Ожерелье для моей Серминаз - Ахмедхан Абу-Бакар 17 стр.


Поговорка меня утешила. Каким бы молодым ни был город Изберг, но есть же в нем хоть одна ювелирная мастерская! А если она есть, то не может не стучать в ней и молоточек кубачинца. Там же, где нашлось место моему земляку, найдется место и мне...

И, окрыленный надеждой, я решительно вошел в город.

Найти ювелирную мастерскую нетрудно: мои аульчане умеют выбирать самые людные места. Я шел к центру и мысленно представлял себе мастера, которого увижу. Это может быть старик с седой головой, склоненной над верстаком, или мужчина средних лет, что, не желая иметь дело с фининспектором, ушел из аула и взял патент на ремесло ювелира... Однако, наткнувшись на витрину такой именно мастерской, о какой я думал, я увидел за стеклом пожилую женщину в очках, занимавшуюся тончайшей работой филигранщика.

Признаться, я даже растерялся: слишком уж редко женщины брались за такое хитрое дело. Но выбирать было не из кого, я вошел в мастерскую и приветствовал женщину на кубачинском наречии.

Мастерица подняла голову, отложила работу, сняла очки. Движения ее были полны достоинства. Затем она крепко пожала мне руку и предложила сесть.

Тут я рассмотрел ее работу. Женщина делала для альбома обложку из серебра, с резными медальонами из слоновой кости по углам и в центре, и видно было, что таланта ей не занимать.

Заметив, что мне нравится ее работа, мастерица посетовала: ей никак не удается подыскать узор, который, отличаясь от традиционного кубачинского, в то же время передавал бы характер дагестанского народного искусства. Узнав, с какой целью я зашел в мастерскую, женщина попросила меня помочь ей.

Я с удовольствием согласился, а еще с большим удовольствием принял приглашение кубачинки зайти с нею поесть в столовую, так как дома у нее сейчас никого нет. После обеда добрая кубачинка оглядела меня с головы до ног, хотя я и старался спрятать свою жалкую обувь, и, между прочим, спросила, не знаю ли я в Кубачах некоего Даян-Дулдурума?

— Это мой дядя! — гордо ответил я.

— То-то у меня с утра дергалось левое веко! — усмехнувшись чему-то, сказала она. — Значит, земля его еще носит?

— Да, он жив-здоров...

— Много раз выпадал в горах снег с той поры, как я его видела в последний раз, — задумчиво сказала она. — Он, поди, меня уж и не вспоминает.

— Кого вас? — не утерпел я.

— Свою бывшую жену...

— Вы были его женой? — Я чуть не свалился с ног. — Так вы и есть Цыбац?

— Да, так меня зовут. Ну, а женился он или так и бродит соломенным вдовцом?

— Не-ет,— пробормотал я с опаской: уж не собирается ли Цыбац вернуться к Даян-Дулдуруму?

— И говорит, наверно, обо мне черт знает что! — продолжала она. — Несносный был человек! Никак не хотел обучить меня мастерству златокузнеца. Все твердил, что это не женское дело.

Я был совершенно ошарашен этими словами. Вот ведь как можно ошибиться, когда видишь правду лишь с одной стороны! Мог ли я представить, что мой сознательный дядя был таким деспотом в личной жизни!

— Чему ты удивляешься? — спросила Цыбац.

— Как же, такая встреча! Жена дяди...

— Ну, не очень-то долго он мной командовал! — с некоторой гордостью продолжала Цыбац. — Я ведь тоже упрямая! Когда поняла, что он все равно не позволит мне работать, — взяла и ушла из аула. А теперь меня считают настоящей гравировщицей и филигранщицей. Впрочем, прошлое прошлым, а сейчас для меня главное — альбом.

И мы сели за работу.

Мне очень хотелось помочь этой решительной женщине, и я испортил не меньше десятка больших листов бумаги, ища наиболее выразительные узоры, пока, к собственному изумлению, не изобрел такой, который сама Цыбац назвала великолепным. А пока я рисовал, то все думал о дяде. Неужели предчувствие этой встречи погнало его домой? Если так, значит, удачливый он человек!

К пяти часам я закончил рисунок и собрался уходить. Цыбац не хотела отпускать меня. Скоро должен был вернуться с морской эстакады ее муж-нефтяник, — почему бы нам не познакомиться? Но я сослался на дальний путь, утомление и встал.

