Крысы - Мигель Делибес 2 стр.


Нини увидел сидевшего к нему спиной Малого Раввина и крикнул:

— Добрый день, Малый Раввин.

Малый Раввин двигался мешкотно, как пожилой, тучный человек, и никогда не смотрел прямо в глаза. Нини однажды спросил, почему он с коровами разговаривает, а с людьми не разговаривает, и Малый Раввин ответил: «Все люди лгут». Теперь Малый Раввин обернулся к мальчику и сказал:

— Нини, это правда, что Хустито хочет выгнать вас из землянки?

— Так говорят.

— Кто говорит?

Мальчик пожал плечами.

— Закончил красить хлев? — спросил он.

— Вчера днем.

— Ну и как?

— Погоди, дай срок.

Нини свернул за угол Церкви. Здесь колеи были глубже и от застоявшейся воды, несмотря на холод, шел тошнотворный запах. Напротив Церкви, на ограде двора сеньоры Кло висел плакат с большими черными буквами: «Да здравствуют призывники 56 года». Сеньора Кло энергично мела две цементные ступени, ведущие к Пруду. Случайно подняв голову, она увидела мальчика, который на ходу тер монетку о каменную стену Церкви.

— Куда так рано, Нини?

На ее окрик Нини полуобернулся, да так и остался стоять, расставив ноги. Одна нога до половины икры была вымазана грязью, будто одета в темный носок. Опершись на древко метлы, сеньора Кло осклабилась всем своим широким лицом и сказала:

— Погода меняется, Нини. Когда будем колоть борова?

Мальчик посмотрел на нее, размышляя.

— Рановато еще, — сказал он.

— А знаешь, бабка твоя так долго не раздумывала.

Нини решительно мотнул головой.

— Нет, сеньора Кло, до святого Дамаса не годится колоть. Я вам скажу, когда.

Он пошел дальше и, заметив свою собаку, бродившую вокруг дома Хосе Луиса, Альгвасила, тихонько ей свистнул. Фа прибежала на зов и покорно пошла за ним, но на углу бросилась на стайку клевавших навоз воробьев. Птицы испуганно вспорхнули; рассевшись по низким карнизам крыш, они нестройно чирикали, а собака глядела на них, задрав голову и нервно виляя обрубком хвоста.

Уже слышались запахи Мастерской Антолиано. Нини заглянул в дверь, всегда открытую даже в самые суровые зимние дни, и с порога увидел Антолиано, который, согнувшись над верстаком, сжимал в крепком своем кулаке рукоять пилы. Мастерская его размещалась в маленькой каморке, заваленной стружками да опилками, в одном углу стояло несколько еще сырых досок. В клетке у окна, поклевывая прутья, безостановочно кружилась приманная куропатка. Одно время Антолиано зарабатывал на жизнь тем, что мастерил селемины и полуфанеги[2], но с тех пор как Управление велело мерить зерно на килограммы, он остался без работы и брался за что ни попадется. Лицо Антолиано в профиль поражало резкой неправильностью носа, словно эта выступающая часть лица, попытавшись расти на хряще, вдруг раздумала и решила сыграть со своим хозяином злую шутку. Шутки шутками, а нос Антолиано смахивал на нос боксера, и для него, гордившегося своей силой и храбростью, это было как-то унизительно. Частенько, когда его даже и не спрашивали, он оправдывался: «Знаешь, кто виноват, что нос у меня лепешкой? Вот эти треклятые руки». Ручищи у Антолиано — теперь осыпанные опилками — были огромные, как две лопаты; если ему верить, однажды, темной ночью, он шел, держа руки в карманах, споткнулся о камень и, не успев вытащить руки из карманов, грохнулся носом об закраину колодца Хустито.

— Привет! — крикнул мальчик с порога.

Собака вбежала в каморку и задрала лапу в углу, возле свежеобструганных досок.

— Эй, ко мне! — крикнул мальчик.

Антолиано хохотнул, не подымая глаз от доски, которую пилил.

— Пусти ее! — сказал он. — Это никому не повредит.

Нини присел на пороге. Мягкое осеннее солнце освещало теперь улочку и верхнюю половину двери Мастерской. Лепиво щурясь на солнце, мальчик спросил:

— Что мастеришь?

— А вот гляди. Гроб.

Нини удивленно обернулся.

— Да? Кто-то помер?

Не прекращая работы, Антолиано отрицательно качнул головой.

