Но что это за крики? Что во мне бунтует? «Больше не видеть его? Больше не видеть его? Нет! Нет! Если я ему не нужна, то он нужен мне. Пусть уходит Паскаль, пусть уходит Люк и даже Клод — тем хуже! Пусть уходит Катрин — тем лучше! Только не он». Дева безумная восстает против девы благоразумной. Она вопит: хватит с меня твоей гордыни. Я ничего не получила от жизни. Эта гордыня отвергла то немногое, что жизнь могла мне дать. И если ты хочешь смириться, начни с того, что умерь ее. Начни смеяться ей в лицо. Потому что пора наконец признаться себе: ты влюблена, девочка моя. Влюблена, ты! Как ты издевалась над Миландром, который втюрился в тебя, некогда здоровую, веселую девчонку, подругу его детства, и до сих пор не в силах отрешиться от этого чувства! Как ты издевалась над любовью, которая со временем становилась все более смехотворной, но о которой Миландр по крайней мере умел молчать! Оказывается, это все, на что ты была способна! Нечего сказать, прелестное открытие в тот момент, когда твоя простыня вот-вот превратится в саван, когда претендентка на излияние чувств — развалина, которая теряет сгнившие пальцы и мочится через зонд! Разве это не достаточно смешно? Если мы не пожелали верного Миландра с его веснушками, мы могли бы остановить свой выбор на благочестивом Паскале, в конце концов достаточно преуспевшем, достаточно респектабельном. Но мы предпочли Сержа — подонка, негодяя, мошенника… Есть чем гордиться! Напевай, напевай же, ведь ты обожаешь напевать и всегда умеешь найти подходящий к случаю куплет: «Он мне нравится такой, как есть, хоть пороков у него не счесть!..»
— Тетя! Мосье Рош!
Голова моя качается, заставляя колыхаться инертную массу тела и подкладной круг, в котором плещется вода. Мои щеки горят, я дышу с присвистом и в отчаянии кричу:
— Тетя! Мосье Рош!
— Тебе плохо, малыш? Вызвать Ренего? Матильда уже здесь, стоит, скрестив руки под огромной бесформенной грудью; ее три подбородка вошли один в другой, веки непрерывно хлопают, как крылья колибри. Она на цыпочках подошла к железной кровати и рассматривает меня с ужасом — таким же явным, как, наверное, и раздирающая меня ярость. Пусть она успокоится! Я ничего ей не скажу. Никто и никогда ничего об этой истории не узнает. И я не упаду в обморок. Я даже не разревусь перед ней и тем более перед папашей Рок о, который держит свою шахматную доску двумя руками на уровне шеи — так, что кажется, будто он подает мне на подносе свою голову.
— Мне стало скучно, — говорю я.
Матильда, которой свойственно ничего не знать и обо всем догадываться, ничего не предпринимать и все принимать, не допытывается. Она качает шиньоном, показывая, что ее не проведешь.
— Мне осталось напечатать еще двадцать страниц, — усталым голосом говорит она. — Сыграй с господином Роко.
* * *
Передышка. Матильда выключила приемник. Папаша Роко бесшумно расставляет фигуры на шахматной доске. Меня обволакивает и успокаивает тишина, едва нарушаемая далекими гудками машин, сворачивающих к мосту Шарантон.
— Твой ход. Пойдешь ферзевой пешкой, как обычно? — спрашивает наконец старик и тут же добавляет, касаясь мясистого утолщения на конце шестого, не имеющего имени пальца, который он предпочитает указательному: — А ты затосковала!
В самом деле, один из моих глаз не послушался меня и пустил огромную слезу, которая медленно катится вдоль носа. Краснея, я смотрю на доску.
— Да, пешка d4. Но скажите, мосье Рош…
Роко передвигает белую пешку за меня и черную — за себя. Он поднимает свой заостренный нос и трясет морщинистыми складками на шее.
— Тебя что-нибудь гложет?
Тем хуже! Без введения, без обиняков я задаю ему глупый вопрос:
— Скажите, почему к Нуйи я отношусь лучше, чем к Беллорже?
Он растерянно мигает. Его лицо разглаживается и собирается в складки, выражая одновременно удовлетворение и беспокойство, удовольствие оттого, что ему оказано доверие, и боязнь ответить что-нибудь невпопад. Он бормочет сквозь зубы:
— Относишься лучше… Относишься лучше… Это не то слово. Но в общем могу тебе сказать. Паскаль принес тебе удовлетворение, а Серж — волнение. А поскольку ты, сама того не зная, женщина, как никто другой… Послушай, что это еще такое?
