Без судьбы - Имре Кертэс 12 стр.


словами «Wer reitet so spat durch Nacht und Wind?»[23], я и сам знал наизусть; а еще, говорят, где-то на территории лагеря находится, снабженное мемориальной доской и отделенное от нас, заключенных, оградой дерево, которое этот великий человек собственноручно посадил здесь и которое с тех пор стало развесистым гигантом. Если принять все это во внимание, мне ничуть не трудно было понять, почему люди в Освенциме смотрели на нас, уезжающих, с таким странным выражением; могу честно сказать: я тоже быстро полюбил Бухенвальд.

Цейц, а точнее, концлагерь, названный по этому населенному пункту, находится от Бухенвальда в одной ночи пути на товарном поезде, ну и еще в двадцати—двадцати пяти минутах пешего хода, под конвоем, по шоссе, мимо старательно обработанных хлебных полей и других сельских пейзажей, – все это я знаю по собственному опыту. По крайней мере, теперь это наше постоянное место, тут мы останемся надолго, уверяли нас, – по крайней мере, останутся те из нашей компании, чьи фамилии в алфавитном порядке идут до буквы М; для тех же, кто после М, местом назначения должен был стать трудовой лагерь возле Магдебурга, города, название которого, благодаря его историческому прошлому, звучало для меня все-таки более знакомо, чем Цейц. Все это нам, еще в Бухенвальде, вечером четвертого дня, на огромном плацу, освещенном дуговыми лампами, сообщили заключенные различной степени привилегированности; они держали в руках длинные списки, а я в тот момент думал лишь об одном: теперь мне придется расстаться со многими из наших ребят, а главное – с Рози; но потом прихоть алфавита (в вагоны нас помещали по фамилиям) оторвала меня и от остальных, к сожалению.

Должен сказать: нет ничего неприятнее, ничего изнурительнее, чем те хлопоты и заботы, через которые, видимо, непременно надо проходить всякий раз, когда прибываешь в новый концлагерь; во всяком случае, я испытал это и в Освенциме, и в Бухенвальде, и вот теперь в Цейце. Вообще-то я сразу увидел, что на сей раз мы прибыли в маленький, бедноватый, второстепенный, почти захолустный концлагерь. Здесь не было ни бани, ни даже крематория: сооружения эти, видимо, принадлежность только важных, больших лагерей. Местность вокруг – равнинная, однообразная; лишь с одной стороны, вдалеке, маячит синеватая гряда – это горный хребет Тюрингенский Лес, сказал кто-то. Лагерь находится рядом с шоссе; в сущности, это всего лишь большой пыльный пустырь, огороженный колючей проволокой, со сторожевыми вышками на четырех углах; с одной стороны его – ворота, выходящие к шоссе, с трех других – огромные, размером с ангар или цирк-шапито, палатки. Нас, прибывших, построили на плацу и потом долго пересчитывали, перегоняли с места на место; вся эта суета, сопровождаемая криками и тычками, как оказалось, нужна была лишь для того, чтобы распределить нас по палаткам – они здесь назывались «блоками» – и перед каждой палаткой, шеренгами по десять человек, выстроить тех, кто будет в ней жить. В результате нескончаемых перетасовок я оказался, если быть совсем точным, в последней шеренге перед крайней правой палаткой (если смотреть в сторону ворот) – но и после этого стоять пришлось еще очень долго, так что ноги мои уже онемели и весь этот тягостный день все более тяжким грузом давил на плечи. Напрасно пытался я искать глазами наших ребят: вокруг были сплошь незнакомые лица. Слева от меня оказался высокий, тощий, немного странный человек, который все время бормотал что-то себе под нос и ритмично раскачивался верхней частью тела; справа же – кто-то, скорее приземистый и плечистый: этот скрашивал тягучее ожидание тем, что время от времени сплевывал сквозь зубы, стараясь попасть в какую-то, одному ему ведомую точку на пыльной земле. Этот сосед, справа, тоже посмотрел на меня, сначала бегло, потом более пристально, изучающе; глаза у него были немного раскосыми и блестели, как пуговицы. Я, в свою очередь оглядев его, обратил внимание на его смешной, маленький, почти бесформенный нос и лихо сдвинутую набок шапку. «Ну и откуда ты такой?» – поинтересовался он, повернувшись ко мне в третий раз, и тут я заметил, что у него, кроме всего прочего, еще и передних зубов нет. Когда я сказал, что из Будапешта, он очень оживился: а что, Кольцо-то еще на месте, и шестой трамвай там все еще ходит, как он его «напоследок оставил»? Я ответил, что да, мол, пока на месте; он выглядел крайне довольным. Потом он полюбопытствовал, каким образом меня «занесло в эти края». «Очень просто: сняли с автобуса», – сказал я. «И что дальше?» – не успокаивался он, и я ответил: а дальше сюда вот привезли. Он вроде бы чуть-чуть удивился, словно не вполне ясно представлял себе, что происходит у нас дома, и я собрался было спросить у него… но не успел, так как в этот самый момент получил увесистую затрещину.

