"Наша служанка. Ты ее знаешь. Ядвига".
"Ты на ней женился?" Казалось, Тамара сейчас рассмеется.
"Да".
"Извини меня, но она уже тогда была несколько простовата. Твоя мать смеялась над ней. Она не умела даже надеть туфли. Я до сих пор помню, как твоя мать рассказывала мне, что Ядвига пыталась надеть левую туфлю на правую ногу. А когда ей давали деньги на покупки, она теряла их".
"Она спасла мне жизнь".
"Да, наверное, собственная жизнь важнее всего остального. Где ты женился на ней — в Польше?"
"В Германии".
"Разве нельзя было как-то иначе отблагодарить ее? Ну, да лучше мне об этом не спрашивать".
"Тут не о чем спрашивать. Все обстоит так, как обстоит".
Тамара уставилась на собственную ногу. Она чуть-чуть подтянула платье и почесала колено, потом снова быстро обдернула платье. "Где ты живешь? Здесь, в Нью-Йорке?"
"В Бруклине. Это район Нью-Йорка".
"Я знаю. У меня есть один бруклинский адрес. У меня целый том адресов. Мне понадобится целый год, чтобы обежать всех и рассказать всем родственникам, кто где погиб. Я как-то раз была в Бруклине. Тетя объяснила мне дорогу, и я одна поехала на метро. Я была там в доме, где никто не говорит на идиш. Я говорила на русском, польском, немецком, но они отвечали только на английском. Я попыталась объяснить им жестами, что их тети больше нет в живых. Дети хохотали. Их мать, кажется, неплохая женщина, но в ней уже и следа еврейского нет. О том, что сделали нацисты, люди знают очень немного — каплю в море — но о том, что вытворял и продолжает вытворять Сталин, они не имеют ни малейшего представления. Даже люди, живущие в России, не знают всей правды. Что ты сказал, ты делаешь — пишешь для рабби?"
Герман кивнул. "Да. Кроме того, я торгую книгами". Он лгал по привычке.
"Ты еще и этим занимаешься? Какими книгами ты торгуешь? На идиш?"
"На, идиш, на английском, на иврите. Я так называемый разъездной коммивояжер".
"И куда ты ездишь?"
"В разные города".
"А чем занимается твоя жена, когда ты уезжаешь?"
"Чем занимаются женщины, когда их мужья уезжают? Ремесло коммивояжера это что-то очень важное в Америке".
"У тебя дети от нее?"
"Дети? Нет!"
"Меня бы не удивило, если бы у тебя были дети. Я знала молодых евреек, которые выходили замуж за бывших нацистов. О том, что делали некоторые девушки, чтобы спасти свою шкуру, я лучше промолчу. Люди потеряли всякий стыд. В кровати, стоявшей рядом с моей, развлекались друг с другом брат и сестра. Они не могли дождаться, пока стемнеет. Так чему же мне еще удивляться? А где она тебя прятала?"
"Я же сказал уже, на сеновале".
"И ее родители на знали об этом?"
"У нее есть мать и сестра. Отца нет. Они об этом не знали".
"Конечно, знали. Крестьяне хитрые. Они вычислили, что после войны ты женишься на ней и возьмешь ее в Америку. Надо думать, ты забрался к ней в постель еще когда жил со мной".
"Я не забирался к ней в постель. Ты несешь чушь. Откуда они могли знать, что я получу американскую визу? К тому же, я собирался ехать в Палестину".
"Они знали, они знали, будь уверен. Ядвига, может быть, умом слаба, но ее мать обсудила все с другими крестьянками и все рассчитала. Все хотят в Америку. Весь мир помирает от тоски по Америке. Если отменить ограничения на въезд, здесь станет так тесно, что некуда будет иголку воткнуть. Не думай, что я злюсь на тебя.
Во-первых, я ни на кого больше не злюсь, а во-вторых, ты не знал, что я жива. Ты обманывал меня еще тогда, когда мы были вместе. Ты бросил детей в беде. В последние две недели ты не писал мне, хотя знал, что война может начаться в любой момент. Другие отцы рисковали своей жизнью, перебираясь к детям через границы. Мужчины, которым удавалось бежать из России, от тоски по своим семьям сами отдавали себя в руки нацистов. Но ты остался в Живкове и зарылся в сено с любовницей. Как это я дошла до того, что бы претендовать на такого человека? Ну да. А почему у тебя нет от нее детей?"
