Коронованный рыцарь - Гейнце Николай Эдуардович 5 стр.


Высокого роста, пропорционально сложенный, с выразительным энергичным лицом, которому придавали какое-то светлое выражение большие карие глаза, глядевшие из-под густых ресниц.

Шапка густых каштановых волнистых волос не закрывала открытый высокий, как бы выточенный из слоновой кости лоб.

Яркий румянец пробивался сквозь нежную, как у девушки, кожу щек, оттененных, как и верхняя губа, темною небритою полосою волос, идущей от ушей к подбородку.

Оправившись от смущения, произведенного на него восторженным восклицанием Петровича, Виктор Павлович бросился в кресло.

— Чайку или кофейку прикажите? — спросил Петрович, остановившись у двери.

— Что есть… Да дядя-то скоро вернется?

Петрович ответил не сразу. Он озабоченно почесал затылок.

— Ты что-то скрываешь… Что случилось? — недоумевающе вопросительным взглядом окинул приезжий на самом деле, видимо, чем-то смущенного камердинера.

— Да уж видно надо докладывать все… — с решимостью в голосе отвечал Петрович. — Над дяденькой вашим, кажись, беда стряслась.

— Какая беда?

— Какая, не нам то видать, а только чует мое холопье сердце, что беда не малая…

Виктор Павлович вскочил с кресла.

— Да говори же толком, что случилось… какая беда?

— Сегодня утром, они еще в постеле прохлажались, да книжку почитывали, пришел к ним Петр Петрович Беклешев, в мундире и при шарфе, перед крещенским зимним парадом… и говорит ему еще шутя: «Вот, право, счастливец! Лежит спокойно, а мы будем мерзнуть на вахт-параде». Посидели это они минут с десять и ушли. Дяденька-то ваш Иван Сергеевич опять за книжку взялись, читать стали, как вдруг снова раздался звонок. Я бросился отворять, да так и обомлел, словно мне под сердце подкатило… Прибыл сам Николай Петрович…

— Это кто же?

— Архаров, наш военный генерал-губернатор… он вторым считается, первый-то его высочество, цесаревич…

— Что же дальше?

— Вошли они к дядюшке вашему прямо в спальню и так учтиво попросили их тотчас же одеваться и с ними ехать… Дяденька ваш сейчас же встали, а я уж приготовился их причесывать, делать букли и косу и пудремантель приготовил, только Николай Петрович изволили сказать, что это не нужно… Дяденька ваш наскоро надел мундир и в карете Николая Петровича уехали, а куда неведомо… Меня словно обухом ударило, хожу по комнатам словно угорелый, так с час места ходил, вы и позвонили…

— Вот оно что… — промолвил Виктор Павлович и, видимо, от внутреннего волнения стал щипать себе небритый ус. — Только из-за чего-то это могло выйти?

— Не могу знать…

— Значит, у вас здесь пошли строгости?..

— Да как вам доложить, Виктор Павлович, строгости, не строгости, а на счет прежнего вольного духа — крышка. Государь шутить не любит; он на улице за один раз офицера в солдаты разжаловал, а солдата в офицеры произвел…

— Как так?

— Да так-с… едет он раз, батюшка, в саночках и видит, что армейский офицер идет без шпаги, а за ним солдат несет шпагу и шубу. Остановился государь около солдата, подозвал его и спрашивает, чью несет он шубу и шпагу. «Офицера моего, — отвечал солдат, — вот того самого, который идет впереди». «Офицера! — воскликнул государь. — Так поэтому ему стало слишком трудно носить свою шпагу и ему она видно наскучила. Так надень-ка ты ее на себя, а ему отдай с портупеем штык свой: оно ему будет покойнее». Вот как он, батюшка наш, справедливо рассудил.

— Оно и правда, что справедливо, — заметил молодой человек. — Офицер обязан уважать свое достоинство и не подавать примера солдатам в изнеженности и небрежении к своим служебным обязанностям.

— Так, так, Виктор Павлович, и золотая же у вас голова… Молоды, а на счет рассуждений старика за пояс заткнете…

— Ну, опять пошел выхваливать… — остановил его Виктор Павлович.