— Не здешний, нет, — сказал он. — Из Торресильориго. Ильдефонсо.

— Ильдефонсо?

— Да, старый уже был. Пятьдесят семь лет.

Антолиано положил пилу на скамью и тыльной стороной руки отер пот со лба. На спутанных его волосах белели опилки, и от него исходил нежный, бодрящий запах свежей древесины.

— В столице за это берут с каждым днем все дороже. А всего делов-то, сам видишь — несколько досок сколотить. — И с помрачневшим взглядом прибавил: — Никому не требуется больше.

Он сел у двери рядом с мальчиком на каменную скамью и не спеша скрутил сигарету.

— Адольфо вчера привез мне грибницу. Подвал уже готов, — сказал он, осторожно проводя кончиком языка по клейкому краю бумажки.

— Теперь надо подготовить теплую грядку, — сказал мальчик.

— Теплую?

— Внизу слой навоза, на него — слой хорошо просеянной земли.

Антолиано зажег сигарету зажигалкой и, почти не разжимая губ, спросил:

— Навоз коровий или конский?

— Если делаешь теплую грядку — то конский. Потом надо хорошо полить.

— Ладно.

Антолиано сильно затянулся, лицо у него было задумчивое. С наслаждением выпуская дым, он сказал:

— Если шампиньоны эти хорошо пойдут в подвале, я разведу их еще в землянках, там, у вас.

— В дедушкиной землянке?

— И в землянке Немого, и в Цыганкиной. Во всех трех.

Мальчик взглянул на него неодобрительно.

— Не надо этого делать, — сказал Нини. — Эти землянки, того и жди, обвалятся.

Антолиано скорчил презрительную гримасу.

— Надо рисковать, — сказал он.

Вдруг на ограду соседнего с Мастерской двора взлетел петух, распушил на солнце перья, вытянул шею и издал хриплое «ку-ка-ре-ку». Фа, яростно лая, начала скакать по уличной грязи, тогда петух наклонил голову и зашипел на нее, как гусь.

— Этот петух бесится. Смотри, будешь иметь от него неприятности.

Антолиано поднялся, швырнул окурок в грязь и затоптал его ногой.

— Надо же кому-то стеречь дом.

Он уже вошел было в Мастерскую, как вдруг, будто что-то вспомнив, выглянул из дверей.

— Так говоришь, слой дерьма, а сверху слой земли?

— Да. И хорошенько ее просеять, — ответил мальчик.

Антолиано чуть склонил голову набок и, прежде чем зайти в Мастерскую, дружески помахал гигантской своей рукой. Нини свистнул собаке и вскоре скрылся за уклоном спускавшейся к реке улицы.

3

Сеньора Кло, что у Пруда, полагала, что Нини наделен знаниями от бога, но донья Ресу, или, как называли ее в деревне, Одиннадцатая Заповедь, уверяла, что мудрость у Нини не от кого иного, как от дьявола: ведь если у двоюродных брата и сестры рождаются глупые дети, то у родных-то и подавно должен был родиться дурачок. Сеньора Кло на это возражала, что, мол, у двоюродных дети бывают и тупые и смышленые, как когда, и ее поддерживал Антолиано, говоря: «А что такое дурак, донья Ресу? Это умный, который притворяется дураком». Донья Ресу возмущалась: «Вот еще выискался со своими теориями». На что Антолиано говорил: «А что — плохо сказал?» И донья Ресу говорила: «Не знаю, плохо ли, хорошо ли, просто язык у тебя без костей!»

Как бы там ни было, всем, что Нини зная, он был обязан только своей наблюдательности. Например, все дети и молодежь приходили к дядюшке Руфо, Столетнему, только ради удовольствия поглазеть, как у него дрожат руки, и потом посмеяться, а Нини ходил из любознательности. Дядюшка Руфо, Столетний, много знал о самых разных вещах. Он всегда говорил пословицами и знал наизусть святых на каждый день. И если не помнил точно, сколько лет ему самому, зато мог очень хорошо рассказать о чуме 1858-го года, о приезде Ее Величества королевы Изабеллы и даже об искусстве Кучареса и Эль-Тато, хотя на корриде в жизни своей не бывал.

Сидя рядом с ним на каменной скамье у входа, Нини не замечал его нервного подергивания. Мальчик часто рта не раскрывал, но ждущий его взгляд, пытливое внимание и взрослая уверенность вопросов и ответов побуждали Столетнего говорить.

