— Мама, ты нашла время это обсуждать, — голос матери мальчика резок. — Извините нас, — это уже Людмиле. — До свидания. Мама, пойдем.
Они уходят, старшая из женщин продолжает что-то говорить младшей, держащей на руках своего больного, не оправдавшего чьих-то надежд и чаяний ребенка. Люся гадает: надолго ли хватит сил матери выдерживать это давление. И от всего сердца желает ей, чтобы сил хватило. Пройти этот путь до конца, каким бы он ни был.
Монька так рванул ей навстречу, что Люда поняла — с собакой не гуляли. Даже можно не спрашивать. Так, ошейник, поводок.
— Людмила, ты долго не гуляй. Пусть по-быстрому дела сделает и домой. Устала же наверняка.
Люся молча закрывает дверь. Даже сил обижаться нет. Да и умом понимает, что это ее собака, она ее домой притащила, вот и изволь, Людмила Михайловна, выгуливать своего пса. Нет, мама и даже бабушка тоже гуляли с Моней, не только одна Люся. Просто этот поганец признавал за хозяйку только Людмилу, только ее слушался беспрекословно. А на прогулке с Антониной Вячеславовной или Фаиной Семеновной мог позволить себе рвануть за кошкой, голубем, а то и вовсе — за другой собакой. Опять же, помойки — это святое. И ничего ни мама, ни бабушка с ним сделать не могли. Два года назад Монька вывернул бабуле кисть на прогулке, после чего Фаина Семеновна полгода пса именовала не иначе как Иродом. И гуляла с ним только по крайней необходимости, когда уж совсем некому, а собаке невмочь. А прошлой зимой Пантелеймон Иродович уронил Люсину маму на прогулке, да еще и протащил ее пару метров, благо снег и мягко. Но матери этот эпизод желания выгуливать энергичного ротвейлера не добавил.
По-быстрому у них с Монти не получается. Люся понимает, что такой собаке нужно много движения, и пятью минутами не отделаешься. Только сил в ногах нет совсем. И, недолго думая, Людмила мягко оседает в сугроб. Не так уж холодно на улице, а она добротно, по погоде одета. Монька подбегает, тыкается ей в лицо мокрым носом и, убедившись, что все с хозяйкой в порядке, уносится дальше проверять, что произошло нового на его территории.
Думать ни о чем не хочется. Даже о том, как она сама странно выглядит, восседая поздним вечерним часом в сугробе на пустыре. Наблюдать эту сюрреалистичную картину желающих все равно нет. Зато почему-то вдруг вспоминаются два брата-негея. Если честно, она полагала, что благополучно забыла о них. Ну, проревелась и забыла. Столько всего проходит через нее, что правило «С глаз долой — из сердца вон» срабатывает почти всегда. Почти. Но не абсолютно. Потому что вот вспомнила она их отчего-то же сейчас? Обиды уже нет, ее за язык никто не тянул. Промолчала бы — и ничего бы не было. А теперь что же — лишь воспоминания о двух братьях, очередные клиенты, которые в силу ее собственного проявленного интереса, вышедшего за профессиональные рамки, теперь уже не перейдут в категорию «постоянные». Да и что за печаль, уж чего-чего, а клиентов у нее в избытке. А вот грустно отчего-то. Немного, но все же.
Вроде бы нагулялись они с Пантелеймоном достаточно. А дома — стал рваться с поводка, не успели они в квартиру зайти. И стоило лишь освободить пса от его прогулочной амуниции, как он кинулся на кухню. В голове еще успела мелькнуть мысль: «Пить хочет, убегался», а потом…
С кухни доносится звонкое «Ай!», бабушкино грозное «Моня, фу!». А Люся понимает — у них поздние гости. Мама с бабулей хороши — могли бы и позвонить на сотовый, предупредить, знают же, что Монька может незнакомого человека напугать. Теперь она замечает и чужую обувь — мужские зимние ботинки, размера, впрочем, навскидку, такого же, как у самой Люси. Нет ни малейшей догадки, кто это. Надо идти смотреть. И, разувшись и повесив пуховик на крючок, Люда проходит к кухонной двери. А там…
Есть такое выражение — стоять по стойке «смирно». Гоша сидит на табуретке по стойке «смирно», в одной руке надкушенный пирожок. На который с видом полнейшего равнодушия смотрит расположившийся рядом Монька.
