И он ушел в бывшую ризницу, прижимая ко рту платок.
Гражданка Гамлен, отныне крепче прицеплявшая кокарду к чепцу, со дня на день приобретала все большую буржуазную степенность, республиканскую гордость и достойную осанку, приличествующую матери гражданина присяжного. Уважение к правосудию, в котором она была воспитана, восхищение, которое с детства ей внушали судейская мантия и сутана, священный трепет, всегда овладевавший ею при виде людей, которым сам бог уступил на земле свое право казнить и миловать, – все эти чувства вызывали теперь у нее почти религиозное преклонение перед сыном, которого она до последнего времени считала чуть ли не ребенком. По простоте душевной она верила в преемственность судебной власти, невзирая на революцию., столь же сильно, как законодатели Конвента верили в преемственность государственной власти, несмотря на смену политического строя, и Революционный трибунал в ее глазах был окружен тем же ореолом великолепия, что и прежние судебные установления, которые она привыкла глубоко чтить.
Гражданин Бротто выказывал вновь назначенному присяжному интерес, смешанный с удивлением и вынужденным уважением. Подобно гражданке Гамлен, он считал, что судебная власть остается непрерывной, вопреки смене политического строя; но в противоположность этой даме он презирал революционные трибуналы так же, как и суды старого режима. Не осмеливаясь открыто высказывать свою мысль и не чувствуя себя в силах молчать, он пускался в парадоксы, которые Гамлен понимал ровно настолько, чтобы заподозрить собеседника в неблагонадежности.
– Высокий Трибунал, в заседаниях которого вы скоро примете участие, – сказал он ему однажды, – учрежден французским сенатом для спасения
республики, и, бесспорно, нашим законодателям пришла в голову благая мысль – дать судей своим врагам. Я сознаю все великодушие такого образа действий, но не нахожу его дальновидным. По-моему, было бы благоразумнее, если бы они расправлялись с наиболее непримиримыми противниками негласно, а остальных привлекали на свою сторону путем подкупа или обещаний. Всякий суд разит медленно и не столько поражает преступника, сколько устрашает его: он прежде всего преследует показательную цель. Неудобство вашего суда заключается в том, что он примиряет друг с другом всех, кому он сумел внушить ужас, благодаря чему из хаоса противоположных интересов и страстей он сам создает могущественную партию, способную действовать сплоченно и решительно. Вы сеете страх, но страх в большей мере, чем мужество, порождает героев; желаю вам, гражданин Гам-лен, чтобы в будущем подвиги страха не ударили бы по вам самим!
Гравер Демаи, влюбленный на этой неделе в одну девицу из Пале-Эгалите, брюнетку огромного роста, Флору, все-таки улучил минуту, чтобы поздравить товарища и сказать ему, что его назначение на столь высокий пост почетно для искусства.
Даже Элоди, относившаяся с безотчетным отвращением ко всему, связанному с революцией, и видевшая в общественной деятельности самую опасную соперницу, которая может завладеть сердцем ее возлюбленного, – даже нежная Элоди сознавала превосходство над собою человека, призванного быть судьею в важнейших делах. Кроме того, назначение Эвариста присяжным имело еще одно счастливое последствие, которому чувствительная девушка искренно обрадовалась: гражданин Жан Блез явился в мастерскую на Тионвилльской площади и в порыве мужественной нежности крепко обнял нового присяжного.
Как все контрреволюционеры, он питал уважение к республиканским властям, а с тех пор как его обвинили в мошенничестве при поставках в армию, Революционный трибунал внушал ему почтительный страх.
Он считал себя лицом слишком заметным и вел слишком много дел, чтобы наслаждаться полным спокойствием: гражданин Гамлен представлялся ему человеком, за которым стоило поухаживать. В конце концов он, Блез, был благонамеренный гражданин, сторонник законности.
Он протянул руку художнику-судье, выказал себя искренним патриотом, поклонником искусств и свободы. Гамлен великодушно пожал протянутую ему от всего сердца руку.
– Гражданин Эварист Гамлен, – сказал Жан Блез, – я обращаюсь к вашим дружеским чувствам и к вашим талантам. Я увожу вас завтра на двое суток в деревню: вы порисуете, и мы поболтаем на свободе.