Меня подводит и второй глаз.
34
Моим глазам недолго осталось меня подводить. Я позабочусь о том, чтобы положить конец этой комедии. Молчать — еще не все: рот может ничего не говорить, но лицо — не всегда. Мое решение принято. Я размышляла над ним всю ночь и вырвала его у себя с боем. Мне пришлось бороться с несколькими Констанциями: с влюбленной, испускавшей трогательные вздохи, усердно заставлявшей сердце биться с перебоями; со щепетильной, считавшей, что такое отречение (как сказал бы Паскаль) скорее является дезертирством; щеголихой, которая охотно изобразила бы перед людьми красивую агонию, чтобы они почтительно вспоминали о ней, об ее предсмертной икоте.
Я сломила сопротивление всех трех. Ни печальных жалоб, ни бравурной арии, ни похоронного марша. Чего бы мне это ни стоило (а это стоит мне дорого!), я должна исчезнуть, снова стать для всех них тем, кем была на следующий день после купания в Марне, — незнакомой больной. Впрочем, все вынуждает меня к этому. Утром к нам зашла соседка. Потом родственники из провинции, приехавшие для участия в садоводческой выставке, «воспользовались случаем» меня проведать.
Наконец, консьержка поднялась к нам разузнать, что и как. И все они, не скупясь на слюнявые ободрения, многозначительно и открыто таращили на меня глаза. Матильда и та почувствовала себя смущенной. Предлог лучше не придумаешь, и воспользоваться им было очень легко.
— Долго еще будет идти эта процессия? — крикнула я Матильде. — Сомневаюсь, чтобы на меня было очень приятно смотреть. Все вы думаете: «Лучше б уж она умерла, чем жить такой жизнью». Я сама девчонкой ляпнула подобное у изголовья бабушки. Это не жалость, можешь быть уверена! Это страх. Словно девушка, окончательно превратившаяся в тень, угрожает всему человечеству. Они меня раздражают. Скажи им, что мне очень худо, и я не могу их принимать.
— А твоим друзьям?.. — пробормотала Матильда оторопев.
— Всем без исключения!
* * *
Этой меры предосторожности оказалось мало. Мне все время звонят. Прежде всего Паскаль, который объявляет:
— Я должен съездить в Сет. Послезавтра там посвящают в сан мою приятельницу, соученицу по факультету; она станет первой женщиной-пастором во Франции. В последний момент она попросила меня быть одним из тех семерых, которые в соответствии с нашим обрядом протянут над ней руку. Но…
Ну конечно, «но»! Полузакрыв веки, прижав голову к трубке, я представляю себе этого доброго Паскаля, сидящего в своем плетеном кресле и подсчитывающего на пальцах левой руки оставшиеся мне дни жизни, а на пальцах правой — дни, потребные на эту поездку. Скажем грубо:
— Вы боитесь, что я отдам концы до вашего возвращения? Поезжайте, Паскаль. Мой катафалк подождет.
Клод вешает трубку. Но ему придется вернуться к телефону трижды. Мадемуазель Кальен, а потом Катрин спрашивают, что нового. Обе они прячут свое беспокойство за каким-нибудь ничтожным предлогом для звонка.
— Как, по-вашему, можно мне позировать Люку в костюме нимфы? — спрашивает Катрин.
— Что вы думаете об организации благотворительного праздника? — со всей серьезностью осведомляется мадемуазель Кальен.
Я даю им свое благословение. Да, конечно, хорошо. В остальном пускай руководствуются здравым смыслом. Это не по моей — уже не по моей, да и никогда не было по моей части. Но нимфа… Тем хуже, если она голая! Но благотворительный праздник… Тем хуже, если он будет смертельно скучным! Я пытаюсь притвориться, что сплю! Увы! Звонит Серж, у которого тоже есть прекрасный предлог меня потревожить.
— Я укатываю в Монако отделывать бар. Не удивляйся, если не увидишь меня с недельку… Как у тебя дела?
Все, поголовно все уезжают. Превосходно! Тем проще становится моя задача. И если второй отъезд для меня ощутимее первого, это доказывает лишь то, что я еще слишком плохо защищена.
* * *
Спускается вечер. Матильда только что уговорила меня поесть с ложечки немножко жидкого пюре, которое я еще могу проглотить. Ни с того ни с сего я предлагаю ей:
— Давай откажемся от телефона. Платим дорого, он меня утомляет, и я почти не могу им пользоваться.
Тетя отрицательно качает головой и повторяет вопрос, заданный мне утром:
— А твои друзья?..
