Писаха любят в ауле. Никогда он не спросит с клиента денег, а скажет: «Сегодня на твое и мое счастье — новая бочка!» Аульчане ценят его добросердечие и веселый нрав. Впрочем, кому, как не виночерпию, быть радушным и добрым? Ведь в его руках та сила, что веселит и размягчает сердца! Если кто и забудет в веселье заплатить Писаху, то назавтра явится сам и положит деньги на прилавок: «Возьми, дорогой Писах, вчера мы так хорошо провели у тебя время, что я даже забыл об этом проклятом пережитке — расплачиваться. Мне казалось, будто я у себя дома, настолько все было отлично, и, клянусь, если бы лавка была твоя, я и не подумал бы платить, чтобы не оскорбить тебя. Но вино государственное, и я, как сознательный гражданин, не хочу наносить ущерба государству! Налей-ка мне, дорогой Писах, вон ту большую кружку. Да здравствует Писах и его погребок — и никаких гвоздей!»
Нынешний Писах работает здесь столько времени, сколько я помню себя. И только однажды у него была недостача — семь с половиной копеек.
Писах ненавидит водку, коньяк и другие крепкие напитки. Он поет гимны чистому, сухому, бодрящему вину. И верно, есть ли что-нибудь лучше красного геджухского или белого дербентского? Возьмите «Лезгинку» — это же чистый виноградный сок! Выпьешь Писахову кружку этого вина, и тебе хочется выскочить на площадь и сплясать лихой, похожий на вихрь танец, по имени которого названо это вино. Оно само рождает в душе задорную, веселую музыку. Да и свадьбы наши играются именно здесь, на этой площади, недалеко от чистого горного озера, в котором, к сожалению, уже не водится форель — лучшая закуска к «Лезгинке». Говорят, ее выловили еще в прошлом веке для белого царя. Не дурак, видать, был царь — понимал толк в рыбе. Но в другом он был несомненным идиотом: заботясь о своей утробе, забывал о том, что и у горцев есть желудок и рот и они не меньше его разбираются во вкусной еде.
А недалеко от этого озера — мне кажется, что аульчане все-таки догадаются очистить его и развести в его водах то, чего им ныне недостает, — у самого подножия горы Девичья Мечта, раскинулись светлые двухэтажные здания школы и художественного комбината. В одном я учился, в другом работаю.
Люди из комбината не забывают навестить Писаха. Кубачинцы — вообще веселый народ, любят не только свое искусство, но и музыку, и песню, и острое слово, а мудрость ценят как алмаз. Но кто может знать больше, чем Писах? Ведь именно к нему заходят кубачинцы, чтобы вытряхнуть не только карманы, но и душу. И умный, учтивый летописец кубачинских происшествий все хранит в памяти. Он первым узнает новости и лучше всех знает, кому достанутся золотые, серебряные и бронзовые медали на международных выставках в Париже, в Брюсселе, в Осаке, в Лейпциге — да разве перечислишь все выставки, в которых участвуют мои земляки, прославляя великое искусство предков?
Но не думайте, что если я много говорю о нашем виночерпии, то, значит, и сам часто заглядываю в Мицир-Писах. Нет, я стараюсь обойти его, ибо, если окажусь близко, то мои ноги сами несут меня туда. И не столько потому, что я люблю разогреться вином, сколько из-за интереса к чужим разговорам, в которые можно вмешаться, блеснуть остроумием. Правда, когда я рассказываю что-нибудь смешное, то сам начинаю хохотать еще до конца рассказа, а уж другим не остается места и для улыбки.
Вот так и получается: я заслушиваюсь и не замечаю, что соседи все подливают и подливают вино в мою кружку, а когда совсем захмелею, то ни с того ни с сего начинаю, подобно древнеримским гладиаторам, кричать: «Да здравствует жизнь! Идущие на смерть приветствуют тебя!» Правда, сам я этого не помню, это мне рассказывают уже на следующее утро.
Моя мать однажды вытащила меня из погребка сильно пьяным. Я уж подумал, не высечет ли она меня, как это сделала Мицадай со своим сыном. Но она только уложила меня в постель да еще принялась утешать: «Не бойся, сынок, от вина у нас никто еще не умирал». Вот так я и выяснил, что моя добрая мать бывает жалостлива ко мне только в двух случаях: когда я болен или когда пьян — видно, для нее это одно и то же.
