— Над кем ты смеешься?
— Над тобой! — выпалил перешедший все границы Кара-Мирза. Его мышиные глазки зловеще сверкали.
— Это почему же?
— А мне лучше знать, — отвечал тот, продолжая давиться неестественным хохотом.
— В чем дело, я тебя спрашиваю!
— Не могу тебе этого сказать.
— Почему же?
— Все будут над тобой смеяться, если узнают.
— Пусть даже так, но я не допущу, чтобы ты без всякой причины скалил зубы и надрывал живот.
— Говоришь, без причины?
— Да.
— А если есть причина?
— А если есть, то я заставлю тебя рассказать ее, иначе ты узнаешь, чей я сын.
— Ну ладно, ты сам этого захотел. Люди добрые, — обратился Кара-Мирза к сгрудившимся вокруг сельчанам, — держите его и, главное, отберите у него кинжал: как бы чего не вышло.
Раджаб обвел взглядом окружающих и понял, чего от него хотят. Он вынул кинжал из ножен и ловко метнул его в телеграфный столб так, что клинок вонзился в дерево и зазвенел.
— Ну говори теперь.
Пока ты здесь, на гудекане, языком мелешь, твоя жена вернулась из города и лежит в постели с другим мужчиной.
— Что?!
— Дважды не повторяю! — сказал Кара-Мирза и, удовлетворенный, опустился на камень.
Мгновение чабан стоял окаменев, с вытаращенными глазами, но вдруг бросился на Кара-Мирзу с яростью затравленного барса. Хорошо, что окружающие удержали его — недалеко бы и до беды. В этот момент даже мой дядя оторвался от своих мыслей и понял, что необходимо его вмешательство в происходящее, потому что иначе вряд ли удастся урезонить разъяренного чабана. Ведь действительно нельзя придумать большего оскорбления, чем то, какое нанес Кара-Мирза этому доброму, приветливому человеку.
— Врет он все, врет! — кричал мой хозяин, едва не плача в крепких руках губденцев. От возмущения он даже заикаться перестал.
— Вы слышали? Он говорит, что я вру! Будьте же свидетелями! — кричал Кара-Мирза. — Если я не прав, то отдам тебе своего боевого барана — сам знаешь, сколько боев он выдержал. Если же ты застанешь в постели своей жены мужчину, будь добр, отдай мне эти золотые часы.
— Все ты врешь, я это знаю! Не нужен мне твой баран, да будет он зарезан на твои поминки, наглец! — Чабан дрожал от гнева, но, сдержавшись, обратился к аульчанам: — Хорошо, я его пока не трону. Отпустите меня. Все вы видели, как оскорбил меня этот человек. И если он столь жестоко соврал, я своими руками задушу этого божьего червячка. Пошли!..
При этих словах все присутствующие подумали, что Кара-Мирза откажется от своей злобной шутки, но этого не случилось. Стараясь на всякий случай держаться подальше от Раджаба, «божий червячок» вместе со всеми направился к его дому.
Нетрудно себе представить, что творилось на душе у Раджаба. Не только он — никто из знавших Халиму, эту любящую супругу, мать восьми детей, к тому же беременную девятым, — никто не смог бы поверить, что она способна привезти из города мужчину и отдаваться его ласкам, пока муж ушел на гудекан. Где-где, а в ауле подобного не прощают. Неужели столь коварны женщины?
Раджаб шел, будто его подхлестывали молнии, и негодование его росло с каждым шагом. Он спешил туда, где его могло ждать страшное бесчестье, где он должен воочию убедиться в истинности нанесенного ему несмываемого оскорбления. Так стоит ли торопиться? Может, умерить шаг? Но удивительно устроен человек: неизвестность страшит его пуще какой угодно беды, любой ценой он хочет поскорее узнать правду, пусть даже самую жестокую.
Видно, очень любил Раджаб свою жену Халиму, если болтовня Кара-Мирзы могла вызвать у него неистовство, граничащее с безумном.
А я думал о том, что только подлец мог нанести столь страшную рану моему хозяину, добрейшему человеку. Ведь подлец для собственного удовольствия кого хочешь очернит, и как жаль, что наши законы ограждают нас от физических увечий, но не охраняют души от ран, наносимых подобными типами. А ведь души более ранимы, чем тела, и раны эти труднее лечить!