— И во все, во все он, батюшка, до тонкости входит… Подносили тут наши купеческие бороды ему хлеб-соль… Принял он от них с лаской, только вдруг и говорит им: «А ведь вы меня не любите». Обомлели бороды, стоят, молчат; наконец, один, который поумнее, молвит: «Напрасно, государь-батюшка, так мыслить изволишь, мы тебя искренно любим, как и все прочие твои подданные». — «Нет, — повторил государь, — это неправда. А вы меня не любите, и я вам изъясню сие: я заключаю о любви каждого ко мне по любви его к моим подданным и думаю, что когда кто не любит моих подданных, также не любит в лице их и меня. А вы-то самые и не любите их; не имеете к ним жалости, стараетесь во всем и всячески их обманывать и, продавая им все неумеренной и не в меру высокою ценою, отягощаете их выше меры, а нередко бессовестнейшим образом, и насильно вынуждаете из них за товары двойную и тройную цену. Доказывает ли сие вашу любовь к ним? Нет, вы их не любите; а не любите их, не любите и меня, пекущегося о них, как о детях своих…» Сказал это им государь и замолчал. Купцы-то наши тоже молчали, да и что говорить им было против речей справедливых. Государь посмотрел на них, улыбнулся и сказал: «Таким-то образом, мои друзья! Если хотите, чтобы я был уверен в любви вашей ко мне, то любите моих подданных и будьте с ними совестнее, честнее и снисходительнее…»

— Ну, и что же, подействовало?

— Еще как; теперь те товары, к которым прежде приступу не было, по божеской цене продают… Пронял их, толстопузых, государь-батюшка…

— Если так, то чего же ты боишься за дядю?.. За ним, чай, вины особой нет, а из всего я вижу, что государь строг, но справедлив.

— И как еще справедлив, справедливее и быть нельзя…

— Вот видишь, ты сам согласен, а давеча меня испугал относительно дяди…

— А все боязно, больно это скоро случилось… Неровен час.

— Посмотри, что он скоро вернется и даже, быть может, с Царскою милостью…

— Дай Бог, кабы вашими устами да мед пить… А кофейку я вам подам… — заторопился Петрович и вышел из кабинета.

Хотя Виктор Павлович и успокаивал Петровича относительно внезапного увоза дяди генерал-губернатором, но на сердце у него тоже не было особенно покойно.

«Неровен час!..» — припомнилось ему замечание Петровича.

— Что он будет тогда делать? Вся надежда его была на дядю… Его нет и все может рушиться… Что предпримет он? У кого спросит совета? Как выпутается из беды.

«Примета эта верная…» — мелькнуло у него в голове.

Он вспомнил, что, поворотив на Большую Морскую, он увидал идущего горбуна.

Горбатые люди внушали ему какой-то панический страх и встреча с ними всегда предвещала ему несчастье.

В воспоминаниях его раннего детства играл роль горбун и, быть может, антипатия к ним и была впечатлением, произведенным на его детский мозг этим первым, встреченным им в своей жизни горбуном.

Владимир Павлович стал ходить по кабинету и затем прошел в спальню.

Там был еще беспорядок.

Петрович, видимо, ошеломленный внезапным увозом своего барина, не привел в порядок этой комнаты. Постель была раскрыта. На столике около нее лежала французская книга.

Виктор Павлович машинально взял ее и стал перелистывать. Это была «La conjuration de venise, par Saint-Real».

Он заинтересовался книгой, и взяв ее с собой, снова прошел в кабинет.

Вскоре туда подал ему Петрович кофе со сливками и с печеньем. Виктор Павлович почти насильно принудил себя выпить чашку кофе и съесть сухарь. Несмотря на то, что он был с дороги, ему не хотелось есть. Отсутствие дяди его начинало беспокоить не на шутку.

«Может быть Петрович знает!» — мелькнуло в его голове.

— Петрович! — крикнул он.

— Что прикажете? — появился тот из спальни, за уборку которой только что принялся.

— Похвисневы здесь?..

— Генерал Владимир Сергеевич с барыней и барышнями?..

— Здесь…

— А где живут?

— Далеко-с… У Таврического сада… почти что за городом… свой домик купили-с…

У Виктора Павловича отлегло от сердца.

«Они здесь, а он сюда приехал для них и лучше сказать для нее… Ну, а та, другая?..» — вдруг восстал перед ним грозный вопрос.

