пойдем в кафе. Дождь. Пойдем?
— Пойдем.
А через час я должен быть на работе. А она через час… А она опять пойдет домой, у нее сегодня выходной. И опять будет между нами дождь, опять будет серо и не будет светло, как сейчас.
А впрочем, вру. Может, будет.
Дождь полувисит, полупадает. Не помню, что делал дождь, — помню, что он был. Ну и что! — не сахарные.
Одно кафе закрыто.
— Пойдем в другое?
— Естественно.
И всего-то прошли две недели. Раньше тоже были недели, но то другие были недели. Все началось в хорошую погоду. Только в хорошую погоду может появиться настоящая любовь. Был вечер, было темно. И хоть казалось, что холодно (ей — не мне), было все же тепло. Мне и сейчас тепло, от тепла того вечера.
А потом был еще вечер, а потом еще. А потом вечеров стало не хватать.
Хотелось встречаться, встречаться, видеть, видеть, всегда, когда есть окно. А сегодня днем — окно. А в окне свет.
Второе кафе тоже было закрыто.
— Куда ж деться от этого дождя? — это осторожный я.
— А пускай себе идет. Он себе идет, и мы себе пойдем.
— А ты не промокла? Долго ждала?
— Да недолго. А если и промокла — все равно тепло.
А во второй наш вечер было еще теплее. Мы пили вермут, ели сыр и говорили… Обо всем говорили. И кажется, что все выяснили и обо всем договорились. Все про проблемы речи вели. А надо бы про себя. Но мы про проблемы — и все равно договорились.
Мы вышли к парку, то бишь просто к лесу, который в городе. По краю леса шла тропинка, которая сворачивала потом и исчезала за какой-то лужей — прудом среди деревьев.
— Давай купим бутылку вина и пойдем в лес. Будем идти себе и пить. Неужели кафе лучше?! — это она сказала.
А я о чем думал?! Гениальные мысли всегда бродили вокруг меня, но никогда я на них не натыкался.
Дождь, по-моему, не падал — только висел. И очень странно, что мы становились все более и более мокрыми. Трава от дождя, наверное, становилась зеленее и зеленее.
По-прежнему было светло.
Пили мы из горлышка. Она сделала глоток. Неумело. С бутылкой в руках перепрыгнула через грязь. Я сзади. Смотрю на оставленный ею след. Неожиданный рисунок подошв ее кед. Неожиданный? Мне просто не к чему было смотреть раньше на такие отпечатки, такие следы, чужие неинтересные следы.
Мы обошли лужу-пруд. Пустую бутылку она кинула в самую середину воды. Вода была зеленая, заросшая. Бутылка была тоже зеленая. Естественно, что мы стали глубокомысленно наблюдать круги. А в центре кругов около полуминуты выделялись пузырьки газа со дна.
Мы шли и опять говорили про все. Про весь мир.
— Как я тебя люблю!
— А я!
— И ты?
— Ох, просто сил нет!
— Господи, какое счастье!
Да, за счастье надо платить. Только бы не забывать о собственной греховности. За все всегда приходится платить. Но за счастье — любая цена не цена. Впрочем?.. А там будь что будет. Я хочу счастья и помню, что возмездия никогда не избежать.
А кто из нас что говорил… Разве можно?
А ведь нам уже немало лет. А мы всё проблемы решаем.
Расставаться не хотелось.
А работа?
Мы стали у дерева и всё решали проблемы.
Подошла пьяная женщина. И стала говорить что-то, а что — я не помню точно. Она говорила, кажется, что жизнь вещь тяжелая и главное в жизни — не мешать другим, а себе надо доставлять удовольствие. Она говорила хорошо — помню. А мы хотели побыть одни — это тоже помню, — но она не мешала, она была добрая.
Она говорила долго. О чем?
Я видел тебя. Я смотрел только на тебя.
Небо серое. Все серое. И светло.
А мне уж надо было идти…
Было светло, тепло…
Какая работа…
Впереди еще долгая работа. Лишь вечером я увижу ее. После работы.)
И опять они тихо лежат. Жарко.
— Люсенька, я так хочу, чтобы у нас были дети.
— Ты-то что! А я этого захотела впервые. Твои дети у меня. Я только этим и живу. Я так рада, что ты это первый сказал. А хочешь двойню?
— Хочу. А ты?
— И я.
— А ты хочешь одинаковых, похожих или разных, одного пола или мальчика и девочку?
— Я хочу и мальчика и девочку. А ты что хочешь?