Я, кажется, уже сидел на земле, когда до меня дошел звук удара и я ощутил, как горит левая половина лица. Передо мной стоял кто-то, с головы до ног одетый в черный костюм для верховой езды, в черный берет, какие носят художники, с густыми волосами под беретом и узкими черными усиками на смуглой коже; еще я почувствовал какой-то удивительный сладковатый запах: никаких сомнений, это был аромат настоящих духов. В его злобном, но невнятном крике я смог уловить только повторенное несколько раз слово «Ruhe», то есть «тихо». Что говорить, он явно был привилегированным заключенным, причем весьма высокого ранга, о чем говорили и аристократический номер с небольшим количеством цифр, и зеленый треугольник

с буквой Z[24], и серебряный свисток на металлической цепочке, болтавшийся на груди, ну и, наконец, далеко видные белые буквы LД на рукаве. Несмотря на все это, я сильно разозлился, поскольку не привык, чтобы меня били: пусть сидя на земле и лишь гримасой, но я совсем не старался скрыть своей ярости – в тот момент мне было плевать, кто он, этот человек, ударивший меня. И, думаю, он это увидел: во всяком случае, я заметил, что – хотя орать он не переставал – взгляд его больших, темных, с маслянистым блеском глаз мало-помалу становился все мягче, и в конце концов в них появилось такое выражение, будто он оправдывался передо мной; в то же время он внимательно оглядел меня с головы до ног, и почему-то под этим взглядом я чувствовал себя неловко и неприятно. Потом, с той же скоростью, с какой появился, он умчался, расталкивая людей, которые и без того уступали ему

дорогу. Вскоре после того, как я поднялся на ноги, сосед справа опять повернулся ко мне и спросил: «Ну что, больно?» Я ответил, намеренно не понижая голос: «Ни капельки». – «Тогда, – сказал он, глядя на меня, – лучше, если ты вытрешь нос». Я потрогал нос и губы: в самом деле, на пальцах у меня была кровь. Он показал, как надо задрать голову, чтобы остановить кровотечение; а насчет человека в черном бросил лишь замечание: «Цыган, – и потом, после некоторого размышления, добавил: – Парень – гомик, ясное дело». Я не совсем понял, что он хочет сказать, и поинтересовался, что такое «гомик». Он тихонько посмеялся и объяснил: «Ну, голубой, значит. Гомосексуалист». С этим мне было проще: я примерно представлял, что это такое. «А вообще, – заметил он, протягивая мне руку, – я Банди Цитром»; я тоже сказал ему свое имя.

В дальнейшем я узнал от него, что попал он сюда из трудовых лагерей. Его призвали, как только началась война: ему как раз исполнился двадцать один год, и он по всем статьям: по возрасту, по национальности, по здоровью – как нельзя лучше подходил для выполнения трудовой повинности; с тех пор, уже четыре года, он ни разу не был дома. Побывал он и на Украине, где занимался разминированием. «А с зубами-то что у тебя?» – спросил я. «Выбили», – кратко ответил он. Теперь пришла моя очередь удивляться. «Как так?..» Но он лишь сказал, что это «длинная история», и не захотел вдаваться в подробности. Упомянул только, что «поцапался со взводным»; тогда же, среди прочего, ему и нос перебили – вот и все, что мне удалось узнать. О том, как обезвреживал мины, он тоже не слишком распространялся: тут лопата нужна, да кусок проволоки, ну и, конечно, удача – больше он ничего не объяснял. Короче говоря, когда венгерских солдат на передовой сменили немцы, от их «штрафной роты» оставалось всего несколько человек. Приходу немцев они обрадовались, поскольку им сразу же обещана была легкая работа и хорошее обращение. А потом их посадили в поезд, и они очутились в Освенциме.