Несколько раз в течение года торговец эстампами предпринимал загородную прогулку на два-три дня в обществе художников, зарисовывавших по его указаниям пейзажи и руины. Схватывая на лету все, что могло понравиться публике, он привозил из этих поездок наброски, которые потом заканчивались в мастерской, искусно гравировались и превращались в одноцветные или многоцветные эстампы, приносившие ему немалый доход. По этим же наброскам он заказывал карнизы для дверей и трюмо, которые имели успех у покупателей не меньший, а иногда и больший, чем декоративные произведения Гюбера Робера.
В этот раз он хотел забрать с собой гражданина Гамлена, чтобы тот зарисовал с натуры развалины: настолько звание присяжного подняло в его глазах Эвариста как живописца. Кроме Гамлена, в прогулке принимали участие еще гравер Демаи, отличный рисовальщик, и никому не известный Филипп Дюбуа, превосходно работавший в жанре Робера. Как всегда, художников сопровождала гражданка Элоди со своей подругой, гражданкой Азар. Жан Блез, умевший сочетать приятное с полезным, пригласил также гражданку Тевенен, актрису «Водевиля», с которой, по слухам, он был в близких отношениях.
X
В субботу, в семь часов утра, гражданин Блез, в черной с загнутыми кверху углами шляпе, в пунцовом жилете, лосиных штанах и желтых ботфортах с отворотами, постучал ручкой хлыста в дверь мастерской. Гражданка Гамлен мирно беседовала в это время с гражданином Бротто, между тем как Эварист завязывал перед осколком зеркала высокий белый галстук.
– Счастливого пути, господин Блез! – сказала гражданка. – Но, раз вы отправляетесь зарисовывать пейзажи, возьмите с собой и господина Бротто: ведь он тоже художник.
– Отлично! – ответил Жан Блез. – Гражданин Бротто, едемте с нами.
Убедившись, что он никому не будет в тягость, Бротто – человек общительный и любитель всяких развлечений – охотно согласился.
Гражданка Элоди поднялась на четвертый этаж, чтобы поцеловать гражданку Гамлен, которую она называла своей маменькой. Она была одета во все белое и благоухала лавандой.
Старая дорожная берлина с опущенным верхом, запряженная парой лошадей, ожидала на площади. На задней скамейке сидела Роза Тевенен с Жюльеной Азар. Элоди предложила актрисе сесть с правой стороны, сама села с левой, а худощавую Жюльену поместили между ними обеими. Бротто устроился на передней скамейке, против гражданки Тевенен, Филипп Дюбуа – против гражданки Азар, Эварист – против Элоди. Что касается Филиппа Демаи, его атлетический торс красовался на козлах, по левую руку от возницы, которого он поражал россказнями о том, что есть в Америке такая страна, где на деревьях растут колбасы.
Гражданин Блез, превосходный наездник, ехал верхом и, не желая глотать пыль, поднятую берлиной, скакал впереди всех.
По мере того как берлина катилась по мостовой предместья, путники забывали о своих заботах; при виде полей, деревьев, неба мысли их становились радостными и приятными. Элоди думала, что могла бы прожить всю жизнь вместе с Эваристом на лоне природы, на берегу реки, близ лесной опушки; она разводила бы кур, а он был бы мировым судьей где-нибудь в деревне. Придорожные вязы убегали от них. При въезде в селения наперерез экипажу с лаем устремлялись дворовые псы, кидаясь под ноги лошадям, меж тем как рослый спаниель, разлегшийся поперек дороги, с сожалением подымался с места; куры разлетались во всех направлениях и, желая спастись, перебегали дорогу; гуси, сбившись в кучу, удалялись не спеша. Чумазые дети глазели на берлину. Утро выдалось жаркое, на небе – ни облака. Потрескавшаяся земля жаждала дождя. Они вышли из экипажа у Вильжюифа. Когда они проходили через местечко, Демаи зашел к фруктовщице купить вишен, чтобы угостить гражданок, которым хотелось пить. Торговка оказалась смазливой: Демаи пропал надолго. Филипп Дюбуа окликнул его:
– Эй! Барбару!.. Барбару!
Этим прозвищем его обычно звали приятели.