Она сама оценила мою работу, и в кармане у меня появились деньги, с которыми я мог без стеснения зайти в любой обувной магазин. Вскоре я появился на улицах Изберга в чудесных ботинках марки «Скороход», которые будто сами собой понесли меня дальше по пути скитаний.

Правда, перед этим пришлось поломать голову над тем, как отделаться от старых башмаков, завернутых в газету продавщицей из магазина. Оказалось, что на тщательно убранных улицах юного города не было ни одной урны. Может быть, они исчезли во время последнего воскресника по очистке города? Или вообще местному руководству не пришло в голову, что они могут понадобиться?..

В общем, воровато оглядываясь, я оставил сверток на скамейке бульвара, но не прошел и десяти шагов, как меня нагнал сияющий старичок и, любуясь своим бескорыстием, сунул в мои руки «забытый» сверток. Попытался я подбросить злосчастные башмаки в повозку керосинщика (что делать, город растет быстрее, чем газовая сеть, и приходится на бричке, запряженной осликом, доставлять керосин в новые кварталы). Но керосинщик, увидев, как к нему приближается не по-городскому одетый человек, сразу заподозрил неладное и уже не спускал с меня глаз.

Но вот в одном из переулков я заметил повозку, запряженную парой лошадей. В повозке стоял большой ящик с дверцей. Я подумал, что в таких ящиках из города вывозят мусор, и открыл дверцу, чтобы сунуть туда свои туфли. Но из ящика прямо на меня бросились собаки всевозможных мастей и размеров. Я не успел захлопнуть дверцу и шарахнулся от повозки, как от огня. А в мою сторону уже бежали с проклятиями два дюжих мужика-собачника. Пришлось мне уносить ноги, и бежал я без передышки до тех пор, пока этот чересчур чистый город не остался далеко позади. Здесь я швырнул сверток в придорожную канаву и с тяжелым сердцем пошел дальше.

4

Не видать конца моей дороге! Вот опять иду в родные горы, прочь от сияющего Каспия, прочь от Изберга, сверху похожего на стол, богато уставленный зеленью, прочь от города, берег которого напоминал морскую звезду — далеко в море расходились от него лучи эстакады.

Некогда один кубачинец отправился в Таркама за виноградом и, выйдя из аула, нашел на пыльной дороге виноградину. Съел он ее и подумал: «Что одна ягода, что несколько пудов — вкус-то один и тот же! Узнал я этот вкус — можно и домой возвращаться». И возвратился.

Но я не таков. И пусть уже познал вкус дальних странствий, но не вернусь домой, не достигнув цели. Тем более что много еще чудес ждет меня в Стране гор.

Вот хоть это — не чудо ли? Около асфальтированной посадочной площадки для вертолета стоит толпа людей. Нацеливаются аппаратами, указывают пальцами, возгласами выражают восхищение. И действительно, как не восхититься неповторимым творением природы? С той точки, где мы стоим, огромная скалистая гора представляется на фоне неба силуэтом великого потомка арапа Петра Великого — Пушкина. Он будто откинулся в кресле и задумчиво глядит в безбрежный морской простор. Ветвистые деревья кажутся его курчавой шевелюрой, а словно скульптором высеченные скалы вырисовывают лоб, прямой нос и тяжеловатый подбородок. Будто сама благодарная природа Кавказа воздвигла этот памятник своему вдохновенному певцу. И я пожалел лишь о том, что не могу подарить это чудо моей Серминаз...

Из поднебесья, шумя и разгоняя ветер, опустился вертолет, и туристы направились к его зеленому брюху. Подумать только, через час-два они уже будут там, куда мне предстоит добираться не один день! И невольно я сделал несколько шагов по направлению к вертолету. Но тут меня словно настиг голос дяди:

— Как тебе не стыдно!

— А что я сделал? — мысленно спросил я.

— Поддаешься соблазнам... Обычай нарушаешь. Твой путь — пешком или на коне! — явственно слышал я.

— Да, дорогой дядя, но ведь когда рождался этот обычай, не было еще ни вертолетов, ни машин.

— Дело не в машинах. Тебе надо не мчаться сломя голову, а, как говорится, обжигать пятки на горных дорогах, жизнь узнавать. Главное для тебя — повидать побольше...

— Так ведь сверху-то я больше и увижу! — ответил я.