— Я тоже. Но знаешь, сейчас, сию минуту, я больше всего…
— Милый. Как я тебя люблю…
А потом опять:
— А ты знаешь, мне кажется, что я уже беременна. — Он засмеялся:
— Может быть. Господи, а хорошо бы.
— Приедем домой и будем работать. Да? А то мы совсем распустились. Только любовь. А я боюсь. Работа и любовь, да? Я боюсь, что, если я перестану заниматься душой, своим делом, ты меня бросишь. Я знаю, что без своих знаний, без работы — я ничто. Во всяком случае, для тебя буду ничто. И ты меня бросишь. А потом будешь искать причину греха во мне, но мне ж от этого будет не легче.
— Не городи, родная. Хотя, когда у человека за душой нет Дела, он никнет.
— А ведь кому что дело.
— Конечно. Кому детей дома воспитывать, кому больных лечить, кому науку двигать. Кому пол подметать. Но чтоб там был кусок души.
— Я ж говорю — бросишь, если не будет дела.
— Не морочь голову. Будем держаться за то, что обрели.Действительно, приедем, будем работать.
— А давай заведем собаку. Ребенка и собаку.
— Не управишься. Я-то сволочь. А ты замучаешься.
— Милый. Родной мой. Как я тебя люблю.
— А зимой поедем на Памир?
— Почему зимой?
— Так лето-то кончилось.
— Ну, тогда поедем. Мы повсюду с тобой поедем.
— Торопиться надо, а то вдруг ребенок будет.
— Был бы ребенок.
— Конечно, разговоры уж слишком абстрактны. Подождем, не будем загадывать.
— Как я буду без тебя?
— А кто тебя заставляет быть без меня?
— Завтра приедем, а послезавтра на работу.
— А неохота. Неохота, потому что расставаться надо на полдня.
— Чегой-то ты зафальшивил, милый.
— Наверное, перерасслабился.
— Давай сосредоточивайся.
А потом они опять лежали молча, и она стала вспоминать «их первые дни», и вспоминала она то же самое, все тот же их прекрасный день, когда они были еще с тем миром, когда они не были еще в обнимку только со своим, только с их миром.
( — Тебя к телефону.
Сегодня суббота. В субботу обычно все отменяется. Собственно, почему обычно? До этого в нашей жизни была только одна суббота. Но опыт нормальных, здравомыслящих людей позволял экстраполировать. Тогда я еще не знала, что нормальный опыт нормальных людей к нам никакого отношения иметь не будет. К сожалению? К счастью?
— Я в двенадцать должен быть опять на работе. Встретиться бы ненадолго, а? Могла бы?
Какая-то стирка недостиранная. Какой-то обед недоваренный. И чья-то квартира (моя!) недоубранная… Конечно. Сейчас…
— Подъехать к дому или как обычно?
— Лучше как всегда.
А всегда — всего раз или два.
На улице дождь. Надеваю брюки, куртку.
На перекрестке стоять холодно. Ветер. Не очень уверенно ругаю себя: «Вот дура-то, на старости лет». А на самом деле распирают чертики. Кажется, распирать должен смех или радость. А чертики должны быть в глазах и зеленые. Впрочем, зеленые — это у алкоголиков. Но меня распирают чертики. Посмотрим, что это означает.
Такси. Господи, да что же это такое!
Мы идем взявшись за руки. Мы не такие! Мы ненормальные! А сами идем вполне традиционно. Как и миллионы таких же ненормальных. Для нас-то, для себя — мы единственные, мы неповторимые. Мы всё сами за себя решаем. И неповторимость свою за себя решаем. И плевать на нормальность остальных. Мы самые нормальные. Мы единственные нормальные. У нас свой мир. Мы в царстве любви, где мы центр. Никому не разрушить наш центр, наше царство. Плевать на все. В омут. В омут. Мы, я готова платить полностью за свой грех. Грех ли? И все-таки грех.
— Выпьем сухого? У меня есть деньги. — Хотя еще на работу, правда не к больным.
— Что ж молчала? Мы б такси не отпускали, а прямо на нем бы поехали.
— Ничего, здесь есть шашлычная. (Шашлычная, конечно, закрыта. Кафе тоже.)
Зато в магазине есть вино — «Столовое».
Берем бутылку и идем в лесок, или, как его, когда он в городе, называют, — парк.
Дождь все сильнее. О чем мы говорили, что вообще было в то утро, я толком не помню. Помню ощущение чего-то, чего, как уже давно казалось, не бывает, а если и бывает, то не в нашей жизни, а в литературе, и даже не в очень хорошей.