"У меня их нет, и хватит".
"Почему ты так смотришь на меня.? Ты на ней женился. Если внуки моего отца были недостаточно хороши для тебя и если ты стыдился их, как чесотки на лице, то почему бы тебе не иметь с Ядвигой других детей? Ее отец наверняка был более приятный человек, чем мой".
"На одну минуту я поверил, что ты изменилась, но теперь вижу, что ты точно та же".
"Нет, не точно та же. Ты видишь перед собой совсем другую женщину. Тамара, которая бросила своих мертвых детей и бежала в Скибу — так называется деревня — это другая Тамара. Я мертва, а если женщина мертва, ее муж может делать, что захочет. Правда, мое тело все еще таскается по окрестностям. Оно даже дотащилось до Нью-Йорка. Они натянули на меня нейлоновые чулки, покрасили мне волосы и покрыли мне ногти лаком, но Господи спаси! — неевреи всегда наводят красоту на своих покойников, а сегодня все евреи гои. И я ни на кого не злюсь и ни от кого не завишу. Я бы не удивилась, узнав, что ты женился на нацистке, из тех, кто ходили по трупам и втыкали каблуки в глаза еврейских детей. Откуда тебе знать, что со мной произошло? Я только надеюсь, что с твоей новой женой ты не шутишь тех шуток, что шутил со мной".
За дверью, которая вела в коридор и на кухню, были слышны шаги и голоса. Реб Авраам Ниссен Ярославер появился в комнате, сопровождаемый Шевой Хаддас, оба, муж и жена, шаркали ногами. Реб Авраам Ниссен обратился к Герману.
"Вероятно, у вас еще нет квартиры. Вы можете оставаться у нас, пока не найдете жилья. Гостеприимство — это акт любви к ближнему, а кроме того, вы наши родственники. Как сказано в Священном писании: "Ты не должен прятаться от той, что плоть от плоти твоей".
Тамара перебила его. "Дядя, у него другая жена".
Шева Хаддас всплеснула руками. Реб Авраам Ниссен озадаченно глядел на них.
"Ну, тогда другое дело…"
"Ко мне приходил свидетель, который поклялся, что она…" Герман сбился. Он не подумал о том, чтобы сказать Тамаре, что ей не следует рассказывать им про его жену-нееврейку. Он посмотрел на Тамару и покачал головой. У него было детское желание убежать из комнаты, прежде чем его выдадут на позор. Не понимая, что делает, он пошел ж двери.
"Не убегай. Я не собиралась принуждать тебя к чему-либо".
"О таком обычно можно прочесть только в газете", — сказала Шева Хаддас.
"Ты, видит Бог, не совершил греха", — сказал Авраам Ниссен. "Если бы ты знал, что она жива, то твоя связь с другой женщиной противоречила бы закону. Но в данном случае запрет рабби Гершома к тебе неприменим. Одно ясно: ты должен развестись со своей нынешней женой. Почему ты ничего не сказал нам об этом?"
"Я не хотел огорчать вас".
Герман подал Тамаре знак — приложил палец к губам. Реб Авраам Ниссен взялся за бороду. Глаза Шевы Хаддас излучали материнскую заботу. Ее голова, покрытая чепчиком, кивала, смиряясь с древним правом мужчины на измену, с его страстью ко все новым и новым объятиям — со страстью, которой не мог противостоять даже самый порядочный из них. Так всегда было и так всегда будет, казалось, думала она.
"Это дело, которое муж и жена должны обсуждать одни", — сказала она. "Я пока что приготовлю поесть". Она повернулась к двери.
"Спасибо, я недавно ел", — быстро сказал Герман.
"Его жена хорошая повариха. Она наверняка приготовила ему на ужин жирный супок". Тамара состроила презрительную гримасу — такую, какая иногда бывает у евреев-ортодоксов, когда они имеют в виду свинину.
"Стакан чая с печеньем?", — спросила Шева Хаддас.