Но дядя, когда я перебарщиваю, бывает безжалостен. Однажды он, выводя меня из погребка, даже приложил свой хромовый сапог к тому самому месту, которое я сейчас отогреваю на своей кепке. Так что я всего трижды отдал настоящую дань Великому хмелю.
Однако это не мешает мне подхватить льющуюся в Мицир-Писахе песню и присоединить ко многим голосам свой:
Пусть стареет в погребах вино —
Чем старее, тем ценней оно.
У людей совсем не то, друзья,
Так что нам стареть никак нельзя.
А чтобы такое случалось пореже, я просто стараюсь обходить это привлекательное местечко.
Но сейчас меня больше всего занимает, почему мой дядя забрел к Писаху, а не к старику Хасбулату. Ведь даже сам Писах не сможет объяснить ему, что случилось между моим родом и родом Мунги много десятков лет назад. Впрочем, пути и поступки Даян-Дулдурума неисповедимы. Будем надеяться, что позже мы узнаем и это.
6
Сколько я ни глядел на саклю Жандара, оттуда никто не выходил и туда не входили. А четверговый базар скоро кончится, и тогда мне будет труднее пробраться домой. И я поплелся переулками, стараясь никому не попадаться на глаза.
Дорого же досталось мне это путешествие! Все-таки я несколько запоздал, и в самых глухих закоулках аула оказалось немало бездельников. Мне приходилось то и дело прижиматься спиной к степам и заборам.
Наконец я прокрался к своей сакле и через черный ход, со стороны сарая, влез по стремянке в мастерскую и быстро переоделся в спецовку.
Но так как порванные брюки могли стать свидетельством моего позора, я разжег в горне огонь и сжег их — пусть лучше мать думает, что брюки просто пропали.
Я сел за верстак, пытаясь отвлечься от тяжелых мыслей, но работа валилась из рук. Впервые я с сожалением подумал, почему мозг не устроен так, чтобы человек мог время от времени выключать неприятные мысли? Как было бы просто: щелк! — и Серминаз не существует... Ах, если бы мне попался негодяй, который соблазнил ее! Впрочем, я же не верю в это. Почему же тогда так щемит мое сердце?
Я взялся за альбом с набросками. Раньше мне казалось, что там много интересных эскизов и рисунков, которые я собирался выразить в металле, но сейчас все выглядело скучным, обыденным. Единственное, чем я мог бы успокоить душу, думал я, это пойти во двор Мицадай, перебить всю глиняную посуду, вывешенную на заборе для просушки, и расплатиться с ней за ее длинный язык.
Я уже собрался выскочить из мастерской, чтобы привести в исполнение хоть это, как увидел через стеклянную дверь Даян-Дулдурума.
Выглядел он хуже быка, которого режут тупым кинжалом, — того и гляди заревет. Может, подействовало вино Писаха? Или, может, он что-то выпытал у старика Хасбулата? Так или иначе, но таким я своего дядю никогда не видал. Ведь за спокойствие и сдержанность его всегда сравнивали с акушинцами — надеюсь, вы слышали о них?
Терпению и выдержке надо учиться у акушинцев. Кто иной, если не акушинец, сумел бы на арбе догнать зайца? А акушинец, завидев зайца, повернул волов в его сторону и поехал по следу. И так долго ехал, что заяц не выдержал преследования и присел перед арбой, поджав уши. Акушинцу осталось лишь протянуть с арбы руку и схватить его. Вот какой народ акушинцы! И это с ними сравнивали моего дядю. Но, видно, ошибались.
— Не везет мне, так не везет, будто мать перед тем, как родить меня, встретила Мицадай! — удрученно проговорил он, садясь на трехногую катагнинской работы, с выжженными по ней узорами, табуретку неподалеку от матери, занимавшейся стиркой. — Что за проклятье, хоть бейся об стену головой!
Со злости Даян-Дулдурум так задымил трубкой, словно решил затуманить собственные мысли.
— Зря ты все это затеял! — сказала мать, отводя локтем прядь волос со лба, так как руки ее были в мыльной пене. — Я же говорила, что старик давным-давно все забыл.
— Да не в том дело! Его нет дома!
— Куда он мог деваться?
— Ты же знаешь, у него сто шестьдесят родственников! И, оказывается, старик всем нужен! Несколько дней назад его увезли на свадьбу какой-то правнучки, а оттуда, говорят, он собирался в Москву, где родился новый праправнук.