Услыхав ненавистное имя, прохожие насторожились; во всех окнах появились лица. Когда же санкюлоты увидели выходящего от фруктовщицы красивого молодого человека, в распахнутом жилете, с развевающимся на атлетической груди жабо, с корзиной вишен на плече и с фраком на кончике трости, то, приняв художника за объявленного вне закона жирондиста, они бесцеремонно схватили его и, не обращая внимания на его негодующие протесты, наверное, отвели бы в ратушу, если бы старик Бротто, Гамлен и все три женщины не подтвердили согласно, что задержанного гражданина зовут Филипп Демаи, что он гравер и добрый якобинец. И все-таки заподозренному пришлось предъявить удостоверение о благонадежности, которое оказалось при нем совершенно случайно, ибо в делах такого рода он отличался крайней беззаботностью. Только этой ценой удалось ему вырваться из рук деревенских патриотов, поплатившись пустяком – разорванной кружевной манжетой. Национальные гвардейцы, от которых ему досталось больше, чем от прочих, даже извинились перед ним: теперь они предлагали торжественно отнести его на руках в ратушу.
Свободный, окруженный гражданками Элоди, Розой, Жюльеной, Демаи с горькой усмешкой посмотрел сверху вниз на Филиппа Дюбуа, которого он недолюбливал и подозревал в вероломстве.
– Дюбуа, – сказал он, – если ты еще раз назовешь меня Барбару, я буду звать тебя Бриссо; это толстый, смешной человек, с жирными волосами, лоснящейся кожей и липкими руками. Никто не усомнится, что ты именно гнусный Бриссо, враг народа, и республиканцы, охваченные при виде тебя ужасом и отвращением, повесят тебя на первом же фонаре… Понял?
Гражданин Блез, приведший свою лошадь с водопоя, уверял, что это он уладил все дело, хотя всем казалось, что оно уладилось без него.
Сели опять в экипаж. Дорогою Демаи сообщил вознице, что некогда на эту самую равнину Лонжюмо упало несколько обитателей луны, которые формой тела и цветом кожи походили на лягушек, но ростом были значительно выше. Филипп Дюбуа и Гамлен беседовали об искусстве. Дюбуа, ученик Реньо, побывал в Риме. Он видел там фрески Рафаэля и ставил их выше всех шедевров живописи. Его восхищали колорит Корреджо, изобретательность Аннибала Каррачи, рисунок Доменикино, но он не находил ничего, что могло бы сравниться по стилю с картинами Помпео Баттони. В Риме он посещал господина Менажо и госпожу Лебрен, но так как оба они относились враждебно к революции, то он и не упоминал о них. Зато он расхваливал Анжелику Кауфман за ее изящный вкус и знание античности.
Гамлен с сожалением говорил о том, что вслед за расцветом французской живописи – запоздалым, ибо он начался только с Лесюэра, Клода и Пуссена и соответствовал по времени упадку итальянской и фламандской школ, – последовало такое стремительное и глубокое падение. Он считал причиной этого общественные нравы и Академию, бывшую, так сказать, их зеркалом. Но Академию, к счастью, упразднили, и теперь Давид и его ученики, на основе новых принципов, создавали искусство, достойное свободного народа. Среди молодых художников Гамлен без малейшей зависти ставил на первое место Геннекена и Топино-Лебрена. Филипп Дюбуа предпочитал Давиду своего учителя Реньо, а в юном Жераре видел надежду современной живописи.
Элоди восхищалась красным бархатным током и белым платьем гражданки Тевенен. Актриса в свою очередь хвалила туалеты обеих своих спутниц и давала им советы, как одеваться еще лучше: для этого, по ее мнению, следовало отказаться от всяких отделок.
– Простота – вот к чему надо постоянно стремиться, – говорила она. – Мы учимся этому на сцене, где платье должно не скрывать, а подчеркивать каждое движение. В этом вся красота наряда, и другой красоты ему не нужно.
– Вы совершенно правы, душенька, – отвечала Элоди. – Но ничто не обходится так дорого, как простота. Не всегда мы только по отсутствию вкуса всячески украшаем свой туалет отделкой: иногда мы поступаем так из соображений экономии.
Они с оживлением заговорили об осенних модах: совершенно гладких платьях с короткой талией.
– Сколько женщин уродуют себя, подчиняясь моде! – заметила гражданка Тевенен. – Следует считаться прежде всего с собственной фигурой.