Мне хотелось еще о многом его расспросить, но тут вернулись три человека, которых мы, видно, и ждали. До этого, минут десять назад, из всего, что происходило, я уловил одно имя: сразу несколько голосов где-то впереди закричали хором: «Доктор Ковач!» И тогда откуда-то из рядов скромно, даже стеснительно, как бы лишь подчиняясь общей воле, появился полноватый человек с мягким лицом, с безволосой – по бокам стриженной наголо, на макушке же просто лысой – головой; еще двоих он указал сам. Они, все трое, куда-то ушли с человеком в черном, и сюда, в задние ряды, лишь с некоторым опозданием дошла весть, что мы, собственно, только что выбрали старосту

нашего блока (Blockaltester), а также Stubendienst[25], или – как я перевел Банди Цитрому, который в немецком был не силен, – «дневальных». Теперь они лишь собирались обучить нас паре команд и действиям, которые надо выполнять

по этим командам, потому что – предупредили их, а они нас – больше с нами никто возиться не станет. Некоторые из этих команд: «Achtung!», «Mutzen… ab!»,

«Miitzen… auf!»[26] – я уже знал по предшествующему опыту; но были и новые: «Korrigiert!», то есть «Поправить!» – имеется в виду, само собой, шапку, – а также «Aus!», на что следовало быстро, с хлопком – так нам объяснили – «опустить руки к ногам». Все это мы повторили, для практики, несколько раз. У старосты блока – узнали мы – есть еще одна важная обязанность: отдавать рапорт начальству; он и рапорт этот, прямо там, перед нашим строем, прорепетировал несколько раз, причем немецкого офицера изображал один из «денщиков», коренастый рыжий детина с лиловыми пятнами на щеках. «Block funf, – слышались слова старосты, – ist zum Appel angetreten.

Es soll zweihundert funfzig, es ist…»[27] – и так далее; откуда я узнал, что я, выходит, отношусь к пятому блоку, численность обитателей которого – двести пятьдесят человек. Еще несколько попыток – и староста с помощниками решили, что все ясно, понятно и выполнимо. Снова последовали минуты тягостного безделья; я тем временем обратил внимание, что на пустыре, справа от нашей палатки, тянется какая-то насыпь, на ней укреплен длинный

шест, а за ней угадывается какая-то глубокая канава; я спросил Банди Цитрома, что это за штука. «Латрина», – сказал тот сразу, бросив туда лишь взгляд. И, обнаружив, что я этого слова не знаю, насмешливо покачал головой: «Ты, видно, до сих пор за мамкину юбку держался». Однако после этого коротко и выразительно объяснил то, чего я не понимал. И даже добавил еще кое-что, что я постараюсь передать точно: «В общем, вот засрем эту яму доверху, тут и свобода придет». Я засмеялся, но его лицо оставалось серьезным: можно было подумать, что это его убеждение, чтоб не сказать – твердое намерение. Однако подробнее высказаться на эту тему он не успел: со стороны ворот вдруг появились три немецких офицера; они приближались, строгие, подтянутые, шагая без всякой спешки, но совершенно уверенно, как бы по-домашнему, и в следующий момент староста нашего блока, с каким-то новым, старательным, даже визгливым оттенком в голосе, оттенком, которого я во время репетиции ни разу от него не слышал, закричал: «Achtung!», «Mutzen… ab!» – и тут же, как все, в том числе и я, тоже, само собой, сорвал шапку с головы.

6

Только в Цейце я осознал, что в заключении тоже есть будни; более того, настоящее заключение – это, собственно говоря, сплошные серые будни. Я как будто уже был однажды в подобном положении, причем даже знаю, когда именно: в поезде, на пути в Освенцим. Там тоже все сводилось ко времени; ну и – для каждого из нас – к тому, на что он способен, умеет ли он перетерпеть ток времени. Вот только в Цейце – уж не стану отступать от своего примера – мне пришлось ощутить: поезд остановился. С другой стороны – и это тоже чистая правда, – он несся с такой скоростью, что я не успевал следить за стремительными изменениями, происходившими вокруг меня и во мне самом. Одно, по крайней мере, могу сказать: я проделал весь этот путь, от начала до конца, и честно старался использовать каждый шанс из тех, что встречались на этом пути.

