— Чем же вы мне помочь хотите? — спросил Лосев.
— Письмо написать. Хочешь — в область, хочешь — в Москву. Как скажешь. Подписи соберем. Депутатов, передовиков, старых коммунистов…
У Лосева щеки надулись, бровь поднялась, такое смешное ребячье выражение появлялось на лице его в минуты самые напряженные. Поливанов, конечно, испытывал, но чем черт не шутит, со старика всякое станется. Коллективное письмо, да еще с ведома руководителя города, можно сказать, с благословения. Подбил, вместо того, чтобы самому поставить вопрос перед инстанциями… Спросят за это, и правильно сделают.
— Пишите, ваше право, — сказал он и нагнулся, погладил кота, что ластился у ног. — А когда-то был у вас сибирский.
— Ангорский, — сказала тетя Варя.
— Да, ангорский… Только думаю, что письмо может все испортить. Аргументы у вас несерьезные. Опровергнут, и вопрос будет снят.
Поливанов продолжал наступать.
— Значит, в аргументах все дело? А я думаю, в желании! Ребром надо ставить, наверх идти, не бояться!
Мягкость Лосева его обманула. Казалось, на Лосева можно жать, он уступал, оправдывался, он был простодушен, покладист. Еще бы немного, — но тут Поливанов натолкнулся точно на камень. Это была твердость и сила, которую Лосев проявлял неохотно.
Вздыхая, как бы щадя их, Лосев приоткрыл всего лишь краешек, чтобы они увидели, сколько за этим еще всякого прочего, которое цепляется одно за другое, целая корневая сеть. Прекрасно, дом не сносить, Жмуркину заводь не трогать. А что прикажете делать со стройкой? Переносить? А куда? Где подобрать площадку? Любые перемещения, между прочим, нуждаются в расчетах. Подъездные пути, коммуникация, общий генплан развития. А как на новом месте здание впишется в профиль города? Мало того, тем, кто утверждал в области, — им ошибку надо признавать. А в чем ошибка? Просьба трудящихся? А другим трудящимся наплевать, им ближе на работу ходить…
Глаза Тучковой наполнились сочувствием. Костик заслушался, непроизвольно кивая каждому доводу.
— Вот и поручи своим спецам, — громко, бесцеремонно прервал Поливанов. — Пусть подготовят аргументы. Ты-то сам для себя в принципе решил? — Он подождал чуть-чуть, не для того, чтобы Лосев ответил. — А если решил, тогда выкладывай им на стол свои козыри! Тогда ты драться обязан, ни с чем не считаясь. Ни с какими неприятностями! Легкого пути тут нет.
И сразу из глаз Тучковой любопытство схлынуло. Обнажилась отчаянность, та самая, какая была в том разговоре с Каменевым…
— Болтовня! — жестко и резко сказал Лосев. — Не борьба нужна, а доводы. Аргументы не готовят. Их ищут, или они есть, или их нет. Честное дело надо честно решать… Эх вы, я-то думал, вы тут подготовили…
Все же он не стал с ними откровенничать. Не мог он сообщать тонкости отношений со строителями, с Уваровым; а еще была у него привычка следить за своими словами, взвешивать их, не говорить лишнего. То, что он годами упорно воспитывал в себе… Казалось бы, чего проще признаться, что он сам еще не решил, какой линии ему держаться, а не решил он потому… Впрочем, он и сам себе не хотел признаваться.
— Очень вы нынче принципиальный человек, Юрий Емельянович, — сказал Лосев, подчеркнув слово «нынче», но Поливанов не отозвался. — Со мной вы принципиальный. И задаром. Вот чем хвалитесь. Денег за вашу принципиальность вам не платят? Так? А мне, значит, платят. И я должен следовать вашему примеру уже в вышестоящих кабинетах. А если я вашему другому примеру последую?.. — Он хмыкнул, откинулся на спинку стула. — Стану принципиальным по выходе на пенсию?
— Ишь, огрызается. Сдачи дает, — с неожиданным благодушием удивился Поливанов.
— А как же… Одно дело сочувствовать, жалеть, другое — решать. Мало ли что бы мне хотелось. Я бы стадион хотел построить… Есть еще такие вещи, как бюджет, как план, как занятость населения. При всем уважении к вашей деятельности, друзья-товарищи, для вас это, так сказать, — хобби. Вы, Юрий Емельянович, ради удовольствия этими изысканиями занимаетесь. Но прежде, насколько помню, со-о-всем другим занимались. Так ведь?