— Лучше, чтобы впредь они не слишком на меня рассчитывали. Помни, что я тебе сказала. Я не хочу никого принимать.
— Поняла, поняла…
Сидя на полу, Клод держит тарелку. Матильда, левой рукой приподнимая мою голову, правой набирает в ложку пюре, которое я с трудом проглатываю. Одного языка для этого уже недостаточно, и мой подбородок невольно вытягивается, помогая глотать. Когда я пью, мне приходится его совсем поднять и пропускать жидкость в горло по каплям. Клод называет это «пить, как курочка».
— А Люк? — спрашивает Матильда, не слишком уверенная в моей твердости и, наверное, желая убедиться в серьезности моих указаний, подвергнув их проверке на частных случаях.
Я чуть было не ответила: «Люк как все остальные!» Но удержалась. Я подумала: Миландр — особый случай. Очень скоро его помощь понадобится Матильде, чтобы разделаться с кучей формальностей. Наконец, этот олух любит идиотку, которая любит другого: он может служить мне противоядием. Оставим перед ним дверь полуоткрытой.
— Люк — другое дело. Он не друг. Скорее он предмет нашей обстановки.
— А папаша Роко?
Жест бессилия. Трудно помешать ему переходить площадку лестницы после того, как сделано все, чтобы привлечь его сюда.
— А Серж? — продолжает Матильда, основательно зачерпнув ложкой.
Главное — не пускать именно его. У меня полный рот, и я не могу ответить сразу. К тому же пюре попало мне не в то горло. Я кашляю, откашливаюсь, борюсь сама с собой. Я слабею, и вся моя решительность сводится к одной реплике:
— Серж?.. Он уехал. Впрочем, Паскаль тоже. Влюбленная укрепляет свои позиции. Щеголиха тотчас поднимает голову. И вот они объединились, чтобы ополчиться на мои добрые намерения. Им приказывают молчать? Ну что ж! Они заговорят после твоей смерти.
— Тетечка, возьми, пожалуйста, свою записную книжку. Мне надо кое-что продиктовать. Я хотела бы объяснить…
35
Друзья мои, я увлеклась. Вначале я просто хотела написать вам письмо. Но вот оно стало повестью, которую я диктовала вперемежку то Матильде, то папаше Роко (ему поручалось главным образом записывать куски, способные оживить слишком тягостные воспоминания моей тети). Впрочем, и он и она нередко возражали: «Уж слишком ты мягка», — говаривал папаша Роко. «Ты черства и несправедлива!» — уверяла Матильда. Выходит, мне надо было кривить душой, чтобы дотянуть до трагедии или оставить после себя житие святой? Я чуть было не бросила эту затею. Сначала из-за дыхания, которое становится очень уж замедленным; потом — и это главная причина — из-за того, что не знаю точно, совершаю ли я дурной поступок или оказываю вам последнюю услугу. Вот почему из осторожности я не хочу, чтобы вы прочитали эти строки раньше, чем пройдет два года. Через два года все вы меня почти позабудете — и поступите совершенно правильно: жизнь не может думать о смерти, яблоня в саду всегда важнее кладбищенского тиса. Вам не к чему помнить меня, мои костыли и даже то странное чувство, жестокое и едкое, которое все вы в конце концов мне внушили. Но помните о самих себе: каждый сам себе допинг.
Успокойтесь. Я не пишу высокоторжественного духовного завещания. Я не оставляю вам — разве у меня есть на это право? — никакого наказа. Я ничего вам не оставляю. Ничего, кроме того, что у вас есть. Словом, я назначаю себя своей собственной наследницей: я завещаю себе то, чем вы будете.
* * *
Ну вот, смерть совсем близко. Ах, у меня была мучительная жизнь! Некоторым людям суждено трудно умирать, как другим трудно рождаться, иногда с помощью акушерских щипцов. Но мне осталось теперь уже недолго. Я это знаю и рада, что знаю, я не хотела бы скончаться скоропостижно. Другие даже хотят этого, потому что боятся умирать неполноценными, боятся мысли о смерти. А я жила неполноценной, жила с мыслью о смерти. Моя смерть — чего уж там! — будет всего лишь более полным параличом.
