Вскоре Нини услышал скулеж, тоненький писк, вроде кроличьего, но более протяжный и жалобный. Нини завел кончик языка в глотку и несколько раз очень похоже проверещал по-лисьи. Так они перекликнулись три раза. Наконец в неясном лунном свете возле устья норы показалось кругленькое тельце двухнедельного лисенка, который едва переступал лапками, словно пышный хвост мешал ему двигаться.
За несколько дней лисенок освоился. Первое время он по ночам плакал, и Фа на него рычала — тут была и извечная вражда, и ревность домашнего животного, — но вскоре они стали добрыми друзьями. Спали вместе на соломе, прижавшись к мальчику, а утром дружески сражались на маленькой, заросшей тимьяном площадке у входа в землянку. Вскоре об этом узнала вся деревня, люди подымались на холм посмотреть лисенка, но перед чужими в нем оживали инстинкты дикого зверя, он забивался в самый дальний угол, глядел исподлобья и скалил клыки.
Матиас Селемин, Браконьер, говорил:
— Славное дельце, Нини! А вот я и твоего питомца укокошу.
Через две недели лисенок уже ел из рук мальчика, а когда Нини возвращался с охоты на крыс, бросался ему навстречу, лизал грязные ноги и радостно махал хвостом. Вечерами, пока дядюшка Крысолов варил картошку с куском трески, мальчик, собака и лисенок играли при свете фонарика, возились, сбиваясь в клубок, и тут уж Нини смеялся от души. А по утрам — хотя лисенок приучился есть все подряд — Нини приносил ему сороку, чтобы он полакомился, и, глядя, как лисенок ощипывает птицу своей остренькой, влажной мордочкой, мальчик довольно улыбался.
Симеона у входа в церковь говорила донье Ресу, Одиннадцатой Заповеди, по поводу этого события в землянке:
— Впервые в жизни вижу, чтобы лиса приучилась жить с людьми.
На что донья Ресу ядовито замечала:
— Ты хочешь сказать, что впервые видишь, чтобы люди — мужчина и малыш — приучились жить, как лисы.
Нини боялся, что, когда лисенок вырастет, его потянет на волю и он убежит, но покамест зверек почти не выходил из землянки, и каждый раз, когда ему надо было выйти, мальчик долго напутствовал его, и лисенок смотрел на него своими умными раскосыми глазами, будто все понимал.
Однажды утром, охотясь у речки, мальчик услыхал выстрел. В ужасе помчался он к землянке и, еще не добежав, издали увидел Браконьера, который большими прыжками спускался по склону, пряча руку за спиною и громко хохоча.
— Ха, ха, ха, Нини, бездельник! Ручаюсь, ты не знаешь, что я тебе сегодня принес! Не знаешь?
Мальчик со страхом смотрел на руку, которая медленно выдвигалась из-за спины, и вот наконец Матиас Селемин показал ему еще теплый трупик лисенка. Нини глазом не моргнул, но, когда Браконьер пустился бегом под гору, он, укрывшись за бугром, стал яростно швырять в него камни. Браконьер подпрыгивал, делал зигзаги, как раненый зверь, но не переставал хохотать и, будто трофеем, потрясал в воздухе трупом лисенка. И когда наконец добежал до деревенского скирда, он еще раз показал мальчику жалко повисшее на стволах дробовика тельце.
7
Зима все больше вступала в свои права, и общественный скирд заметно таял. Мужчины и женщины подъезжали к нему на ослах и понемногу забирали солому. Привезя домой, они давали ее вместе с зерном скоту, или в хлевах мешали с навозом, или просто для обогрева жгли в жаровнях да в кухонных очагах. Так к концу декабря из землянки стала уже видна за скирдом верхушка старого столба, у которого в давние времена подковывали лошадей, когда они еще были в деревне.
В конце января на святого Аберика разразился буран. Нини видел, как он подходил между холмами Курносым и Петухом, надвигался мрачно, торжественно, сыпя на них белые хлопья. В несколько часов туча накрыла долину и стала обдавать ее мокрым снегом. На фоне свинцового неба голые вершины казались сахарными дюнами и слепили своей белизной. Ночью гонимые ветром снежные вихри освещались слабыми огоньками в окнах деревенских домов, и казалось, снег летит то от земли вверх, то с неба вниз.
Нини молча смотрел на это унылое зрелище. За его спиной шуровал в очаге дядюшка Крысолов. У огня дядюшка Крысолов мягчел: подбрасывая или разбрасывая хворост, сгребая угли в кучку или раздувая их, он шевелил губами и улыбался. Порою, очень редко, он выходил пройтись по холмам, где бушевал буран, и в таких случаях, как и тогда, когда задувал «козобой»[4], прикреплял свой грязный берет шнурком, завязывая узел под подбородком, как делал когда-то дедушка Роман.