Во всяком случае, за новое дело везде, даже в концлагере, в первый момент берешься с самыми лучшими намерениями; я, во всяком случае, на собственном опыте пришел к выводу: для начала достаточно стать хорошим заключенным, а будущее покажет, как быть дальше. Такой линии я старался держаться, и точно так же поступали, по моим наблюдениям, все остальные. Само собой, я быстро заметил, что те лестные мнения, которые я слышал о трудовых лагерях еще в Освенциме, наверняка опираются на несколько приукрашенную информацию. Однако составить совершенно точное представление о том, в какой мере она, эта информация, приукрашена, ну и, главное, о последствиях, которые вытекают отсюда, я смог не сразу – да это и невозможно было, – опять-таки точно так же, как не смогли этого сделать другие, даже смело могу сказать: все другие, то есть примерно две тысячи заключенных, которые содержались в нашем лагере, – исключая самоубийц, само собой. Но самоубийц было мало, и то, как они поступали, не могло считаться правильным, а тем более примером для подражания, это все признавали. До меня тоже изредка доходили слухи о таких случаях, я слышал, как люди их обсуждают, высказывают свои мнения: одни открыто не одобряют, другие склонны понять, знакомые сожалеют – однако в общем и целом люди всегда воспринимают их так, как и принято, собственно, воспринимать и судить весьма редкие, далекие от нас, в какой-то мере с трудом поддающиеся объяснению, немного, может быть, легкомысленные, немного, может быть, даже достойные уважения, но в любом случае слишком поспешные, непродуманные решения.

Самое главное – не опускать руки: ведь всегда как-нибудь да будет, потому что никогда еще не было, чтоб не было никак, – учил меня Банди Цитром, а его этой мудрости научили еще трудовые лагеря. В любых условиях первое и самое важное дело – умыться (параллельные ряды желобов, над ними – трубы с отверстиями, все это под открытым небом, на той стороне лагеря, которая выходит к шоссе). Столь же жизненно важно разумно распределить дневной паек. Хлеба, каким бы жестоким и трудным ни было для нас такое самоограничение, должно хватать на утренний кофе, а еще кусочек – несмотря на то что все твои помыслы устремлены к карману, где притаился он, этот кусочек, да и рука, вопреки всем усилиям воли, всем доводам разума, то и дело как бы сама направляется туда же, – чтобы кусочек его сохранился и на обеденный перерыв: так, и только так, можно спастись, например, от мучительной мысли, что тебе нечего есть. О том, что выданные нам тряпицы, которые я до сих пор считал носовыми платками, на самом деле есть не что иное, как портянки; что на вечерней поверке и на марше самое безопасное место – середина шеренги; что при раздаче баланды надо стремиться быть не в числе первых, а скорее в конце очереди, потому что, как можно предвидеть, черпак раздатчика к концу берет варево с самого дна котла, там, где оно погуще; что черенок ложки с одного края можно расплющить и заточить, как ножик, – все эти, и еще многие другие хитрости, невероятно полезные в житье-бытье заключенного, я узнал или подглядел у Банди Цитрома, стараясь пользоваться ими так же, как он.

Скажи мне кто-нибудь прежде, я ни за что бы, наверное, не поверил – хотя это истинный факт, – что определенный распорядок жизни, возможность равняться на определенные положительные примеры, по всей видимости, нигде не играют такой важной роли, как в заключении. Достаточно хотя бы потолкаться немного возле блока номер один, где обитают в основном старожилы. Желтый треугольник на их робе сообщает о них все существенное, буква «L» же в нем попутно выдает то обстоятельство, что они попали сюда из далекой страны Латвии; точнее – из города Риги. Среди них я и увидел те странные существа, которые поначалу меня даже слегка озадачили. На расстоянии все они выглядели древними старцами: торчащий нос, голова втянута в плечи, грязная полосатая роба висит на острых плечах, как на вешалке; даже в самые знойные летние дни они напоминали озябших зимних ворон. В каждом их неуверенном, лунатическом шаге словно таился вопрос: а, собственно, стоит ли он, этот шаг, таких неимоверных усилий? Эти ходячие вопросительные знаки – хоть на фигуру глянь, хоть на объем (толщины у них, можно сказать, совсем не было), по-другому я описать их не могу – назывались в лагере «мусульманами», как я скоро узнал. Банди Цитром сразу предостерег меня: держись от них подальше. «На такого посмотришь – и повеситься хочется», – сказал он, и в словах его была большая доля истины, хотя со временем я убедился: для того чтобы повеситься, нужно еще многое другое.

Назад Дальше