Поливанов не ответил. Неужто и в прежние годы он был таким же страшенным кощеем, и тогда в нем был какой-то подвох, и тогда он подкалывал Лосева и выставлял его в смешном виде?
— Совсем иными делами увлекались, — повторил Лосев.
Он остановился, затянул паузу, чтобы все заметили, как Поливанов уклоняется от вызова.
Взгляды их столкнулись. Из темных впадин глаза Поливанова взблеснули и спрятались. Чувствовал ли Поливанов опасность?
— Давай, давай, не робей, — сказал Поливанов.
— Церковь Владимирская, самый драгоценный памятник в округе. Так? — Лосев отпил глоток чая. — Четырнадцатый век и всякое такое. Помните, как ее в клуб превратили, потом начисто перестроили, обкорнали. Сперва послали ходатайство в Москву, Калинину, чтобы, значит, закрыть церковь, потом, не дожидаясь разрешения, устроили антирелигиозный костер на площади. В каком это году было? Я, извините, тут никак, поскольку до моего рождения. А что там жгли? Иконостас со всеми иконами, деревянные врата, все резное, редкой работы, иконы, говорят, были большой художественной ценности… В огонь бросали также древние божественные книги из этого же храма. Библиотека была замечательная, поскольку туда перенесли монастырские бумаги, когда монастырь прикрыли. — Лосев посмотрел на Костика. — Книги были там семнадцатого века, может и шестнадцатого, так профессора считают. А роспись, между прочим, была единственная.
— Откуда это известно? — недоверчиво спросил Костик.
— Эксперты обследовали. Заключение дали, что восстановить невозможно. Мы восстановить хотели, была у нас такая мечта… На суд общественности мы, правда, не выносили, вече не собирали.
Он обращался сейчас к одному Костику, тот мучительно морщил лоб, переводил глаза то на Поливанова, то на Лосева, пытаясь понять, что происходит.
— Ну и что? К чему вы это? — враждебно спросил он Лосева.
— А вы как-нибудь расспросите Юрия Емельяновича… Говорят, Юрий Емельянович, что вас просили: «Оставьте, не жгите ихнее оборудование. Закройте церковь, но жечь для чего?»
— Мало ли что говорят! — Тучкова руки раскинула, как бы прикрывая Поливанова. — Зачем вы про это? Разве это что-нибудь меняет? Что ж вы переводите на другого…
Тут Поливанов грохнул набалдашником палки по столу, да так, что ножи подпрыгнули, тарелки зазвенели, что-то упало.
— Не нуждаюсь! Сам оборонюсь! Молчи, Татьяна. Ты что меня защищаешь? От кого? От него? — Голос его срывался, переходя на хрип, на визг, словно сук попал под пилу. Опираясь на палку, поднялся, стал высоким, выше, чем раньше, и глаза высветились, побелели от ярости. Он стоял над Лосевым, словно занесенный огромный колун. Жахнет и рассечет пополам; в этот момент давние легенды про этого человека ожили.
— Не ему меня разоблачать! Меня на фуфу не возьмешь! Маловато для Поливанова. Мои счета оплачены, товарищ Лосев. Вот папаша твой мог бы мне предъявить… Он, можно сказать, пострадал за свои идеи. У него идеи были. А у тебя какие идеи? У тебя сведения! Улики! Ха-ха, улики на Поливанова! Я-то гадал, думал, какой он, мой черед, грянет? Вот он, оказывается, — Серега Лосев! Эх ты, побирушка, насобирал щепок. Из них похлебки не сваришь. Да и на них не сваришь. Хоть и много их было. Я ведь все могу на себя взять. Я один остался и за всех отвечу. Да, так все и было. Слышите вы, правильно он изложил! Вполне у тебя добросовестные осведомители, Лосев. А вот сообщили они тебе, что дальше было? А? Шустрые они у тебя, да не умные. Они меня могли бы и сильнее принизить. При тебе ведь, или нет, ты отбыл уже, я ходить стал, выпрашивать у старух церковные книги, иконы, бумаги старые. С того костра они тогда кое-чего повытягивали, спасли от огня. Книги, они плохо горят. Ходил, тридцать лет прошло, ходил по старым пням, кланялся, шапку ломал. Они покрепче тебя припоминали. Они меня как кошку тыкали в дерьмо: такой-растакой — сам жег, а теперь сам же просишь. Я винился. Дурак, говорю, молодой был, не понимал. Я, комиссар Поливанов, я перед этими религиозными старухами каялся! Как блудный сын. Одни тешились, другие прощали, иконы давали, книги. Вот видишь, стоят обгорелые. Перед старухами каялся. А перед тобою и не подумаю. Ты, душа моя, из костра ничего не вытащил. Ни из одного костра… Какое ты право имеешь мне счет предъявлять? Ты что думаешь, вот, мол, какие варвары были. Стыдишься за нас?