Охваченная тревогой толпа подошла к сакле Раджаба, и, видя всеобщее возбуждение, я подумал еще о том, как бы в суматохе не пропали мои хурджины с драгоценным подарком для моей Серминаз. Ведь часто бывает, что в драке больше всего тумаков достается не дерущимся, а тому, кто полез разнимать.
Но вот все мы вошли во двор и направились к террасе. Тут чабан знаком остановил аульчан и, захватив с собой только меня, бесшумно вбежал в спальню.
Что говорить о Раджабе! Даже мое сердце едва не вылетело из грудной клетки, колотясь о ребра, а кровь мчалась по венам так, что они, казалось, лопнут.
Тусклый ночник едва-едва освещал просто, по-горски обставленную спальню. Белый платяной шкаф, сливающийся со стеной, две тумбочки по обеим сторонам двуспальной тахты...
Ближе к нам лежала Халима. Она спала глубоко и мирно, разметав по подушке длинные волосы. Но едва взгляд Раджаба скользнул на соседнюю подушку, как чабан дико вскрикнул. Внезапно разбуженная Халима вскочила. Она была в тоненькой ночной рубашке, сквозь ткань которой было видно, как сотрясается от дрожи ее тело.
— Кто здесь? — спросила она, протирая глаза, и, узнав Раджаба, воскликнула: — Как ты напугал меня! Разве можно так врываться?
Но взор чабана был устремлен в густом полумраке к тому, кто лежал на второй подушке. Раджаб далее рот открыл, чтобы что-то сказать, но у него не хватило дыхания.
— Раджаб, дорогой! Что с тобой? Приди в себя! — тормошила его Халима. — Ты видишь, какая у нас радость! У тебя родился сын! Ты так хотел иметь сына! А теперь испугал и меня и малютку!
И верно: ребенок заплакал.
— Ну, я его убью! Проклятый обманщик! Он не переживет этой ночи! — закричал Раджаб и хотел броситься на поиски Кара-Мирзы. Но Халима крепко вцепилась в него и не отпускала, пока он не рассказал ей обо всем, что произошло на гудекане.
Поостыв немного, чабан вышел на крыльцо, где его ждали встревоженные аульчане. Увидев, что ярость пастуха уже угасла, Кара-Мирза рискнул протолкаться сквозь толпу к самому Раджабу.
— Ну, прав я или нет? — ехидно спросил он. — Аульчане ждут твоего слова!
— Прав! — с трудом выдавил Раджаб.
— А раз прав, давай часы.
— Подавись ими! — воскликнул мой хозяин, сорвал с руки часы и так толкнул мошенника, что тот едва удержался на ногах. — В последний раз сойдет тебе такая шутка!
Люди еще ничего не знали, и Кара-Мирза важно обратился к аульчанам:
— Радостную весть принес я уважаемому Раджабу: жена подарила ему наследника. Она, бедняжка, поехала погостить к матери, но не успела вернуться, как начались роды. Родила, слава богу, вернулась домой, а узнав, что муж развлекается на гудекане, не стала его беспокоить. Вот я и решил: пускай он немножечко помучается, больше будет любить наследника. — И торжественно заключил: — Во имя аллаха! — после чего надел на руку золотые часы и удалился.
Никто не спал той ночью в древнем ауле Губден. Чабан и его дочери всех подняли на ноги. Тут же зажарили барана, и начался пир, продолжавшийся почти до рассвета. И я тоже принял участие в этом празднике и держался на ногах, пока мог, а когда, наконец, упал и заснул, то разбудить меня не смогли бы все губденцы, даже если бы устроили перед саклей пастуха бешеную пляску под барабаны.
7
Проснулся я оттого, что мой сердобольный и заботливый дядя потянул меня двумя пальцами за нос, приговаривая: «Ай да паяльник, любой лудильщик позавидует!» Очень мне стало обидно в эту минуту, что не полагается хватать за нос старших, но, скрыв свое неудовольствие, я встал и оделся.
В доме вновь царил праздник. Раджаб не пошел на пастбище к отарам; теперь, после рождения долгожданного сына, у него и дома было дел по горло.
Халиме муж не позволил вставать — достаточно того, что он вчера так ее напугал, пусть теперь лежит, отдыхает. Завтраком нас кормила одна из дочерей.
