Голоса летнего дня - Ирвин Шоу 21 стр.


— Шесть, — ответил сержант, не прекращая печатать. — Группа просила восемь, но все остальные у нас подбиты. Ох, и ругались же они!

Федров затворил дверь. Один самолет не вернулся…

Штурмовики, неуклюже подпрыгивая, тяжело садились на землю. Врачи выскочили из машины и бросились к тем, что мигали красными огоньками. И быстро вытащили трех человек. Три неподвижные фигуры в кожаных комбинезонах на шерстяной подкладке. Двух летчиков из первой машины, одного из второй.

Федров не сводил с поля глаз. Моторы один за другим смолкали. «Скорая» отъехала. Через море грязи к взлетно-посадочной полосе двинулась вереница джипов. Из самолетов появились другие фигуры в кожаных комбинезонах. Соскочили на землю, сняли шлемы, влезли в джипы. Джипы двинулись не к штабу, возле которого стоял Федров, а к палатке ярдах в пятидесяти от фермерского дома, где располагался отдел разведки. Федров не двинулся с места. Джипы проехали в каких-то десяти футах от него. Он увидел Луиса, сидевшего на капоте, он держался рукой за раму ветрового стекла. Все та же ангельская внешность, даже на войне. Лицо утомленного ангела. В джипе сидело еще пять человек. Никакого выражения на лице брата Федров прочитать не смог. Секунды две-три Луис смотрел прямо на него, но лицо его по-прежнему ничего не выражало. Неподалеку стоял под дождем какой-то солдат в шлеме. Джипы притормозили возле брезентовой палатки, летчики выскочили из машин и вошли в палатку докладывать разведке, что произошло. Что бомбардировка длилась столько-то часов, что зенитный огонь оказался плотнее или реже, чем ожидалось; что никакого сопротивления в воздухе они не встретили; что при заходе над целью машины здорово трясло. Шесть паровозов. Два захода. Они ничего не утверждают. Но один точно разнесли, было видно пламя, рвущееся из двигателя. Потом пришлось уходить от огня. Но еще до начала бомбардировки, точнее, ровно за двадцать две минуты взорвался левый мотор на «Красотке Айрин», повалил дым. Машина по спирали устремилась к земле. Они насчитали четыре парашюта. Была поражена цель или нет? Удовлетворение, упреки, амбиции. И где же, наконец, этот чертов виски?

Федров медленно двинулся к палатке, ботинки увязали в грязи. Привалился спиной к брезентовой стенке. Голоса, что звучали внутри, казались усталыми и не выражали никаких эмоций. Они совсем не походили на голоса молодых мужчин.

Федров ждал. Со шлема капало. Капли холодили шею, пробирались под намокший вязаный воротник куртки. Еще какой-то солдат стоял неподалеку под дождем.

Летчики стали выходить. Уже почти совсем стемнело. Федров не двигался с места. Луис прошел в трех футах от него. Шел он страшно медленно, опустив голову и глядя в землю. Лицо молодое и одновременно старческое. Федров дал ему пройти еще два-три ярда.

— Ладно, стой, — сказал Федров.

Луис остановился. Потом обернулся, тоже очень медленно.

Один из десяти миллионов солдат стоял под нескончаемым дождем серого вечного ноября и медленно превращался в его брата.

Они обнялись без слов.

— Лейтенант Федров, — сказал Бенджамин, — я предлагаю выпить по стаканчику вишневой водки.

— Сержант Федров, — ответил Луис, — вы проявили инициативность, агрессивность, стойкость духа, отличное знание местности, все качества истинного лидера. Я рекомендую вас кандидатом в офицерскую школу флота Португалии.

— Мадемуазель! Фрейлен! — кричал он пожилой женщине за стойкой бара. — Deux kirsch, s’il vous plait. Zwei Kirschen, bitte! [40]

Была полночь, и оба они были уже пьяны. Они находились в прокуренном насквозь кафе, в деревне, неподалеку от базы. Можно было бы выпить виски в офицерском клубе, перестроенном из амбара, помещении прямо за штаб-квартирой, где дуло в щели, с потолка текло, а у входа была выложена дорожка из досок, сойдя с которой пьяный мог запросто утонуть в грязи. Но оба они решили, что армии на сегодня хватит. За столиками в кафе сидели четыре или пять стариков. Крестьяне в вонючих кожаных куртках и заляпанных грязью беретах. Молодых мужчин видно не было. Всех здешних молодых мужчин завербовали в немецкую армию. Давно, еще в 1940-м, когда состоять в немецкой армии что-то да значило. Старики, собравшиеся в кафе, говорили только по-немецки, и во взглядах, которые они изредка бросали на двух молодых американцев, не было и тени благодарности. Ведь братья Федровы олицетворяли собой армию, которая в один прекрасный день прошла через их городок, объявила, что все они отныне свободны и снова официально являются французами.