Петрович снова скрылся в спальню. Оленин, бросив книгу, откинулся на спину кресла и весь отдался тяжелым воспоминаниям и радужным мечтам.

VIII

РАННЕЕ ДЕТСТВО

Виктор Павлович Оленин родился 31 января 1768 года, почему, по старике, и назван был Виктором.

Он был первый и единственный сын отставного бригадира Павла Семеновича Оленина и рождение этого первенца стоило жизни его матери.

Через неделю, а именно 7 февраля, Ольга Сергеевна Оленина, урожденная Дмитревская, скончалась.

За неделю до родов она ездила в гости к соседям в одних башмаках и шелковых чулках и простудилась.

Вскоре она почувствовала колотье в боку, но не обратила на это внимания, и хотя боли увеличились, но, предполагая, что они следствие ее положения, она никому не говорила о них, пока не наступил час родов.

Родила она благополучно, но болезнь стала усиливаться не по дням, а по часам, и наконец разлилось молоко.

Напрасно Карл Богданович, немец-лекарь, давал микстуры, порошки, ставил мушки и пиявки — ничто не помогало.

Дня за три до смерти Карл Богданович приехал ее навестить.

— Что, колбасник, — сказала она ему, в то время, когда он щупал ее пульс, — ты говорил, что мне к твоему приезду будет хуже, ан мне лучше: теперь я не чувствую никакой боли.

Карл Богданович горько улыбнулся на эти слова больной, сказал «гм» и уехал.

У постели больной сидела Фекла Парамоновна — одна из дворовых женщин, которой поручено было наблюдать за больной.

Прошло три дня.

Однажды, после полуночи, Павел Семенович, движимый каким-то тяжелым предчувствием, пришел посмотреть на больную жену. Его глазам представилась раздирающая душу картина.

Сальный огарок, стоявший на столе, нагорел и, едва мерцая, слабо озарял комнату. Ольга Сергеевна лежала на постели, болезненно разметавшись и судорожно переводя дыхание, губы ее почернели и ссохлись; растрепанные волосы набились в рот. Фекла Парамоновна крепко спала, сидя на стуле.

Павел Семенович растолкав сиделку и приподнял больную, чтобы уложить покойнее, но в то время, когда он еще держал на руках, она вдруг захрипела. Он положил на постель труп своей жены.

Павел Семенович побледнел как полотно и вдруг захохотал. Этот странный хохот навел панический ужас на сбежавшую прислугу. Она испуганными глазами глядела на барина, продолжавшего свой неистовый и дикий хохот. Догадались послать за Карлом Богдановичем.

От именья Оленина, где происходили описываемые нами события, до города Тулы было всего двенадцать верст. Через два-три часа лекарь прибыл, распорядился пустить Павлу Семеновичу кровь и приказал ничем не беспокоить убитого горем вдовца.

Последний полулежал в вольтеровских креслах своего кабинета и думал тяжелые думы.

Он не мог простить себе, зачем не сидел сам в эту ночь у постели умиравшей жены.

Он мысленно упрекал себя в излишней вспыльчивости и даже подчас суровом обращении с покойницей, а вместе с тем он напрасно искал в своей памяти чего-нибудь такого, в чем бы мог обвинить ее.

Кротче и добрее, на самом деле, не было женщины. Не подчиняясь духу времени и примеру тогдашних барынь, она не только никогда никого не прибила, но даже никто из прислуги не слыхал от нее сурового, не говоря уже бранного слова.

Один только раз домашний парикмахер Андрюшка, мальчишка лет семнадцати, страшный шалун, рассердил ее тем, что вместо того, чтобы прийти в свое время причесать ей волосы, ушел куда-то с крестьянами в поле и долго пропадал.

Узнав, что он, наконец, вернулся, она выбежала к нему в лакейскую и, выбранив дураком, буквально одним пальцем, как рассказывал и Андрюшка, толкнула его в щеку. Сделав это страшное дело, она побежала обратно в спальню и, бросившись на постель, зарылась лицом в подушки. В этом состоянии нашел ее Павел Семенович и долго не мог успокоить в ней опасения, что она очень больно сделала Андрюшке.