— Можно ему… дать пирожок? — тон у Гоши крайне почтительный.
— Можно, — кивает Фаина Семеновна.
— Нечего собаку пирогами кормить, — подает голос Люся от дверного проема, обозначая свое присутствие.
Моня оборачивается и смотрит на хозяйку с укоризной. Людмиле временами кажется, что ротвейлер понимает человеческую речь. По крайней мере, когда говорят о нем.
— Пантелеймон, осторожно! — строго говорит бабушка.
Похоже, Люсю никто не слушает. Гоша, кажется, даже дыхание затаил, заворожено глядя на то, как с его руки исчезает пирожок. Исчезает в здоровенной пасти, полной зубов размером в треть пальца взрослого мужчины.
Прикончив пирожок, ротвейлер смотрит на гостя уже более благосклонно и по-прежнему выжидательно.
— А можно еще ему дать?
— Хватит! — Люся проходит на кухню. — Георгий Александрович, какими судьбами?
— Привет, Лютик, — Гошу обескуражить непросто. — Симпатичная у тебя собачка. Только очень грозная.
— Моня, место! — Люся понимает, что собака привлекает к себе слишком много внимания. И это не считая буквально источающих любопытство матери и бабушки. Пес одаривает ее еще одним укоризненным взглядом и понур уходит с кухни, обернувшись пару раз по дороге — а ну как передумает хозяйка? Хозяйка не передумала.
— Итак, — Людмила сложила руки под грудью. — Чем обязана такой чести? И откуда, кстати, ты знаешь адрес?
— Ну, ты же рассказывала, где работаешь… Я позвонил, спросил…
— И тебе так просто сказали мой адрес?!
— Я могу быть очень убедительным, — он улыбается ей своей фирменной улыбкой.
— Ясно, — она слегка растеряна. Нет, все-таки Катя, их бухгалтерша и, по совместительству, кадровичка — полная идиотка! Ведь наверняка именно с ней Гоша разговаривал. — И ради чего это все? Это не визит вежливости, насколько я понимаю?
— Ну… да… наверное… — теперь его тон слегка неуверен.
— Ой, да вам поговорить надо, — спохватывается бабуля. — А то час-то поздний. Ну, вы говорите, да чаю попейте с пирогами. А мы пойдем с Тоней в зал, телевизор посмотрим.
Домашние сегодня демонстрируют просто чудеса сообразительности. Люся прошла к стенному шкафчику, достала чашку, налила себе чаю, а потом обернулась к Георгию. На их пяти-с-половиной метровой скромной кухне он смотрится чужеродно. Вроде бы и одет просто, а вот все равно выбивается совершенно. Или она просто не привыкла видеть мужчин на их кухне?
— Ну, — она обхватывает чашку ладонями. А руки-то подмерзли все-таки. — С чем пожаловал?
— С извинениями.
А вот это было неожиданно. Собственно, и само явление Гоши на их кухне, поздно вечером, без предупреждения, уже само по себе было весьма неожиданным. А уж повод…
— За что тебе извиняться? — она и вправду совсем не понимает Гошиных мотивов и сбита с толку.
— Ну… Гришка на тебя наорал. Некрасиво вышло…
— Ну, так это же твой брат, — тут она не удержалась и таки подколола, выделила последнее слово интонацией, — наорал. Не ты.
— Люсь… — Гоша вздыхает и улыбается. Улыбка у него такая… вот натурально извиняющаяся. — Ну, ведь мы оба понимаем, что я спровоцировал эту ситуацию. Специально делал так, чтобы у тебя сложилось впечатление, что… Ну, ты понимаешь… Извини меня, пожалуйста.
— Да ладно, сама виновата, — Люся ответно улыбается. Все-таки Гошины слова ей приятны. Очень неожиданны и оттого особенно приятны. — Проехали, забыли. Я не обижаюсь. Но знаешь… — она решается сказать ему то, что так и не дает ей покоя. — Вы же вообще не похожи. Если не знать, ни за что не догадаешься, что вы близкие родственники. Ничего общего.
— Ну, так мы по матери только братья, — Гоша расслабился, это видно сразу. Результат Люсиных слов. — Отцы разные. И мы каждый, по утверждению мамы, очень похожи на своих отцов.