Пожилая барменша принесла бутылку с вишневкой, разлила по стаканам. Пахло от старухи свинарником, мокрой шерстью, маленькими детьми, грязью, разложением.

— Danke schön, Fraulein, [41]— с подчеркнутой вежливостью сказал Луис. Приподнял стакан в руке, критически щурясь, взглянул на его содержимое. — Лучшее вино года, — сказал он. — Урожая тысяча девятьсот сорок четвертого. Вступайте в ВВС, учите иностранные языки! Вы облетите весь мир, встретитесь с самыми потрясающими людьми из самых романтичных стран, разовьете исключительный вкус к настоящим винам…

Они выпили.

— Черт побери, — тихо заметил Луис. — Когда все это кончится и если я вернусь домой живым, никогда больше не буду волноваться, что бы там ни случилось. Буду просто дышать.

Выпив еще по паре стаканчиков, они вышли из кафе. Старики-крестьяне остались. Продолжали говорить по-немецки — очевидно, обсуждали, как бы заставить американскую армию заплатить за коров, побитых во время взятия их городка два месяца назад.

Городок был погружен в непроницаемую тьму. Братья потеряли ориентацию. Куда ни глянь — сплошная чернота. Обратная сторона Луны. Дно колодца. Спальня шлюхи. Неизвестно чья могила…

Луис достал фонарик, и они вновь оказались в Эльзасе, вновь вернулись в ноябрь. Рука Луиса дрожала, луч фонарика бестолково метался из стороны в сторону. И Бенджамину понадобилось немало времени, чтобы поставить щетки-дворники на место. Наконец это ему удалось. Он с грохотом захлопнул крышку капота. Затем попытался забраться в джип, но неудачно. Ухватился рукой за борт, чтоб не упасть.

— Сержант Федров, — сказал Луис, — вам не кажется, что вести машину в таком состоянии просто опасно?

И тут оба они расхохотались. За их плечами было сорок три боевых вылета, мили, пройденные от Шербура до Рейна, а они все хохотали, хохотали и хохотали, прильнув друг к другу. Фонарик был выключен, вокруг стояла непроницаемая осенняя тьма.

1964 год

Федров шел по берегу по направлению к клубу, что находился в полумиле от их дома.

И еще вот это:

По нашему утраченному величию…

По нашим великим умершим…

1957 год

Только на похоронах отца он снова увидел дядю Джорджа. Впервые после того памятного вечера, когда Джордж с перевязанной головой пришел в их дом в Харрисоне просить взаймы. Смерть объединяет семьи — правда, лишь временно и с большим запозданием.

Теперь дяде Джорджу было где-то под шестьдесят, и он очень изменился. Он уже не походил на неотесанного работягу, похудел, лицо утончилось и выглядело интеллигентным — благодаря то ли перенесенным страданиям, то ли поздно проснувшемуся интересу к чтению. А возможно, путем самодисциплины он отточил природный интеллект, изначально дремавший в нем, заключенный в грубую оболочку и незаметный на первый взгляд. Даже голос у него изменился — стал выше, звонче, в нем появились вежливые нотки. А глаза, по-прежнему темно-синие и пронзительные, взирали на мир с большим снисхождением и даже юмором. Он давно перестал быть чернорабочим и в течение вот уже многих лет служил каким-то мелким чиновником в Национальном профсоюзе моряков торгового флота, что само по себе было не столь уж удивительно.

И Бенджамин сразу почувствовал: его так и тянет к этому человеку. Он не видел его со времен детства, с того самого молчаливого прощания у подножия лестницы в Харрисоне, штат Нью-Джерси. Тогда он подошел к дяде Джорджу, стоявшему у стены, в уголке гостиной, где после похорон собралась вся семья — помянуть усопшего холодными закусками и виски.

Мужчины обменялись рукопожатием, и Джордж, оглядев Бенджамина с головы до пят, заметил:

— Что ж, ты выглядишь даже лучше, чем я ожидал. И не поправился ничуть. Сколько тебе сейчас?

— Сорок три, — ответил Бенджамин.

— Тридцать лет… — протянул старик и покачал головой. — Что же, надо как-нибудь встретиться. Тогда и дашь мне полный отчет о своей жизни.

Вспомнили они и Израиля Федрова.

— Ты, случайно, не знаешь, он простил меня или нет? — спросил дядя Джордж.

— Нет, — ответил Бенджамин.

Джордж кивнул.

— Очень жаль, — заметил он. — Твой отец был человек хороший, но немного путался в том, что касается природы и сути патриотизма. Считал, что необходимо прогибаться перед властью. Болезнь всех еврейских иммигрантов первого поколения.

— Ну, совсем не обязательно, — ответил Бенджамин, хотя и не чувствовал необходимости защищать отца. — А как тогда насчет сотого поколения немцев? Разве они не прогнулись перед своей властью?

Джордж улыбнулся:

— Тоже правильно. Я как-то об этом не подумал. Наверное, чем больше старею, тем чаще и чаще смотрю на все глазами еврея. Вот это и есть настоящая болезнь.