– Красивы только ткани, набрасываемые на фигуру целым куском и драпирующиеся затем складками, – вмешался Гамлен. – Все, что скроено и сшито, – ужасно. Эти мысли, более уместные в книге Винкельмана, чем в устах человека, обращающегося к парижанкам, встретили равнодушно-пренебрежительный отпор.
– Зимою будут носить, – сказала Элоди, – ватные пальто под лапландские, из флоранса и из сицилиена, и казакины с отрезной талией, застегивающиеся на турецкий манер жилетом.
– Все это жалкие ухищрения людей, не имеющих возможности хорошо одеваться, – возразила актриса. – Это продается в лавках готового платья. У меня есть портниха, работающая на дому; у нее золотые руки, и берет она совсем недорого; я вам пришлю ее, моя милая.
И полились слова, легкие, торопливые, перебирались, обсуждались тонкие ткани, полосатый флоранс, гладкая тафта, газ, нанка.
А старик Бротто, прислушиваясь к их разговору, со сладостной меланхолией думал об этих легких, прихотливо сменяющих одна другую тканях, облекающих очаровательные, недолговечные формы, вечно возрождающиеся, как цветы в полях. И его взор, переходя с трех молодых женщин на васильки и полевые маки, росшие вдоль дороги, увлажнялся слезами светлой грусти.
Около девяти часов они приехали в Оранжи и остановились в харчевне «Колокол», где супруги Пуатрин давали приют и пешим и конным. Гражданин Блез, уже успевший почиститься и помыться, помог гражданкам выйти из экипажа. Обед заказали к двенадцати часам, после чего все двинулись пешком, предшествуемые деревенским мальчуганом, который нес ящики с красками, папки, мольберты и зонтики, прямо полем, к месту слияния Оржа и Иветты, в тот очаровательный уголок, откуда открывается вид на зеленеющую равнину Лонжюмо, окаймленную Сеной и лесом святой Женевьевы.
Жан Блез, взявший на себя роль проводника, вступил с бывшим финансистом в шутливый разговор, в котором прихотливо мелькали имена Вербоке Великодушного, разносчицы Катерины Гиссо, девиц Шодрон, кудесника Галише и более современные персонажи – Каде-Руссель и мадам Анго.
При виде жнецов, вязавших снопы, Эварист, охваченный внезапным влечением к природе, почувствовал, что на глаза ему навертываются слезы; мечты о всеобщей любви и согласии переполнили его сердце. Демаи сдувал гражданкам на волосы крылатые семена одуванчиков. Как большинству горожанок, им нравились букеты, и они принялись собирать медвежьи ушки, цветы которых расположены колосьями вокруг стебля, нежно-лиловые колокольчики, хрупкие веточки душистой вербены, бузину, мяту, желтянницу, тысячелистник, словом, всю полевую флору конца лета. И так как Жан-Жак ввел ботанику в моду среди городских девиц, все три знали название и любовное значение каждого цветка. Когда нежные, истомленные засухой венчики осыпались в руках Элоди и дождем упадали к ее ногам, она вздыхала:
– Ах, они уже увядают – цветы!
Все взялись за работу, стараясь изобразить природу так, как она им представлялась; но каждый воспринимал ее сквозь призму творчества того или иного мастера. Филипп Дюбуа живо набросал в жанре Гюбера Робера покинутую ферму, срубленные деревья, высохший ручей. Эварист Гамлен находил на берегах Иветты пейзажи Пуссена. Филипп Демаи, облюбовал голубятню, трактовал сюжет в шутливой манере Калло и Дюплесси. Старик Бротто, считавший, что подражает фламандцам, тщательно зарисовывал корову. Элоди набрасывала хижину, а ее подруга Жюльена, дочь торговца красками, подбирала для нее краски Ребятишки, обступив ее, смотрели, как она писала. Когда они слишком заслоняли ей свет, она отстраняла их, называя' мошкарой и угощая леденцами. А гражданка Тевенен, выискивая среди детей хорошеньких, умывала их, целовала, втыкала им в волосы цветы. Она ласкала их с меланхолической нежностью потому, что ей не было дано испытать радости материнства, а еще для того, чтобы приукрасить себя выражением нежного чувства, равно как поупражняться в искусстве поз и группировок.