— Что значит — со слов мамы? Ты… вы… не видели своих отцов?
— Только на фото, — усмехается Гоша, а Люсю вдруг колет мысль: «Как и я». — Мы с Гришкой безотцовщина. Хотя нет, — поправляется. — Я-то с отцом. Гришка мне вместо отца был.
— Даже так?
— Именно так.
Нина Матвеевна, их мать, успела поносить за свою жизнь три фамилии. В девичестве Николаева, по первому мужу Свидерская, по второму — Жидких. Так при фамилии Жидких и осталась. Хотя не раз в шутку говорила, что уже чего-чего, а фамилия у первого мужа была что надо — звучная.
Фамилия у Сереги была звучная. Да и сам он был мужик видный. Высокий, плечистый, не красивый, но такой… породистый, как ей казалось. Водитель был вот просто от Бога, всякая тяжелая техника — хоть КРАЗ, хоть «Ивановец» его слушалась беспрекословно. Руки золотые опять же — не было ничего, что он не мог бы починить в машине. Одна беда — пил. Запивался. До недельных запоев, увольнений по тридцать третьей статье, выноса на продажу вещей из квартиры, пока жена на работе. Собственно, до нее — «белочки», натуральной белой горячки допивался. Потом он как-то «просыхал», долго просил прощения у жены, устраивался на новую работу. И ведь брали — даром, что трудовая книжка вся пестрела, но уж больно он специалист был хороший.
Терпение Нины иссякло, когда он в алкогольном беспамятстве поднял на нее руку. Даже не так. Не на нее. На бросившегося между скандалящими родителями трехлетнего Гришку. Муж потом и плакал, и на колени вставал, клялся, что ни-ни больше, говорил, что не сможет без нее и сына. А ведь и правда — Серега трезвый в Гришке души не чаял, играл с сыном, баловал игрушками, когда бывал с деньгами. Но — не поверила. Не поверила и не простила.
Спустя год после развода Сергей Свидерский пьяный насмерть замерз в сугробе.
А еще спустя полгода своего уже пост-разводного вдовства Нина второй раз вышла замуж. Тогда она думала, что это огромное счастье — что на нее, разведенку с четырехлетним пацаном, кто-то обратил внимание. И думать долго не стала — сыну нужен отец, мужская рука. Тем более, Александр был вполне себе ничего. Конечно, по сравнению с первым мужем — мелковат, ну так муж — это не курица на суп, чтобы на размер внимание обращать. Зато Сашка был балагур, весельчак, с ним было легко. И не пил. В смысле, выпивал, конечно, но как все нормальные мужики — только по праздникам, да и остановиться мог всегда, не дурел. Вот только с работой у Саши не ладилось. Был он по специальности электромонтером, и все ему везде было не так. Там начальник дурак, тут платят мало, там от дома добираться долго, тут на него смотрят косо. А потом ему и вовсе какой-то добрый человек расписал, как хорошо на северах. И сколько там платят. И на семейном совете было решено ехать за длинным рублем. Но уехал Саша один — Нина была на сносях, и они договорились так: он уедет, найдет работу, обживется на новом месте. А Нина потом, после родов, когда младший ребенок немного подрастет, с обоими детьми приедет к мужу.
Когда Гошке было три недели, пришла телеграмма от Саши: «Не приезжай. Я встретил другую и полюбил. Подаю на развод. Прости. Алименты на сына платить буду».
Так и осталась Нина во второй раз одна, теперь уже с двумя сыновьями на руках. На том ее опыт семейной жизни прекратился. Хорош дурью маяться, ей теперь пацанов надо поднимать.
Он казался Гошке невозможно прекрасным. Гоша боготворил его. В старшем брате Гошке нравилось все — и то, что он самый высокий и крупный среди своих друзей, и его манеру постоянно держать руки в карманах штанов, и то, с каким независимым видом он переносил очередную выволочку от матери за двойки. Он был для него всем — Богом, центром мироздания, человеком, которого он любил, пожалуй, едва ли не больше, чем мать — любил, обожал, преклонялся. Только было одно «но». Старшему брату он был на фиг не нужен.
