Сестры - Эберс Георг Мориц 14 стр.


X

Целый час прошел с тех пор, как Лисий покинул царских гостей. Кубки не один уже раз наполнялись вновь; евнух Эвлеус успел присоединиться к пирующим, и разговор перешел на другие предметы. Оба царя разговаривали с Аристархом о рукописях древнейших поэтов и ученых, рассеянных во всей Греции, и о путях и средствах добыть оригиналы, или по крайней мере достать копии для библиотеки Мусейона.

Эвергет рассказывал евнуху о последнем празднике Дионисия и о новейших представлениях комедий в Александрии.

Евнух делал вид, что внимательно слушает своего собеседника, перебивал его даже разумными и дельными вопросами, но все его внимание было обращено на царицу, которая совсем завладела Публием и тихо ему рассказывала о жизни, губящей ее силы, о неудовлетворенности сердца и о своем восхищении Римом, его величием и мощью.

Царица говорила, почти не умолкая, с разгоревшимися глазами и пылающими щеками. Публий, вообще не разговорчивый, изредка прерывал царицу, чтобы сказать ей что-нибудь лестное. Он помнил совет отшельника и старался заслужить расположение Клеопатры.

Несмотря на тонкий слух, евнух мало что услышал из их тихих речей. Громкий голос царя Эвергета покрывал все голоса, но евнух обладал большим искусством связывать мысленно отрывки слышанного разговора или, по крайней мере, схватывать смысл.

Царица не любила вина, но на пирах она всегда бывала опьянена своими собственными словами, и теперь, когда ее братья и Аристарх оживленно спорили между собой, она подняла кубок, прикоснулась к нему губами, подала его Публию, а сама схватила его чашу.

Молодой римлянин понял все значение ее поступка.

На его родине точно так же женщина меняется бокалом со своим избранным или, раскусив своими белыми зубками яблоко, отдает ему половину.

Холодный ужас объял Публия, как путника, беспечно идущего по дороге и вдруг заметившего бездну под ногами. Как молния пронеслась в его голове мысль о матери, ее предостережения остерегаться обольстительного коварства египтянок и особенно этой женщины, которая теперь смотрела на него не с величием, как царица, а с тревогой и желанием. Он охотно отвернулся бы от нее и оставил бы кубок нетронутым, но ее глаза впились в его глаза, и отказаться теперь от кубка казалось бесстрашному сыну великого народа немыслимым риском.

И разве может он за такое необычное внимание и радушие заплатить одним из тех оскорблений, которых никогда не простит ни одна женщина, тем более Клеопатра?

Многим в жизни рискуют, много совершают преступлений для того, чтобы завоевать расположение женщины. Помимо любви здесь большую роль играет тщеславие, и внимание даже нелюбимой женщины льстит мужчине и радует его самолюбие. Но лесть, как ключ, открывает искушению дверь в сердце, и тайный голос лицемерно шепчет:

— Не отказывайся, это жестоко!

Такие мысли теснились в голове Публия Корнелия в то время, когда он взял кубок царицы и прикоснулся губами к тому месту, где были ее губы.

Пока он пил вино из длинного золотого бокала, в нем громко заговорило неприятное чувство к этой болтливой, нарядной, подвижной женщине, навязывавшей ему свое расположение, которого он совсем не добивался. В этот миг неожиданно встал перед ним другой образ, образ бедной девушки, так гордо и настойчиво избегавшей его внимания. Теперь Клеа казалась ему гораздо более достойной царского венца, чем эта увенчанная диадемой царица.

Клеопатру очень радовало, что римлянин так медленно пил вино, эту нерешительность она объяснила себе тем, что Публий все еще не мог опомниться от оказанного ему предпочтения.

Царица не спускала глаз с юноши и с удовольствием заметила, как щеки его то краснели, то бледнели, но она не видела, что Эвлеус с разгоревшимися глазами наблюдал за ней и Публием.

Наконец, римлянин поставил кубок на стол и в смущении подыскивал ответ на вопрос, как ему нравится вино.