После жареной картошки с горской колбасой и стакана крепкого чая дядя глянул на мои хурджины, я — на дядины, и мы поняли друг друга: наступило время похвастаться своими приобретениями.
Дядя развязал тесемки и достал великолепный ковер, который он так хитроумно выменял у секретаря сельсовета на шкуру нашей бесхвостой коровы. Но я считал, что ковер, которым наградила меня Зульфи за мои изделия и мою любезность, все же куда наряднее. Выдержав паузу, я раскрыл хурджин и извлек... Что бы вы думали?
Я извлек из хурджина... шкуру бурой коровы!
Даян-Дулдурум разразился хохотом и смеялся все время, пока я читал записку, которой Зульфи сопроводила свой коварный дар. Там было написано:
«Не думай, добрый молодец, что только кубачинцы могут отличить настоящее от подделки. Мы тоже кое-что понимаем в прекрасном. Если бы я уступила тебе «карчар» за наспех сделанные тобою безделушки, то уронила бы этим цену высокого мастерства ковровщиц. Так что забирай обратно шкуру, которую твой дядя подсунул моему дедушке, и помни, что никакие ухищрения не могут сделать ремесленничество искусством. Искусство говорит само за себя. Не сердись на меня, Бахадур, будь счастлив».
— Ну, племянничек, теперь я точно вижу, что ты рожден на потеху аульчанам, — проговорил мой дядя, когда насмеялся вволю. — Значит, отыгрались на тебе эти чарахцы! Получается, как говорят кайтагцы, «ца хушала, ца нушала — одного из вас, одного из нас». А знаешь, почему они так говорят?
Я был так подавлен, что мне, конечно, не хотелось слушать историю о кайтагцах, но дядю моего удержать не так просто, когда он хочет поделиться с другими мудростью Страны гор.
— Охотились как-то два кайтагца в болотистом месте, и так их комары одолели, что они стали по ним из ружей палить. Вот сел одному охотнику на лоб комар, а он кричит приятелю, в шутку, конечно: «Пали!» Тот, недолго думая, выстрелил. А ты сам знаешь, какие меткие стрелки эти кайтагцы. В комара-то он точно попал, но вместе с ним уложил и своего спутника. Подошел, наклонился над ним и сказал, обращаясь к мертвому комару: «Ну что ж, одного из вас, одного из нас».
Я слушал дядю с кислым видом и думал, что моя история с ковром будет звучать в дядиных устах еще похлестче, чем притча о незадачливых охотниках. Особенно если я расскажу и о бараньих мозгах, которые Зульфи столь многозначительно дала мне в дорогу.
В этот день хурджины мои совсем полегчали. Дело в том, что Раджаб, сославшись на святой в горах обычай, нарек новорожденного сына моим именем. Конечно, это было для меня великой честью, но в глубине души я думал, что лучше бы он назвал его Кара-Мирзой, потому что мой долг был теперь зарезать для гостей барана. А денег у меня не было, и пришлось распрощаться, как было ни жаль, со своим инструментом и оставшимся серебром. Отдал я их Кара-Мирзе за барана, хотя в любом другом месте получил бы за все это не менее двух. Но «божий червячок» уверял меня, что это знаменитый боевой баран, одержавший уже восемь побед, — не баран, а дьявол. Однако нелегко, видно, дались этому дьяволу его победы, потому что, когда я вел его, он едва волочил ноги, и, не дожидаясь естественной смерти чемпиона, я попросил какого-то прохожего прирезать его на полпути.
Когда я дотащил прах барана до сакли Раджаба, тот был просто на седьмом небе. «Хвала аллаху! — воскликнул он. — Не перевелись еще в горах настоящие мужчины!»
На следующий день мы покидали гостеприимный кров чабана. Настроение мое, испорченное коварством Зульфи, несколько улучшила жена Раджаба. Она великодушно отдала мне взамен злополучной коровьей шкуры пару чудесных губденских мачайти, тонко расшитых золотой нитью и украшенных красной кожей. По-моему, такие мачайти даже обувать жаль, их надо хранить где-нибудь на выставке модельной обуви или в музее.
Но вот Губден остался позади, и, ведомые надеждой, мы снова зашагали вместе с дядей по бесконечным дорогам Страны гор.
1
Мой дядя — да сбудутся все его желания! — любит советовать: «Когда говоришь с людьми, вглядывайся в их лица, чтобы понять, чего стоят твои слова!»