"Нет, нет, правда".
"Может быть, вам стоит пойти в соседнюю комнату и поговорить", — сказал рабби Авраам Ниссен. "Как говорят мудрецы: "Эти дела решают с глазу на глаз". Если вам понадобится моя помощь — я сделаю все, что смогу". Старик продолжал другим тоном. "Мы живем во времена нравственного хаоса. Во всем виноваты безбожные убийцы. Не считайте себя виноватым. У вас не было иного выхода".
"Дядя, безбожников хватает и среди евреев. Кто, ты думаешь, привел нас на то поле? Евреи-полицейские. На рассвете они выломали все двери, обыскали все подвалы и чердаки. Если они находили прятавшихся людей, то били их резиновыми дубинками. Они привязали нас друг к другу, как скотину, которую ведут на убой. Одному из них я сказала всего одно слово, и он ударил меня так, что я этого никогда не забуду. Они не знали, болваны, что их тоже не пощадят".
"Как сказано: "Незнание есть корень всяческого зла".
"ГПУ в России было не лучше нацистов".
"Ну, как сказал пророк Исайя: "И согнут человеку выю и унизят его". Когда люди перестают верить в Творца, миром правит анархия".
"Таков род человеческий", — сказал Герман как бы сам себе.
"Тора говорит: "Потому что мысли и желания сердца человеческого злы с юных лет". Но по этой причине Тора и существует. Да, идите вон туда и обсудите все между собой".
Реб Авраам Ниссен открыл дверь в спальню. Там стояли две кровати, застеленные европейскими покрывалами, изголовье к изголовью, как на старой родине. Тамара пожала плечами и вошла первая. Герман последовал за ней. Он подумал о свадебных покоях, в которые они входили женихом и невестой много лет назад.
За окном торопился Нью-Йорк, но здесь, за гардинами, продолжалась жить частица Наленчева и Живкова. Все воссоздавало картину ушедших лет: выцветшие желтые стены, высокий потолок, деревянный пол, даже стиль комода и обивка кресел. Опытный режиссер не смог бы найти более подходящий интерьер для этой сцены, — подумал Герман. Он вдохнул запах свечных фитилей. Он опустился в кресло, а Тамара села на край кровати.
Герман сказал: "Ты, конечно, можешь не говорить мне об этом, но — если ты считала, что меня нет в живых, тогда ты наверняка — с другими…"
Он не мог продолжать. Его рубашка снова стала мокрой.
Тамара испытующе поглядела на него. "Ты хочешь знать? Всю правду?"
"Можешь не говорить. Но я был с тобой честен и заслуживаю…"
"У тебя был другой выбор? Тебе пришлось сказать правду. Я твоя законная жена, а это означает, что у тебя две жены. За такими вещами в Америке следят очень строго. Совершенно независимо от того, что делала я — тебе неплохо бы знать: любовь для меня — это не вид спорта".
"Я не говорил, что любовь — вид спорта".
"Ты превратив наш брак в карикатуру. Я пришла к тебе невинной девочкой и…"
"Перестань!"
"Все дело в том, что мы, как бы мы там ни страдали и как бы ни сомневались, проживем еще день или еще час — очень нуждались в любви. Мы нуждались в ней сильнее, чем в нормальные времена. Люди лежали в подвалах и на чердаках, голодные и вшивые, но они обнимались и целовались. Я никогда бы не подумала, что люди могут быть столь страстными в подобных обстоятельствах. Для тебя я была меньше, чем ничто, но мужчины пожирали меня взглядами! Господи, прости меня! Мои дети были убиты, а мужчины затевали со мной романы. Они предлагали мне кусок хлеба или немного жира или какое-нибудь послабление на работе. Не думай, что это были пустяки. Корка хлеба — это была мечта. Несколько картофелин — состояние. В лагерях торговля шла все время, в нескольких шагах от газовых камер заключали сделки. Весь обменный капитал уместился бы в одной туфле, вот как отчаянно люди старались спасти свою жизнь.