Однажды, впрочем, она очень оскорбила мужа. Будучи по делам в Туле, Павел Семенович купил ей на платье ситцу. Посмотрев подарок, она сказала:

— Эх, Паша, что это тебе понравилось? Не хорошо…

— Не хорошо! — холодно заметил он. — Дайте ножницы…

Тут же при ней он изрезал ситец в мелкие куски.

Всеми этими воспоминаниями терзал свою душу неутешный вдовец. О новорожденном ребенке, которого окрестили за два дня до смерти матери, почти позабыли.

По совету дворовых, чтобы он на первое время не попадался на глаза барину, который в нем может все же видеть виновника смерти жены, его отвезли к соседям.

С обтертою от новой коленкоровой рубашки кожею, ни разу после крестин не мытою, неделю спустя после похорон Ольги Сергеевны, его привезли к отцу.

Не предупредив его ни о чем, кормилица вынесла к нему ребенка, который инстинктивно протянул к нему ручки. Павел Семенович не выдержал, зарыдал, схватив на руки сына. Казалось, инстинктивная ласка ребенка утешила горе любящего мужа. Казалось, в нем проснулся отец.

Увы, это только казалось. Через несколько месяцев он как-то снова отдалился от своего сына, который был отдан всецело на попечение мамки и остальной женской прислуги богатого помещичьего дома.

Павел Семенович становился все угрюмее и угрюмее; припадки меланхолии, которые продолжались по несколько дней, стали повторяться все чаще и чаще.

В эти страшные для него и для всех домашних дни несчастный не вставал с постели, не принимал пищи и стекловидными глазами глядел в одну точку.

Иногда ночью он вдруг в одном белье, несмотря на время года, уходил из дому и его находили почти без чувств на могиле его жены и препровождали домой.

Так прошло более года.

Из Москвы пришло известие о смерти любимой старшей сестры Павла Семеновича, Екатерины Семеновны, вдовы генерал-майора Похвиснева, — тело покойной должны были привезти в Оленино и похоронить в фамильном склепе.

Эта смерть сестры еще более усугубила гнетущее настроение духа Павла Семеновича.

Могилу для покойной приготовили рядом с могилой Ольги Сергеевны.

Больной психически, Оленин вообразил, что покойная жена его святая.

В то время, когда могила для Екатерины Семеновны была готова, а вместе с ней был открыт и склеп, где была похоронена Ольга Сергеевна, Павел Семенович выбрал время, когда близ церкви никого не было, спустился в открытый склеп, приподнял крышку заветного гроба и заглянул в него.

Он был уверен найти тело нетленным, но что он нашел, он не сказал никому. Эту тайну он, впрочем, унес вскоре в могилу.

На другой день после похорон его сестры Павел Семенович застрелился.

Витя остался круглым сиротою.

Приехавший на похороны брат мужа Екатерины Семеновны Похвисневой, занимавший в Москве одно из видных административных мест, принял после похорон несчастного самоубийцы опекунство над сыном Павла Семеновича и увез его, вместе с мамкой, которая осталась при ребенке, уже отнятого от груди, в качестве няни, в Москву.

Таково было раннее детство Виктора Павловича Оленина, о котором он сохранил лишь смутные воспоминания.

Сознательная жизнь началась для него в Москве, в доме Похвисневых.

Семейство последних состояло из старика-отца и старухи-матери, двух сестер и сына — опекуна Виктора Павловича — Сергея Сергеевича Похвиснева.

Старики, Сергей Платонович и Марья Николаевна, жили на покое, а две сестры, Пелагея и Евдокия Сергеевны или, как их звали в семье, Поли и Додо были перезрелые девицы, считавшиеся, впрочем, в московском обществе на линии невест.

Их брат управлял в Москве учреждением, где много было чиновников-женихов, жаждавших породниться с начальством, да и у стариков Пахвисневых был изрядный капиталец, который предназначался к дележу между Поли и Додо.

Последние, впрочем, были разборчивы и «сидели в девках», как не мелодично говорил о них отец.

Белокаменные двухэтажные палаты Похвисневых находились на Воздвиженке.

Дух аристократизма, а по-тогдашнему — барства высшего круга, веял над этим семейством. Блестящее, по тогдашнему времени, воспитание, знание французкого языка, напудренные головы, фижмы — все резко отличало семейство Похвисневых даже среди других аристократических семейств первопрестольной столицы.

Назад Дальше