— Не горюй, Даян, — сказала мать. — Даже если б ты и не узнал ничего худого, я все равно не разрешу сыну жениться на дочери Жандара из рода Мунги!
— Ну и упрямый же вы народ! Пойми, Айша, теперь Бахадура не заставишь полюбить другую. Я-то знаю, с какого дерева этот фрукт! И отец его, бывало, если скажет про своего вороного коня, что он белый, так его даже ангел Джабраил не переубедит. Ты и сама-то упряма как ослица!
— Спасибо за сравнение! — возмутилась мать.
Да, я тоже никогда еще не слыхал от Даян-Дулдурума таких резких слов в адрес матери.
— Все вы до поры до времени поете как соловьи над розой, а потом становитесь коршунами! — воскликнула мать.
— Прости меня, Айша, но больше у меня нет терпения. Или он женится на Серминаз, или ты отступишься от своей клятвы!
— Никогда!
— Тогда я просто похищу тебя!
Мать весело и звонко расхохоталась и спросила:
— И куда же ты меня увезешь?
— Хоть на край света, но именно этим все кончится!
— Наконец-то я слышу голос горца!
— Ты сама довела меня...
— Так похищай! Что же ты?
Не знаю, до чего бы они договорились, но меня взяло любопытство: что же будет делать дядя, если я в самом деле откажусь от женитьбы? Ведь причин для этого у меня больше чем достаточно! И, хлопнув дверью, я выскочил из мастерской и крикнул:
— Я не хочу жениться!
Раздосадованный тем, что я слышал его разговор с матерью, дядя свирепо накинулся на меня:
— Ты не любишь Серминаз?
— Ненавижу! — вскрикнул я.
— Так чего же ты морочил нам голову?
— Я вам морочил голову? — гневно спросил я, сам удивляясь, что заговорил со старшими неуважительно. — А не ты ли, дядя, заморочил голову мне?
— Не смей так разговаривать с дядей! — прикрикнула на меня мать. — Если бы не он, твои кости давно истлели бы на кладбище!
Мать не однажды напоминала мне, что в тяжелые послевоенные годы и ее и меня спас от голодной смерти только Даян-Дулдурум. Тогда ломтик хлеба стоил дороже, чем любое изделие златокузнеца. И это ради нас, бросив свое тонкое искусство, дядя стал скитальцем-лудильщиком. Бродил он не только по сирагинским аулам, но уходил и в Кайтаг и в Табасаран, запаивая прорехи и дырки. Впрочем, вся страна тогда заделывала дыры и пробоины, не он один.
Отмахнувшись от слов матери, дядя спросил, но уже более спокойно:
— Значит, ты не женишься на Серминаз? Почему?
— Этого я не могу объяснить.
— А почему не можешь объяснить?
— Потому что я люблю ее.
Мать торопливо вытерла руки, испуганно глядя на меня.
— Не сошел ли мой сын с ума? Что он говорит?
Наверно, я и на самом деле выглядел странно. Я был охвачен какими-то противоречивыми чувствами после всех тревог, которые испытал сегодня, и не знал, что делать, что говорить. Уж не побежать ли и мне, как это сделал дядя, в погреб Писаха, чтобы залить все эти неприятности кружкой вина?
— Ты любишь ее или нет? — недоуменно спросил дядя, а мать приложила прохладную руку к моему пылающему лбу, боясь, что я и на самом деле заболел.
— И да и нет! — выпалил я, удивляясь их недогадливости.
Раньше мне всегда казалось, что старшие понимают меня с полуслова. А вот теперь, когда во мне борются день и ночь, любовь и ненависть, они стали так непонятливы. Кто же тогда объяснит мне, что со много творится?
Я потерянно сказал:
— Нет, не люблю и потому не женюсь.
— Тогда выбери себе другую!
— А для этого, дорогой дядя, у меня уже сил не хватит! — откровенно сказал я. — Сяду лучше за верстак и смастерю что-нибудь со злости!
— Со зла не искусством занимаются, а прыгают в пропасть и разбивают себе голову! — пробурчал окончательно удрученный дядя.
7
Наступило тяжкое, тревожное молчание, похожее на ту тишину в природе, что бывает перед приближающейся грозой.