— Ты что же, старшим возражать решил? — Я представил себе, как грозно сдвинул брови Даян-Дулдурум. — Я в твои годы...

— Не будешь же ты утверждать, что в мои годы знал столько же, сколько я знаю сейчас?

— Я больше знал.

— Выходит, что жизнь не вперед идет, а назад пятится? Вспомни, ты рассказывал, как в ликбезе учился.

— Ну и что?

— Сам ведь говорил, что тогда писали белым по черному, а теперь — черным по белому. Вот и во всем остальном такая же разница.

— Да ты, никак, философствовать начал? — удивился дядя, но тут наконец сжалился надо мной и приказал: — Ладно уж, иди на вертолет, а то придется тебе ночевать в степи...

И я, конечно, не преминул воспользоваться разрешением, которое расслышала сама душа моя. Во всяком случае, если дядя и узнает от кого-нибудь, что я нарушил стародавний обычай, я смогу сослаться на наш мысленный диалог.

Вертолет шел в сторону Салатавских гор.

Не знаю уж, потому ли, что я преступил закон или закон этот был нечетко сформулирован самим аллахом, но дурное предчувствие, с каким я садился в вертолет, обернулось настоящим горем. В Чиркее я узнал, что несколько часов назад умер Сапар-Али, приходившийся моему дяде троюродным братом то ли по отцовской, то ли по материнской линии. Это именно о нем и беспокоился Даян-Дулдурум, не получая писем. Видно, добрый старик, имя которого можно встретить во всех учебниках истории Страны гор, долго болел.

Сапар-Али, одни из первых наших большевиков, герой двух войн, еще при жизни стал легендарной личностью. Про его бурку рассказывали, будто ее не пробивают пули, хотя я-то сам видел, что вся она изрешечена, как сито. В минувшую войну Сапар-Али, которому было уже под семьдесят, добрался с однополчанами до Берлина и переночевал в своей бурке на ступенях рейхстага.

Таким был старый горец.

Я поспел как раз к погребальной церемонии. Траурная процессия быстро продвигалась в сторону древнего кладбища с множеством славных памятников, которыми гордятся в Чиркее. Вот надгробный камень, украшенный печатью имама Шамиля. Под ним лежит один из секретарей имама, Амирхан из Чиркея. Вот памятник горцу, погибшему вместе с коммунарами в далеком Париже... Люди отважные и мудрые, мастера и воины, похоронены здесь. И среди них будет лежать мой славный родственник Сапар-Али.

Закончен погребальный обряд. Наступила теплая ночь. Шелест листьев, и перекличка бессонных птиц, и шум реки — все это словно радуга звуков в ночном небе. Под лунным светом, натянув на себя звездное покрывало, замер на ладони гор аул Чиркей. Старые сакли будто перешептываются под немолчный говор реки. Может, вспоминают своих древних хозяев и их славных кунаков? Ведь в этих стенах побывал и русский художник Гагарин. И не в такую ли ночь поразил его силуэт сакли, залитой лунным светом, — той, которая затем ожила на его полотне? И не в такую ли ночь хирург Пирогов перевязывал раны наиба Шамиля, что лежал на поле брани рядом с раненым русским офицером?.. И может, в такую же ночь чиркеевцы схватили бежавших из Евгеньевской крепости русского унтера и солдата и, заковав их в кандалы, посадили в яму? И уж, наверное, именно в такую прекрасную ночь молодая чиркеенка помогла им бежать из плена. Кто знает, не этот ли случай послужил основой сурового рассказа Льва Толстого «Кавказский пленник»? И кто скажет, не в такую ли ночь ушел из родного аула на поиски счастья юный Мирза, тот самый бунтарь, что сражался на баррикадах Парижской коммуны?..

Многое могут вспомнить камни Чиркея. Славное у них прошлое. Но скоро исчезнут они под водой моря, создающегося здесь, в сердце гор, дерзновенным умом и золотыми руками человека. В сулакском каньоне будет построена гидроэлектростанция с высотной плотиной. Исчезнет старый Чиркей, но на берегах водохранилища встанет Чиркей новый, уже не аул, а город. Он раскинется широко, как полы бурки всадника, несущегося против ветра. И в такую же ночь, споря со звездами, засияют огнями его улицы. А над бывшими альпийскими лугами, ставшими морем, древний орел салатавских гор уступит место длиннокрылой чайке — спутнице живой воды.