Симпатичные мужчины, моложе меня, мужья привлекательнейших женщин, бегали за мной и каких только чудес не обещали! Мне даже присниться не могло, что ты жив, но пускай бы я знала об этом — я все равно не обязана была хранить тебе верность! Наоборот, я хотела тебя забыть. Но хотеть и мочь — две разные вещи. Я должна любить мужчину, иначе секс мне отвратителен. Я всегда завидовала женщинам, для которых любовь — игра. Но в конце концов, а что она такое, как не игра? Но есть во мне что-то — проклятая кровь моих богобоязненных бабок — что препятствовало этому.
Я говорила себе, что я набитая дура, но если мужчина дотрагивался до меня, я начинала избегать его. Они называли меня лицемеркой. Мужики делались грубыми. Один очень уважаемый человек пытался меня изнасиловать. В придачу ко всем этим несчастьям мои подруги по лагерю в Джамбуле попытались устроить мой брак. Все твердили одно и то же: "Ты молода, тебе надо замуж". Но это ты нашел себе другую, а не я. Одно я знаю точно, милосердного Бога, в которого мы верили — не существует".
"Значит, у тебя никого не было?"
"Мне кажется, ты разочарован. Нет, у меня никого не было, и я больше никого не хочу. Перед душами моих детей я хочу предстать чистой".
"Мне кажется, ты сказала — Бога не существует".
"Если Бог мог смотреть на весь этот ужас и ничего не предпринял, то Он — не Бог. Я говорила с верующими евреями, даже с раввинами. В нашем лагере был молодой человек — он был раввином в Старом Жикове. Он был очень набожный — таких, как он, больше не бывает. Ему приходилось работать в лесу, хотя он был слишком слаб для этого. Большевики знали, что его труд не принесет им никакой пользы, но мучить раввина считалось у них добрым делом. Однажды в субботу он не захотел брать свою пайку хлеба, потому что закон запрещает носить что-либо в этот день. Его мать, жена старого раввина, была святая. Только Бог на небесах знает, как она утешала людей и отдавала им последнее. Условия в лагере были такие, что она ослепла. Но она знала назубок все молитвы и твердила их до последней минуты.
Однажды я спросила ее сына: "Как Бог допустил такую трагедию?" Его ответ состоял из всевозможных уверток. "Неисповедимы пути Господни" и так далее. Я не стал спорить с ним, но во мне поднялось раздражение. Я рассказала ему о наших детях, и он побелел как полотно и смотрел на меня пристыженный — как будто сам был виноват в этом. В конце концов он сказал: "Я заклинаю вас, не продолжайте".
"Да, да".
"Ты ни разу не спросил о детях".
Герман помолчал мгновенье. "О чем тут спрашивать?"
"Нет, не спрашивай. Я знала, что среди взрослых бывают великие люди, но что дети, маленькие дети, могут быть великими настолько — в это я никогда бы не поверила. Они повзрослели за одну ночь. Я отдавала им часть моей пайки, но они отказывались есть эти куски. Они пошли на смерть как святые. Души существуют, они есть Бог, которого нет. Не возражай мне. Это мое убеждение. Я хочу, чтобы ты знал, что наш маленький Давид и маленькая Иошевед приходят ко мне. Не во снах, а наяву. Ты, конечно, думаешь, что я рехнулась, ну и думай — мне это ни капельки не мешает".
"Что они говорят тебе?"
"О, много всего. Там, где они теперь, они снова дети. Что ты намерен делать? Разведешься со мной?"
"Нет".
"А что мне тогда делать? Приехать жить к твоей жене?"
"Прежде всего ты должна найти себе квартиру".
"Да. Оставаться здесь я не могу".
Глава четвертая
1
"Итак, невозможное возможно", — сказал себе Герман. "И действительно, происходят великие дела".
Бормоча под нос, он шел по Четырнадцатой улице. Он оставил Тамару в доме ее дяди и направился к Маше, предварительно позвонив ей из кафетерия на Ист-Бродвее и сказав, что неожиданно появился один из его дальних родственников из Живкова. Смеха ради он дал родственнику имя Файвеля Лембергера и описал его как ученого-талмудиста, мужчину в возрасте шестидесяти лет. "Ты уверен, что это не Ева Краковер, прежняя твоя любовь в тридцатые годы?", — спросила Маша.