Вот и сейчас, дорогие земляки, я мысленно смотрю на вас и вижу, что, кажется, еще не надоел вам. Значит, из меня может и получится рассказчик!
Конечно, глаза Даян-Дулдурума сверкают гневом, а брови нахмурились, что довольно точно отражает его отношение к моему занятию. Но я убежден, что в глубине души мой дядя хранит почтение к писательскому делу и никому не даст его в обиду, так как считает почти равным искусству гравера.
Все помнят, как два года назад, в один из весенних дней, когда на альпийских лугах цвели рододендроны, к нам приехали три именитых наших писателя, и хозяином этой встречи стал именно Даян-Дулдурум, а гостями были Сулейман из Дибгаши, большой жизнелюб и певец родного края, Муса из Кахиба, написавший к тому времени свой первый роман, где недвусмысленно утверждается мысль, что всякий зубоскал получит по зубам, потому что зайцы существуют для того, чтобы за ними охотились, и хитроумный Бадави из Кая, книги которого «Девушка, разбившая кувшин» и «Осел на машине» знает у нас каждый.
Они приехали из города на встречу с читателями и буквально покорили аульчан. Овации были такие, каких у нас удостоился разве лишь силач-борец Али-Казбек, и писателям поднесли дорогие подарки, а мой дядя показал им весь наш аул, который, по словам гостей, произвел на них неизгладимое впечатление.
Осмотр этот закончился в погребке знаменитого виночерпия Писаха, — да не иссякнет винная струя в его руках! — уж не знаю, дядя ли их зазвал или они сами его туда заманили.
Я же все время шел следом, не отводя глаз от волшебников, которые заставляют слова оживать на бумаге. Недаром в наших горах говорят, что завидовать можно лишь одному: умению написать слово «счастье» так, чтобы от него веяло настоящим счастьем, или умению нарисовать цветы так, чтобы от них пахло живыми цветами.
Посидев в погребке, гости вышли с веселой песней «Дала-лай!», и я проводил их до машины. Признаться, самолюбие мое было несколько задето: они даже не поинтересовались, а не пишу ли я, и не спросили, чем вообще занимаюсь! Одним словом, они меня просто не приметили. Меня это обидело, и потому я спустился обратно к Писаху.
Народу там сидело немного. Мухтар, сын Ливинда (простите, что я так часто вспоминаю о нем, но иной раз нам приходится встречаться и с теми, кого видеть не более приятно, чем человека, несущего кислородную подушку), и его друг с нижнего конца аула, Ника-Саид, стояли у стойки, а мой дядя Даян-Дулдурум, проводив писателей, вернулся за стойку и, не выпуская изо рта трубку, беседовал с Писахом.
Едва я появился, Мухтар и его друг заговорили о писателях. Я устроился за столом спиной к ним и старался не пропустить ни слова. Они и затеяли-то этот разговор, зная, что и я грешу сочинительством.
— Умение писать, — глубокомысленно изрек Мухтар, — есть всего лишь искусство водить читателя за нос, дорогой мой Ника-Саид!
— Как это так?
— Очень просто! Вот представь себе, что читатель — это охотник. А писатель — егерь. И когда читатель стоит у самого куста, под которым сидит заяц, писатель, вместо того чтобы указать на этого зайца, уводит читателя прочь.
— Но ведь читателю надоест пустая охота! — перебил говорившего Ника-Саид.
— Как ты не понимаешь! Главное — увлечь читателя тщетными поисками. Когда же писатель почувствовал, что читатель устал и готов бросить всю эту затею, он снова подводит его к тому же зайцу под кустом, но уже с другой стороны.
— И сколько же времени заяц будет сидеть под кустом? Ведь эта суетня мигом его спугнет! — заметил Ника.
— А ты разве не понял, чей это заяц?
— Как это — чей? Пока что ничей.
— Эх, ты! Пойми, зайца-то посадил туда писатель. Это его заяц, и он что захочет, то с ним и сделает.
— Ну и чем же это дело кончится? Писатель укажет на зайца, а читатель выстрелит и убьет его?
— Ни в коем случае. Обязательно промахнется.
— Да, но если писатель так водит за нос читателя, тот может промахнуться и не зайца, а самого автора уложить на месте!