Он поднял над Лосевым огромную костлявую руку с палкой, но Лосев смотрел в той же задумчивости, не шелохнулся, не отвел глаз.
— Знаю, осуждаете нас, открещиваетесь. Но, может, для того, моего, времени мы по-другому и не могли? Через огонь только и надо добывать истину новой жизни. Мне и теперь снится, как у того костра Алиса Андреевна, учительница моя, за руку меня хватала, потом на колени повалилась, при всех, не постеснялась.
— Юрочка, не надо! — тихо, еле слышно, простонала Варвара Емельяновна, тетя Варя, сестра Поливанова. — Ах, нельзя ему, Сергей Степанович, зачем вы его расстраиваете? Танечка, ты хоть скажи.
— Молчи, Варька!
Тучкова обняла ее, прижала голову ее к себе.
— Я ничего не боюсь! Я своей жизни не боюсь! — кричал Поливанов.
— Да прекратите же вы, Сергей Степанович… вы его убиваете, — проговорила Таня. — Слышите?
Лосев сидел каменно, не отводя глаз от Поливанова.
— …Учительница любимая слезы лила, просила, умоляла не трогать чудотворную икону Владимира. На художественную ценность напирала. Чуть ли не кисти Феофана Грека. Не жечь чтобы. Чтобы отдать в музей, куда угодно, да только не в костер. На Луначарского ссылалась. На Покровского, который, между прочим, приезжал тогда в губернию, комиссарил у нас. Я отверг. Все ее слезы отверг. Дурман, объяснял я ей, и есть дурман, кто бы его ни писал. Сама же нас учила, что все эти изображения — фантазия. Ах, какая это икона была! Мне порой снится, как я ее с маху в огонь и как Алиса Андреевна кричит. Эти у меня иконы — мелочь по сравнению с той. Ну, естественно, чудотворная, это тоже подначивало. У них у всех вера была, а мы свою веру противопоставляли, демонстрировали храбрость, безбожье! Да, своя вера у меня была. И теперь есть! Пусть другая, а есть. Я всегда с верой жил. А ты?.. Перед Алисой Андреевной мне стыдно — признаюсь, перед тобою — нет. Не тебе судить меня. Какое право у тебя? Ты на готовенькое явился…
Хорошо, что Костик подхватил его. Лицо его покрылось большими каплями пота, лишилось последних красок, он пошатнулся, опустился в кресло. Надежда Николаевна быстро накапала в рюмку каких-то капель, поднесла. Поливанов глотнул не замечая. Взгляд его остановился, ушел куда-то внутрь. Стало тихо. Все молчали, как бы прислушиваясь, и Поливанов прислушивался.
Глазницы его опустели, словно бы смерть открылась в этой пустоте. Что минуту назад казалось таким важным, что вызывало его гнев, что требовало борьбы, защиты — сдунуло, как пыль, — чья-то правота, память о Жмурине, дом Кислых, упрек Лосева… И мнение людей, и воспоминания, и Алиса Андреевна, все такие огромные сроки — двадцать, пятьдесят лет, все оказывалось одинаково мелким перед небытием, перед той пропастью, куда тащила его смерть.
Надежда Николаевна взяла его за руку, кивнула всем, и все заговорили, стараясь не смотреть на Поливанова, словно было неприлично замечать то ужасное, что происходило рядом. Они изображали непонимание. Только снизили голоса, как бы специально, чтобы не мешать Поливанову прислушиваться… Если б это была боль, если б он кричал, они могли бы что-то делать. Но в том-то и дело, что они не могли ничем помочь, им оставалось вести себя так, словно ничего не происходит. Единственным их средством была ложь. Против лжи смерть ничего не могла. Они лгали, притворяясь, что ее нет, что они не догадываются об ее работе.