Гоша пытался увязаться за старшим при малейшей возможности — ему казалось безумно увлекательным все, что делает Гришка. Брат так же упрямо пытался отделаться от младшего, иногда грубо. И еще наградил его таким обидным для младшего прозвищем «Жоржета». И нежелание видеть его, Гошу, рядом с собой, было совершенно явным. Но Гошка ничего не мог поделать — несмотря на такое пренебрежительное отношение брата, он тянулся к старшему, как подсолнух за солнцем.
Ему шесть, Гришке одиннадцать.
— Мааам! Гришка не хочет брать меня с собой!
— Григорий! — голос матери строг и устал одновременно. — Возьмите Жору с собой. Мне надо кучу белья перестирать.
Гришка показывается ему кулак исподтишка, но с матерью не спорит. И Гошка радостно идет за старшими мальчишками. «Как собачонка» — зло смеется кто-то из Гришкиных друзей. Гоше обидно, но радость от того, что он идет куда-то со старшим братом и его компанией, сильнее. Ощущение того, что его ждет увлекательное приключение, не покидает.
Именно тогда все изменилось, в одночасье. Приключение было, да такое, что дух у маленького Жорки захватывало! Они шли два квартала, но оно стоило того, определенно. Заброшенный дом, который начали строить, да не достроили. Там было темно, таинственно и немного страшно. Но совсем по-настоящему он не боялся, хотя вообще темнота его очень пугала. Но здесь же был Гришка, значит, ничего плохого не случится. А еще тут было много ужасно интересных и непонятных штук, брошенных строителями. Он осторожно переходил от одной увлекательной находки к другой, даже не слишком переживая, что старшие мальчишки совсем не обращают на него внимания. У Гоши было собственное опасное, будоражащее кровь приключение для настоящих пацанов!
Опасность поджидала его на полу. Увлеченный поисками новых интересных предметов, он не заметил в полутьме брошеного здания пролома в полу. И упал вниз, в подвальное помещение.
Уже потом, когда пришли взрослые, когда посветили туда, в подвал, фонарем, когда достали Гошку и убедились, что всех повреждений у мальчика — синяк на коленке да ссадина на подбородке… Вот тогда все дружно пришли к выводу, что пацан родился в рубашке. Весь пол подвала был завален какими-то металлическими обломками, кусками железобетона с торчащими прутами арматуры. И аккурат между двух таких «недружелюбных» предметов Гошка и приземлился. И даже не поломал себе ничего.
Но тогда он об это не думал. Все пересиливал ужас. Страх от того, что оказался в кромешной темноте, и лишь серый проем над головой, где-то очень-очень высоко, как ему казалось. От которого почти не было света. И темнота, страшная, удушающая темнота вокруг, полная ужасной неизвестности. Он закричал.
Вот тогда все и поменялось. Гришка отослал друзей за взрослыми — хватило ума понять, что без помощи им мальца не вытащить. А сам растянулся на краю пролома — лег животом прямо на жесткий пыльный бетонный пол, свесил голову вниз. И стал с Гошей говорить.
Голос брата…Тогда это был его воздух. То, чем Гошка дышал в те страшные минуты — кто бы знал, сколько точно они так провели: старший лежа на холодном бетонном полу и опустив лицо вниз, младший — сидя на таком же холодном бетоне, но подняв лицо вверх, туда, где едва виднелась голова брата на фоне пролома. И откуда слышался голос. Голос, которым он дышал. Голос, который не давал Гошке захлебнуться собственным страхом, не позволял страшной темноте поглотить его, не подпускал к нему неизвестных чудовищ, притаившихся вокруг.
О чем ему тогда Гришка говорил? Если бы Гоша помнил! Что-то смутное в воспоминаниях — про школу, про свою «класснуху» Раису Ивановну, которые за глаза звали Резина. Про то, что ждет самого Гошу после лета, когда он пойдет в первый класс. Про то, как они будут чинить Гошкин велосипед. И много чего другого, наверное. Молчаливый Гришка, от которого он слышал только «Отстань», «Не ной, Жоржета» и еще такое подобное, говорил, говорил, говорил. Без перерыва. Замолчал только тогда, когда услышал голоса — прибежали друзья вместе с взрослыми.
А потом, когда Гошу достали из подвала, он кинулся… нет, не к матери. К брату. Уткнулся носом в пыльную грязную футболку и тихо заплакал. И в тот раз Гришка ему даже не сказал обычного: «Не реви, Жоржета».