Обычно старик начинал беседу со святцев, с погоды, с поля или со всего вместе.

— Пришел святой Андрей, веди счет зимних дней, — говорил он. Или:

— На святого Клемента скороди землю, прикрывай семя.

Или же:

— Дождь на святую Вивиану, будет дождь сорок дней непрестанно.

Нарушив молчание, Столетний заводился надолго. Он-то и научил Нини связывать погоду с календарем, поле со святцами и предсказывать солнечные дни, прилет ласточек и поздние заморозки. Так мальчик научился следить за ежами и ящерицами, отличать длиннохвостку от щурки, голубя-сизяка от вяхиря.

Так же вел себя мальчик раньше, со своими дедушками и бабушкой. У Нини, малыша, было с обеих сторон двое дедушек и всего одна бабушка — не так, как у других. Все трое жили вместе в соседней землянке, и, когда Нини был еще совсем мал, он иногда спрашивал у дядюшки Крысолова — какой из дедушек ему родной. «Оба родные», — отвечал дядюшка Крысолов, смущенно осклабясь в улыбке, вместе глуповатой и хитрой. Дядюшка Крысолов редко произносил больше двух слов кряду. А когда это случалось, он прямо оставался без сил, не столько от физической усталости, сколько от умственного напряжения.

Нини ходил вместе с дедушкой Абундио, Обрезчиком, в Торресильориго, где у дона Вирхилио, Хозяина, было пятьдесят гектаров виноградника и красивый дом с верандой, увитой виноградом, и неуютный сарай, крытый дырявым шифером, где оставались ночевать они, собаки пастухов да эстремадурцы, которые там работали на лесопосадках. В первую ночь дедушка Абундио обычно не ложился — чинил крышу, закладывал дыры дощечками и камнями, чтоб было не так холодно и сыро.

Нини нравилось бывать в Торресильориго — как-никак новое место, — хотя на него наводили страх истории, которые рассказывали эстремадурцы, сидя у очага, где варился их скудный ужин, меж тем как у их ног дремали, свернувшись клубком, собаки пастухов. Пугала его и их брань по утрам, когда дедушка еще до рассвета принимался орудовать скрипучим насосом колодца и плескал водой, умываясь. Эстремадурцы всякий раз грозились выколотить из него душу, но угрозу свою не исполняли — может, потому, что на дворе было слишком холодно.

Когда выходили на виноградник, Нини смотрел на черневшие среди бугров лозы, и они всегда казались ему чем-то живым и чувствующим боль. Дедушка Абундио, однако, резал их безжалостно и, перебрасывая через плечо ненужные ветки, учил мальчика:

— Обрезать — это не значит просто срезать лозы. Слышишь?

— Да, дедушка.

— Для каждого сорта обрезка особая. Слышишь?

— Да, дедушка.

— На кусте зеленого винограда возрастом в тридцать лет надо оставить две лозы на плодоношение, две молодые, две-три на замещение и два-три черенка. Слышишь?

— Да, дедушка.

— С хересом и черным виноградом надо по-другому. На кусте хереса или черного оставишь два черенка, две почки и одну лозу на плодоношение. Слышишь?

— Да, дедушка.

Обработав куст, дедушка срезанные лозы тщательно закапывал под ним, чтобы удобрялась почва. Мальчику нравилось смотреть, как дедушка работает, и ему казалось, что любовь к чистоте была у дедушки от его ремесла, оттого, что ему приходилось убирать с кустов все грязное, ненужное, лишнее.

Дедушка Роман, хоть и приходился дедушке Абундио родным братом, был его полной противоположностью. К воде и близко не подходил, кроме как в январе, — и то потому, что, как говорил дядюшка Руфо, Столетний, «заяц в январе поближе к воде». Целый год он отпускал себе бороду и сбривал ее раз в году, в мае, обычно 21-го числа, в канун святой Риты. В последний раз, по настоянию брата, он побрился зимой — о чем тогда было даже подумать страшно. Если дедушке Роману случалось видеть, как дедушка Абундио полощется в ушате, он говорил: «Отойди, Абундио, от тебя разит лягушками». Каждый раз, когда дедушка Роман думал — или притворялся, что думает, — он засовывал палец под засаленный берет и сильно, настойчиво скреб себе голову. Однажды, когда Нини исполнилось четыре года, дедушка Роман сказал ему:

— Завтра пойдешь со мной на охоту.