И на самом деле послышалось что-то вроде громового раската. Это по деревянной лестнице нашего дома взбегал пастух, и грохот его кирзовых сапог звучал как предвестник беды.
— Айша, — заговорил он, — твоя бесхвостая корова сорвалась на горе Кайдеш в пропасть! И я не подоспел к ней вовремя, чтобы прирезать на мясо! А если бы и подоспел, так ничего бы сделать не смог, потому что кинжала у меня все равно не было, одной амузгинской иголкой, которую я ношу в папахе, тут не управишься.
Мать сорвалась с места, и дядя едва успел задержать ее.
— Куда ты?
— Я шкуру с нее сдеру!
Мы с дядей сразу догадались, что речь идет не о корове, а о нашей соседке Мицадай. И конечно, мать могла бы расправиться с нею, если бы не дядя.
Но вот она пришла в себя, сказала:
— Ну и пусть. Я давно хотела приобрести породистую корову. В следующий базарный день куплю обязательно.
— Но шкуру-то надо все-таки снять, — заметил дядя. — Не с Мицадай, конечно, — с коровы. В хозяйстве пригодится. Можно постелить на пол в мастерской, чтобы ноги не мерзли. Медвежья, конечно, лучше, но и от коровьей будет тепло.
— Тогда возьми и этого байтармана с собой, может, проветрится немного и образумится.
Дядя молча кивнул мне, собирая нехитрый инструмент живодера.
Мы вышли через тесные переулки на окраину аула, что называется Калла-Ку — «Поле редиски». Предание гласит, что некогда в битве с непрошеными гостями из Персии тут погибли сорок кубачинских храбрецов. Они были похоронены в одной братской могиле, а на рассвете аульчане устроили на этом месте священную пляску, чтобы показать неприятелю мужество духа и чтобы враги не радовались их печали. И неприятель отступил, рассудив, что не стоит связываться с людьми, которые с такой стойкостью защищают свои поля и жилища. Еще от тех времен в памяти персидских завоевателей осталось завещание Надир-шаха: «Да не посягнет ни один из моих преемников на Дагестан!» А много лет спустя эту площадку засеяли редиской, чтобы вместе с него потомки впитывали в себя мужество своих предков.
Вот на этой площадке нам и встретились — вы только подумайте! — сама Серминаз и ее отец Жандар.
Серминаз! Увидев ее, я позабыл обо всем на свете. Исчезли все тучи с моего небосклона, будто их развеяло внезапным порывом ветра. Но тут я заметил на ее лице усмешку, словно она увидела перед собой чучело... Она смеялась надо мной! Ах, если бы здесь не было ее отца и моего дяди, я бы поговорил с ней!
Жандар, ее отец — невысокий человек с испорченным оспой лицом. О таких говорят: «На лице черти горох молотили!» Он вел в поводу коня, а Серминаз шла рядом, и хотя они старались держаться гордо, нетрудно было догадаться, что поездка была и нелегкой и неблизкой.
Даян-Дулдурум с присущим ему достоинством поздоровался с Жандаром, — девушке или женщине он никогда не подавал руки. Поспешил поздороваться и я, но в отличие от дяди протянул руку и Серминаз.
И попал впросак. Серминаз сделала вид, что не заметила моей протянутой руки.
Ах, если бы вы знали, как это бывает неловко, когда твоя рука повисает в воздухе! Даян-Дулдурум взглянул на меня с укором, словно хотел сказать: «Не будь умнее старших! Что, получил пощечину?»
Я и сам готов был угостить Серминаз пощечиной. Подумать только! Смеет насмехаться надо мной, а у самой, если верить слухам, и совесть и честь запятнаны.
Я взглянул на нее, но так, что она отвела глаза, сникла и принялась счищать суковатой палкой грязь с туфель. И все же ни тени волнения, или беспокойства, или стыда не было в ее лице.
— Ну, я пошла, папа,— обратилась она к отцу.
— Иди, дочка, иди. Отведи и коня да скажи матери, пусть приготовит хинкал, хочу отведать чесноку, кажется, прихватил где-то грипп... — Он отдал повод дочери, достал из кармана ингалятор с камфорой и глубоко вдохнул через нос. — Черт знает что! Искусственные легкие создаем, а грипп лечить не можем! Ну, что новенького случилось в ауле в мое отсутствие, добрый Даян-Дулдурум?