В тот вечер Федров отвез дядю Джорджа домой, а потом через несколько дней пригласил его на обед с бифштексом, в какое-то местечко неподалеку от «Пенсильвания-стейшн», дядя Джордж очень расхваливал тамошнюю кухню. И они повадились регулярно ходить туда. Иногда дядя Джордж появлялся один, иногда приводил с собой кого-то из знакомых, кто, по его мнению, мог быть интересен племяннику. Как-то раз он пришел в ресторан с высоким стройным мужчиной, казавшимся гораздо моложе своего возраста, если бы не совершенно седые волосы.

— Сэм Штернбергер, — представил он его Федрову. — Из тех адвокатов, что делают все, чтобы нас, несчастных, не посадили в тюрьму. Когда мы, матросы, начинаем требовать, чтобы в кубрике у нас установили душ.

Они заказали выпивку, устриц и бифштексы. За едой Штернбергер развлекал Федровых анекдотами из судебной практики и примерами коррупции в среде правительственных чиновников и корабельных магнатов.

— Эй, Сэм, — перебил его дядя Джордж на самой середине описания того, как Штернбергеру пришлось иметь дело с судьей, уличенным во взятках. — Эй, Сэм, лучше расскажи ему о деле Сакко и Ванцетти. Я этого парня тридцать лет не видел, — добавил он, указав вилкой на Федрова. — Потому что его отец вышвырнул меня из дома. А все потому, что я в тот день участвовал в демонстрации в Бостоне. Сколько тебе было тогда, а, Бенни?

— Тринадцать, — ответил Федров.

— У меня была шишка на голове, огромная, прямо с дыню, — продолжал Джордж. — Какой-то фараон ухватил за воротник и начал бить физиономией о стенку. А весил этот тип, должно быть, не меньше двухсот фунтов. Расскажи ему, Сэм.

— В те времена я был студентом, — начал свой рассказ Штернбергер. — Студентом Колумбийского университета. Семья моя проживала в Нью-Йорке. Я очень увлекался философией, только не спрашивайте меня почему. Как раз в то лето я подрабатывал, торговал замороженной горчицей с лотка на Кони-Айленд. И тут вдруг звонит мне мать. Я должен немедленно приехать домой, сказала она. А почему, так и не объяснила. — Он подцепил вилкой кусочек помидора, лежавшего в салатнице, и положил себе на тарелку, рядом с бифштексом и жареным картофелем по-французски. — Моей маме никто никогда не говорил «нет». Во всяком случае, в нашей смешанной, немецко-еврейской семье. И вот я снял фартук, сказал боссу, что не знаю точно, когда вернусь, сел на метро и поехал в Монингсайд-Хейтс, там мы тогда жили. Мать суетилась на кухне, готовила и заворачивала для меня сандвичи. Уже успела упаковать мою сумку и купить билет в Монреаль, в Канаду. «Поезжай в Монреаль, — сказала она. — Ты нужен своей tante [42]Эльзе. Ты должен быть там завтра, прямо с утра». «Да, мама, — ответил я. — Ты у нас в семье командир. Но почему именно завтра?»

«Dummkopf, [43]— ответила мать. — Ты что, газет не читаешь?»

«Я читаю газеты, мама, — сказал я. Но разве в них все правда? Тогда мне казалось, что человек, изучающий труды Канта, Гегеля и Платона, не должен засорять мозги чтением газет. Однако объяснить это матери просто не мог. Моей матери вообще ничего никогда нельзя было объяснить. — И все же я не понял, — сказал я, — почему понадобился тете Эльзе именно завтра?»

Штернбергер был наделен даром истинного адвоката, которым всегда так восхищался Федров. Даром связной, гладкой, выразительной и грамотной речи. Штернбергер рассказывал свою историю всего минуты две, а перед Федровым уже предстал живой, реальный образ его матери, строго разговаривающей с сыном, юным и образованным студентом философии, который примчался на ее зов с Кони-Айленда.

— «Да итальянцы, — ответила мать. — Те два анархиста, которых должны казнить сегодня. Ты же знаешь свою tante Эльзу. Знаешь, как она к этому относится. И еще тебе прекрасно известно, что она умирает. Нельзя оставлять ее одну в такой день».

— Его тетушка была в свое время очень знаменита, — перебил его Джордж. И назвал Федрову фамилию. Имя этой женщины было не забыто даже спустя долгие годы. Профессиональная анархистка, она отправилась в Россию, когда там разразилась революция, сидела рядом с Лениным в президиумах. Потом порвала с большевиками, уехала из России, обвинялась в покушении на убийство какого-то промышленного магната со Среднего Запада, но за недостатком улик была отпущена. Виновной ее не признали, но из страны выдворили — как раз во время рейдов Палмера. [44]Сначала, в 1920-м, — в Мексику, потом, уже позднее, из Мексики в Канаду.

Назад Дальше