— Чудесно, превосходно, — запинаясь, произнес он, глядя не на царицу, а на Эвергета, громогласно изрекшего в этот момент:

— Часами я думал об этом месте, объяснял тебе, на чем я основываюсь, выслушивал тебя, Аристарх, но все-таки я останусь при своем и всегда скажу, что в этом месте у Гомера вместо «iu» надо читать «siu»!

Увлекшийся Эвергет так громко выкрикнул последние слова, что покрыл своим голосом говор всех гостей. Публий воспользовался этим, чтобы избежать неприятной необходимости отвечать на чувства, которых он не разделял, и, обращаясь наполовину к Эвергету, наполовину к Клеопатре, сказал:

— Разве так важно знать, «iu» или «siu» надо читать! Я признаю многое, что мне, собственно, чуждо, но я не могу понять, чтобы энергичный человек, благоразумный правитель и такой завзятый бражник, как ты, Эвергет, мог часами сидеть над старыми свитками папируса и ломать себе голову над тем, какое подлинное слово должно быть в действительности у Гомера.

— Ты говоришь о вещах для тебя чуждых, — возразил Эвергет. — Лучшее из того, что находится под этим золотым обручем на моем лбу, я использую для самого себя. Я люблю изощрять свой ум над самыми тонкими вопросами, подобно тому как силу своих мышц испытываю на самом сильном атлете. Последний раз я сбросил пятерых на песок, и теперь борцы дрожат при одном моем появлении на арене. Не было бы силы, если бы на свете не было сопротивления, и никто бы не смог оценить своей силы, если бы не испытывал ее в борьбе. Я себе ищу такие препятствия, которые соответствуют моей личности. Если они не по твоему вкусу, то я в этом случае не могу ничего сделать. Благородный конь, которому ты предложишь эту великолепную лангусту, так прекрасно приготовленную, отвернется от нее и не поймет, почему глупые люди любят соленое. Соль тоже не всем по вкусу! Живущим далеко от моря устрицы не нравятся, а я, как тонкий знаток, даже сам вскрываю их, чтобы они были свежи, и проглатываю их вместе с их соком, смешивая с вином.

— Я не люблю слишком острых блюд и открывать устрицы предоставляю слугам. Таким образом я избегаю траты времени и бесполезной работы, — вставил Публий.

— Я знаю, — усмехнулся Эвергет. — Вы держите греческих рабов, чтобы они за вас писали и читали. Разве нет у вас рынков, где покупают людей, чтобы вымещать на них вашу головную боль после ночных попоек? На Тибре больше любят заниматься другими вещами, чем учением.

— И оттого, — вступил в разговор Аристарх, — лишают себя благороднейших и тончайших наслаждений, потому что настоящее удовольствие есть то, которое дается только трудом и лишениями.

— Но то, чего вы достигаете таким образом, мало и незначительно, — опять возразил Публий Сципион. — Вы мне напоминаете того человека, который в поте лица вкатил громадный камень и придавил им воробьиное перо, чтобы его не сдул ветер.

— Что мало и что велико? — спросил Аристарх. — Противоположные мнения об одном и том же предмете могут быть одинаково справедливы, потому что от нас самих, от наших ощущений зависит, какими являются предметы в наших глазах: холодны они или горячи, приятны или противны. Протагор [54] говорит: «Человек есть мера всех вещей». Это самое неоспоримое из всех софистических учений. Все остальное, даже самое незначительное, имеет тем большее значение, чем совершеннее вещь, к которой оно принадлежит как часть к целому. Отрежь водовозной кляче одно ухо: чем это ей повредит? А если то же самое сделать с благородным конем, на котором ты ездишь на Марсовом поле? Для крестьянки лишняя морщина на лице, выпавший зуб не имеют никакого значения, но совсем другое значение получают эти же недостатки для избалованной красавицы. Исцарапай совсем изваяние на кувшине водоноса, сделанном грубыми руками горшечника, и это ничуть не испортит убогий сосуд, а сделай тонкую царапину на камеях с изображением Птолемея и Арсинои [55] , что поддерживают одежды на прелестной шее Клеопатры, и богатейшая правительница будет в таком отчаянии, как если бы она потеряла половину имущества.

Что может быть совершеннее и достойнее благороднейших творений великих мыслителей и поэтов?