5

В эту ночь на камнях чиркеевского гудекана шел разговор о подвигах покойного Сапар-Али. Многое из его жизни запомнилось людям, потому что жизнь хорошего человека вся на виду.

— Да, Сапар-Али — пусть будет спокоен сон его! — был удивительным человеком, — говорил бухгалтер колхоза, чиркеец лет шестидесяти, что здесь считается средним возрастом. — Вернулся он, помню, из Кизляра, где батрачил у одного армянина, и сказал, что стал коммунистом. Но как ни приглядывались к нему аульчане, ничего особенного не приметили, а ведь тогда о коммунистах бог знает что говорили! Заметили только, что Сапар-Али укоротил усы, оставил лишь щеточку под самым носом. И на следующий день знаменитый чиркеевский богач, владелец множества овец Зайнутдин в знак протеста против большевиков обкорнал свои усы так, что они торчали, как два взъерошенных пера. Сапар-Али увидел это и воскликнул: «Люди добрые, усы-то тут при чем?!»

Зайнутдин намотал эту насмешку на свой обчекрыженный ус, и в последних боях за установление в горах Советской власти Сапар-Али, вероятно, не случайно встретился именно с ним, с Зайнутдином.

Окружил он банду Зайнутдина в местечке Урцеки и продержал ее в осаде двадцать суток, пока Зайнутдин не прислал гонца с письмом. «Мы все равно не сдадимся, — писал вожак банды. — Но велика ли доблесть одержать победу над истощенными, голодными людьми? Я считаю тебя достойным противником, а истинные враги должны сражаться на равных условиях...»

Задел, видно, Зайнутдин самолюбие нашего Сапар-Али, тот послал осажденным несколько подвод с продовольствием. А через три дня состоялся у них последний бой. Обе стороны дрались мужественно, беспощадно. И, умирая, Зайнутдин сказал: «Твоя взяла, Сапар-Али! Эти три дня были нужны мне не для того, чтобы люди могли отдохнуть, нет, — я ждал помощи от друзей. Но, видать, везде наших нобили...»

Да, храбрый был человек Сапар-Али, да не умрет память о нем!

— Так ведь храбрость — это выдержка, сила, готовность к битве! — заключил кривой Удурат. — Уже и бои затихли, а Сапар-Али все не расставался с оружием. Мы как-то сказали: не пора ли убрать оружие подальше, чтобы взять его затем в нужный момент? А он улыбнулся и ответил: «Я готов это сделать, но как узнать этот нужный момент?»

Тут в беседу включился кунак из другого аула, приезжавший отдать последний долг покойному.

— Ради нашей власти Сапар-Али не жалел ни крови своей, ни мудрости. Вы знаете, земляки, что он был левшой? Однажды кто-то спросил, почему он пишет свои бумаги левой рукой. (А он был тогда председателем аульного Совета.) И вот что он ответил: «Потому что в правой держу оружие, которым защищаю то, что пишу левой!»

Как и все истинно мудрые люди, он не любил самоуверенных глупцов и однажды привел на гудекан какого-то заносчивого начальника, который ничего не понимал в своем деле. Привел, показал на большой камень и говорит: «Подними!» Тот отвечает: «Мне не по силам!» — «В том, что камень тебе не по силам, ты признаешься, а в том, что занимаешь не свое место, признаться стыдишься? — спросил Сапар-Али. — Сказал бы прямо, что эта папаха не по твоей голове, — и тебе бы лучше и людям!»

— До срока уходят герои! — грустно сказал бухгалтер колхоза. — Вот жила некогда турчанка, и было ей сто пятьдесят лет. Почувствовала она, что смерть настает, и заплакала горько: «Мало пожила!» А ведь нашему Сапар-Али только девяносто было! Сколько еще мог жить он во славу людям!

— А вспомните, старики, как тяжелы были для нас двадцатые годы... Словно для того мы победили врагов, чтобы затем умирать от голода и болезней. А когда Дагестан направил ходоков к Ленину, Сапар-Али был среди них. В России жизнь была вовсе не легче, чем у нас в горах, но Ленин выслушал ходоков — и пошли к нам эшелоны с мануфактурой, с зерном для посева. В этот трудный час рука помощи протянулась к нам не с востока, где восходит солнце, не с юга, где Кааба, не с запада с его хваленой роскошью, а с севера, от русских. Об этом помнят и всегда будут помнить горцы...

Назад Дальше