Рогинский показывал Лосеву гибкую продолговатую книгу — французский каталог, — открыл на заложенной странице. Знакомая Лосеву фотография картины была неровно обведена чернилами, и сбоку было написано «Астахов А.Г. 1887 г.» — и дальше какой-то номер выскоблен ножичком. Узнав, что каталог Лосев видел у вдовы Астахова, Рогинский выразил разочарование. К сожалению, никаких других примечательностей по дому Кислых не найдено. Нет сведений о посещениях этого дома какими-либо выдающимися деятелями литературы или искусства. Между тем именно на это рассчитывал Лосев. Судя по каталогу, о картине Поливанову было давно известно. А вот откуда и каким образом попал сюда каталог, об этом не знали ни Рогинский, ни Тучкова. Тетя Варя, посматривая на Поливанова, припомнила, что, кажись, прислали книгу ему из-за границы. Кто? Да, наверное, Лиза Кислых, другому некому, младшая дочь Кислых, прислала уж после войны. При чем тут Лиза Кислых — про это тетя Варя отвечать не стала, а вот Астахова, как выяснилось из расспросов Лосева, — видела, дома у него была, но об этом пусть лучше Юрий Емельянович расскажет.
Поливанов смотрел на сестру откуда-то издалека. Он переводил глаза с одного на другого, стараясь вернуться в их разговор, и не мог. Искал какую-то отгадку в их лицах, в движениях губ. О чем они? О чем можно говорить? О чем стоит говорить, волноваться?
…Он рисковал жизнью много раз и не боялся смерти. Но сейчас с ним происходило совершенно другое. Не было ни поединка, ни борьбы. Было умирание. Все внутри опустошалось, все теряло значение, не за что было зацепиться. Не все ли равно, что будет после него, если его самого не будет, и не будет уже никогда. Он смотрел на них с ненавистью и тоской.
— Вы не сердитесь на него, — шепнула Тучкова.
— Он сам завел.
— Вы как школьник, — усмехнулась она. — «Он первый». А он потому, что обиделся на вас.
— За что?
— Да потому, что вы все это, — она обвела головой стол, папки, мебель, — считаете хобби. А у него мечта — музей создать. Для музея он дом Кислых наметил, все туда готовил. А теперь…
Она смотрела на него, ожидая, но Лосев ничего не сказал, отломил себе кусок сотов, ложкой поднял оттуда тягучий мед.
Соты располагались правильным узором, будто их штамповала машина. Чудно было представить, что их сделали неразумные пчелы. Лосев разглядывал это геометрическое изделие и думал о том, что и тысячу лет назад соты имели такую же форму и никакой, значит, архитектуры и смены стилей у пчел не существует, что, может, происходит оттого, что пчелы доверились природе и она выбрала им самую совершенную форму для этого материала, для их организма. Строят себе и строят, не завися от моды. И ведь так строят, что лучше не придумаешь.
Улучив момент, Надежда Николаевна сказала Лосеву с упреком:
— Вот кто святой человек. Как он страдает.
— Почему святой, он же атеист, коммунист, — устало и тупо возразил Лосев.
На это она иронично пыхнула папироской.
— Что с того, разве коммунист не может быть святым? Вы Евангелие, конечно, не читали?.. А жаль. Вы бы знали, что покаявшийся грешник дороже праведника. Он же каялся вам. Разве вы не поняли?
Лосев буркнул упрямо:
— Не разрушал бы, и каяться не пришлось бы.
На него смотрели как на виноватого, они все остались на стороне Поливанова. Возвращаясь домой, он вспоминал выстуженные глаза Тучковой, как она сухо попрощалась, даже Рогинский и тот остался разочарованным.
Мысленно он проверял себя — вроде бы держался правильно, говорил убедительно, доказательно, а в результате он почему-то виноват и перед ними, и перед Поливановым. В чем же его вина? В том, что он здоров, что он начальник, что он ничего не обещает и хочет быть честным? Но хуже всего, что и сам чувствовал себя как бы в чем-то уличенным.
Вообще-то Лосев жил, не оглядываясь на прожитое, не было к тому повода и потребности не было. Жил набегающим днем, делами, которых всегда невпроворот, поэтому и не имел сколько-нибудь ясного мнения, что же это все прожитое было — сцепление случайностей, которые образовывались из мешанины жизни и бросали его то вверх, то вниз и в прочие стороны, либо же среди этого хаоса имелась какая-то идея. Слепая ли игра обстоятельств и настроений его несла или он сам участвовал в создании своей судьбы?
А тут оглянулся и удивился, какие петли и зигзаги он выделывал. Из отдаления некоторые поступки выглядели несусветными, загадочными. Особенно же поразило его теперь, спустя годы, первое его выдвижение, то, чем обозначено было начало его нынешнего пути.