Солнце было желтое, как айва, я, когда они пришли на пары, дедушка Роман стал похож на выслеживающего добычу зверя. Он шагал, согнувшись под прямым углом, шумно втягивал воздух ноздрями, в каждой руке у него было по палке, даже щетина на его лице словно чуяла что-то. Время от времени он останавливался и быстро озирался вокруг, почти не двигая головой. При этом глаза его будто обретали самостоятельную жизнь. Порой дедушка Роман склонял голову набок, прислушиваясь, или припадал к земле и внимательно изучал камни, кочки, солому на жнивье. При одном из таких осмотров он поднял с камня темный шарик и алчно захихикал, будто то была жемчужина.

— Что это, дедушка? — удивился мальчик.

— Разве не видишь? Помет. Совсем свеженький — заяц недалеко.

— Что такое помет, дедушка?

— Хи-хи-хи, какашки! Вот глупыш!

Вдруг дедушка Роман застыл на месте — палец под беретом, глаза, как две пуговицы, — и, не разжимая губ, сказал:

— Гляди, вот он.

Он медленно распрямился, воткнул в землю одну палку и на нее повесил свой берет. Потом как бы нехотя пошел по небольшому полукругу, давая мальчику наставления:

— Не шевелись, сынок, а то убежит. Видишь тот белый камешек в двух метрах от палки? Там он и притаился, хитрец. Не шевелись, слышишь! Знаешь, какие глаза у него, подлеца? Спокойно, сынок, спокойно.

Нини долго не мог разглядеть зайца, но, когда дедушка, подняв вторую палку, стал к нему приближаться, увидел. Желтые глаза зверька, прикованные к дедушкиному берету, светились среди кочек. Постепенно все отчетливее становились смутные контуры: мордочка, прижатые к хребту синеватые уши, зад, упершийся в маленький бугорок. Заяц, подобно деревенским домам, удивительно умел сливаться с землей — не отличишь.

Дедушка подходил к зайцу боком, почти не глядя, а когда приблизился метра на три, с силой метнул палку, так что она завертелась в воздухе. Удар пришелся по хребту, заяц и не пошевельнулся, но вдруг опрокинулся, раскрылся, как цветок, и несколько секунд еще судорожно вздрагивал в борозде. Дедушка Роман кинулся к нему, схватил за уши. Глаза у дедушки сверкали.

— Большущий! Как собака. Ну, что скажешь, Нини?

— Хорош, — сказал мальчик.

— Чистая работа, а?

— Да.

Но занятие деда мальчику не понравилось. Смерть вообще внушала ему отвращение. Со временем его отношение к ней почти не изменилось: спокойно он мог смотреть только на мертвых нутрий, которыми питался, на ворон да на сорок, потому что их траурное оперенье напоминало ему похороны дедушки Романа и бабушки Илуминады, два гроба рядом на повозке Симеоны. По той же причине мальчик ненавидел Матиаса Селемина, Браконьера. Дедушка, тот хотя бы сражался с зайцами в честном бою, а вот Браконьер глушил их прямо в логове, разбивая им череп дробью и не давая выбора.

И все же Браконьер подкатывался к Нини:

— Нини, бездельник, скажи, где тут у вас прячется барсук? Приметишь, дам тебе дуро.

Глаза у Браконьера были серые и злобные, как у орла. Опаленная солнцем и ветрами Месеты[3] кожа собиралась в тысячи морщин, когда он усмехался, а обращаясь к мальчику, он всегда усмехался, и во рту у него виднелись устрашающие зубы хищника.

От дедушки Романа Нини узнал повадки зайцев, узнал, что заяц устраивается на денную лежку или жирует в бороздах; что в дождливые дни он избегает виноградников и зарослей; что, когда дует ветер с севера, он ложится на южной опушке леса или виноградника, а когда с юга — на северном краю; что в солнечные ноябрьские утра он ищет уютное логово на склонах холмов. Научился Нини отличать зайца долинного — бурого, как земля в долине, от горного — рыжего, как почва гор. Узнал, что заяц одинаково хорошо видит и днем и ночью, и даже когда спит; научился различать вкус зайца, подстреленного из дробовика, и зайца, убитого палкой или затравленного борзой, — у этого бывает чуть неприятный, кисловатый привкус от долгого бега. Научился, наконец, высматривать зайцев в логове так же уверенно, как если б то была ворона, и в глубокой ночной тишине узнавать их резкий, гортанный крик.

Назад Дальше