Сберечь их от повреждений, очищать от пятен, которые появляются на них от времени, — все это наша задача, и если мы поднимаем огромные камни, то это мы делаем не для того, чтобы придавить воробьиное перо, но для того, чтобы загородить дверь, за которой хранится драгоценное сокровище.

Болтовня девушек у ручья стоит того, чтобы ее развеял ветер и никто не вспомнил о ней. Но может ли в глазах сына показаться незначительным хоть одно слово умирающего отца, слово, которое остается сыну как мудрое наставление выходящему на жизненный путь! Если бы ты сам был таким непочтительным сыном и не сохранил бы завета умирающего, то мог ли бы ты за все свои таланты купить потерянные слова? Бессмертные произведения великих поэтов и мыслителей не те ли же самые священные, незабываемые слова, которые относятся ко всем не варварским народам! Пройдут тысячелетия, а они все будут, как и сегодня, поучать, облагораживать и радовать наших потомков. Если потомки не сделаются неблагодарными детьми, то они должны быть благодарны также и тем, кто положил свои лучшие силы на то, чтобы восстановить и сохранить в чистоте все, что сказали нам наши великие предки и что испорчено или заброшено от беспечности и тупости.

И тот, кто, как царь Эвергет, восстановит верно хоть один слог Гомера, окажет последующим поколениям услугу, и даже громадную услугу.

— Ты говоришь красноречиво и убедительно, — начал Публий, — но я не могу с тобой вполне согласиться. Может быть, это происходит оттого, что меня с детства учили дело предпочитать слову. Я охотнее примирился бы с этой кропотливой, усидчивой работой, если бы мне поручено было восстановить точность законов, где одно слово может исказить весь смысл, или я увидел бы лживое повествование о жизни и поступках моего друга или родственника; тогда, конечно, я бы должен был очистить их память от порицаний и несправедливых обвинений.

— Но не то ли же самое представляют собой героические поэмы и исторические описания, сохраняющие нам деяния наших отцов, поэтически украшенные или правдиво рассказанные? — вскричал Аристарх. — Им с особенным рвением посвящает себя мой царь и его товарищи.

— Если он не бражничает, не сумасбродствует, не занят государственными делами и не тратит свое время на жертвоприношения, процессии и другие глупости, — добавил сам Эвергет. — Если бы я не был царем, из меня, может быть, вышел бы Аристарх, а теперь я наполовину правитель — потому-то целая половина моего царства принадлежит тебе, Филометр, — и наполовину ученый. Разве я могу располагать временем настолько, чтобы думать и писать?

Во мне всего наполовину, если бы имелся перевес здесь или там — царь ударил себя по груди и по голове, — я был бы цельный человек.

Цельным человеком, нет, даже больше, становлюсь я только на попойках, когда в кубках играет вино и блестят глаза хорошеньких флейтисток из Александрии и Кирены. Иногда случается со мной это в совете и везде, где надо сделать что-нибудь ужасное, чего мой брат и вы все, исключая, может быть, римлянина, наверное бы, испугались. Вы еще сами это испытаете!

Все это Эвергет не проговорил, а прокричал с пылающим лицом и блуждающими глазами, то снимая свой венок, то снова его надевая.

Сестра зажала себе уши обеими руками.

— Мне больно! — начала она. — Никто тебе не противоречит, и ты, как умный человек, не должен убеждать нас криком, подобно дикому скифу! Ты очень хорошо сделаешь, если побережешь свой голос для дальнейших речей и не лишишь нас удовольствия послушать тебя еще. Перед твоей силой, которой ты славишься, мы все преклоняемся, но теперь за веселым ужином мы об этом не хотим думать и лучше вернемся к разговору, который так весело и приятно начался. Такой горячей защитой того, что радует всех лучших греков в Александрии, может быть, удастся вселить уважение в Публия и других римских юношей к поправлению твоего ума, о котором Публий не мог раньше судить так ясно.

Часто какое-нибудь стихотворение уясняет нам то, чего мы не могли схватить после долгих объяснений. Я знаю одно такое и уверена, что оно понравится всем вам и тебе, Аристарх.

Весь смысл нашего разговора вполне передается этим стихотворением:

Назад Дальше