Мой взгляд блуждает по келье. На стене, в том месте, где заканчивался отвод, штукатурка здорово выкрошилась. Монтер, приходивший снимать телефон, был так напуган, так боялся, работая рядом со мной, заразиться какой-то страшной болезнью, что не стал тратить времени на отвинчивание изоляторов и вырвал провод с мясом. Закрыв глаза и сжав губы — живая мумия, — я отказывалась смотреть, как он это делает, испытывая такое чувство, будто он отрезает кусок от меня самой. «Номер, который вы набираете, больше не абонирован», — наверное, напевает теперь механический голос, сторож кладбища снятых телефонов. Пойдем дальше… На полу, около стены, виден матрац, который Матильда перетащила из своей комнаты. Она лежит на нем без сна, всегда готовая вскочить. Над матрацем на гладкой стене есть символический знак — простая царапина, но она имеет форму буквы «С». У меня нет никакого фото «С». Пусть же у меня будет такое, каким я не стану хвастаться ни за что на свете: никому об этом не нужно знать, а мне хватит и такого значка. Мне всегда были противны портреты — застывшие, фальшивые, искажающие оригинал, всегда отстающие от времени, от истинных черт лица. Я могу обойтись без фотографии Сержа.
А может быть, и без него самого. За эти последние дни я оправилась. Впадая, как всегда, в крайность, я велела запереть дверь: несмотря на все их усилия, ни Катрин, ни Мари Кальен не смогли переступить мой порог. Такой милостью пользовался, только Люк. Паскаль по возвращении из Сета являлся трижды, и трижды Матильде пришлось с сожалением сказать ему, что «врач запретил все посещения». Но при его четвертой попытке я вспомнила, что мне тоже пришлось четыре раза возвращаться на улицу Пиренеев, прежде чем удалось его «подцепить», и впустила его — на минутку. У него были странные глаза цвета мокрого золота, а тонкие губы чуть-чуть дрожали.
— Ну вот. Все решено. Через неделю я уезжаю в новую миссию, которая организуется на плоскогорье Бамилекс, в Камеруне.
Пересекая келью, он мне весело крикнул:
— Мой багаж скоро будет собран!
Потом он осмелился наклониться ко мне, осмелился погладить мои волосы и с удивительной резкостью зашептал:
— Констанция, Констанция, думайте же и вы о том, чтобы собрать свой!
С этими словами он ушел, и я спрашиваю себя, что он хотел сказать. Туда, куда направляюсь я, никто ничего с собой не берет. К тому же у меня никогда ничего не было. Я не терплю вещей, потому что кончается тем, что они завладевают людьми. Для меня приобретать значило придавать вещам ту форму, какую я хотела (и в этом смысле мой багаж тоже скоро будет собран!). Его слова скорее всего были продиктованы апостольским рвением: миссионер очень хотел бы, чтобы его первая дикарка in extremis[30] обратилась в истинную веру. В конце концов возможно, что я ему и дарую такую иллюзию. Врачи говорят тем, кто ухаживает за умирающими: «Можете давать ему все, чего он только ни пожелает. Ему уже ничто не причинит вреда…» Умирающие могут платить той же монетой.
Во всяком случае, этот визит открывает дорогу другим. Иначе они могли бы подумать, что я хотела оказать Паскалю предпочтение, выдать ему награду за поведение, и восприняли бы такую милость как упрек. Пусть приходят! Откровенно говоря, я бесконечно устала. Устала противоречить себе и бороться с собой. Мне постыдно хочется увидеть их. Увидеть его… Приходите! Вы уже ничем не рискуете. Какую опасность может теперь представлять собой это привидение, расплющенное на своем подкладном круге и неспособное внушить ничего, кроме ужаса и жалости? Лицо, на которое я больше не решаюсь смотреть, с ввалившимися щеками и глазами, волосы, ставшие более блеклыми, чем выгоревшая солома, грудь, скрипящая, как старые кузнечные мехи, живот, ежедневно нуждающийся в зонде, рука, потерявшая еще один палец и превратившаяся в страшную культю… Я достаточно истощена, достаточно сгнила, чтобы ободрять, чтобы, утратив всякое высокомерие, предстать для сравнения с вашей силой и вашим здоровьем! Моя гордыня подвела меня еще раз. Ведь я же хотела спрятаться от ваших взглядов, не устраивать зрелища смрадной агонии, которое уронит меня в ваших воспоминаниях. Приходите. Приходи… Приходите и посмотрите, какая я хорошенькая! Совсем маленькая. Совсем плоская. И ни чуточки этим не опечаленная, если вы здесь. Господи, какое смирение приходит к нам с любовью!.. Папаша Роко, папаша Роко, не делайте такого лица. Не надо так глупо хлюпать носом. Пишите, старый двенадцатипалый писарь. Пишите. Скажите им еще… Нет. Зовите Матильду. Зовите Ренего… Мне душно, душно…