Чтобы можно было в землянке разводить огонь, дядюшка Крысолов пробуравил четырехметровый слой земли ржавой трубой, которую дал ему Росалино. Уполномоченный Росалино его тогда предупредил: «Смотри, Крысолов, как бы землянка не стала тебе могилой». Но он ухитрился проделать отверстие в толстом пласте земли так осторожно, что образовалась только одна небольшая трещина, и в том месте он укрепил свод подпоркой. Теперь, среди снежных вихрей, из ржавой трубы клубами валил дым, и дядюшка Крысолов, сидя в землянке, глядел на задорные, верткие язычки пламени, убаюкиваемый потрескиваньем сырых прутьев. Собака, прикорнув у очага, то и дело тихонько всхрапывала. К ночи дядюшка Крысолов гасил огонь, но угли оставлял; тлея под золой, они давали приятное тепло, согревали всех троих, спавших на соломе, — мальчика, прижавшегося к животу мужчины, собаку, прижавшуюся к животу мальчика, а когда еще был их товарищем лисенок, то и его, прижавшегося к брюху собаки. Хосе Луис, Альгвасил, пророчил им всяческие беды. «Крысолов, — говорил он, — когда-нибудь ночью солома загорится, и все вы там изжаритесь, как кролики». Дядюшка Крысолов слушал его со своей хитроватой, недоверчивой усмешкой: он знал, во-первых, что огонь — его друг и не устроит ему такой пакости, и, во-вторых, что Хосе Луис, Альгвасил, — всего лишь подослан Хустито, Алькальдом, и что Хустито, Алькальд, пообещал Начальнику покончить с землянками, с этим позором.
В такие часы Нини не нарушал молчания. Он знал, что всякая попытка заговорить с дядюшкой Крысоловом бесполезна, и не потому, что тот такой уж бирюк, а просто потому, что произнести несколько слов кряду или связать две мысли в одно предложение было для его мозгов слишком утомительно. Мальчик назвал собаку Фа — хотя ему больше нравились другие, более звучные и громкие имена, — только чтобы Крысолову легче было выговорить. Лишь когда Крысолов, чтобы язык совсем не окоченел, произносил коротенькую фразу, мальчик ему отвечал.
— Собака наша уже старая.
— Зато умная.
— Чутье потеряла.
— Ну нет. Она еще их находит.
Затем молчание восстанавливалось, и мягкий шелест снега по холму да вой ветра вторили потрескиванью очага.
На третье утро после святого Аберика Нини, выглянув из землянки, заметил вдали фигуру человека, который, горбясь, шел по Гумну в сторону моста.
— Это Антолиано, — сказал Нини.
И он с интересом смотрел, как тот борется с ветром, который обдавал его наискосок мелкими хлопьями и заставлял прижимать голову к плечу. Войдя в землянку, Антолиано распрямился, вдохнул полной грудью и огромными своими ручищами отряхнул снег. Сидевший у огня Крысолов, не пошевельнувшись, спросил:
— Куда идешь в такую завируху?
— К вам, — сказал Антолиано, садясь рядом с собакой, которая тут же встала и поплелась в темный угол, где ее никто не потревожит.
— Что тебя принесло?
Антолиано протянул руки над огнем.
— Все этот Хустито, — сказал он. — Хочет выгнать тебя из землянки.
— Опять?
— Когда соберется сюда, я предупрежу.
Крысолов пожал плечами.
— Землянка моя, — сказал он.
Хустито часто наведывался к Фито Солорсано, Губернатору, в город и называл его «Начальник». Фито, Начальник, говорил ему:
— Хусто, в тот день, когда покончишь с землянками, извести меня. Помни, это говорит тебе не Фито Солорсано и не Начальник Провинции, но Гражданский Губернатор.
Фито Солорсано и Хусто Фадрике подружились в окопах во время войны, и теперь, всякий раз, как Фито Солорсано напоминал, что пора, дескать, решить это неприятное дело с землянками, бородавка на лбу Хусто уменьшалась, становилась густо-фиолетовой и, казалось, пульсирует мелкими толчками, как маленькое сердце.
— Будет сделано, Начальник.
Возвратясь в деревню, Хустито, Алькальд, с недоумением спрашивал Хосе Луиса, Альгвасила:
— Как ты думаешь, что имеет в виду Начальник, когда подчеркивает, что о землянках говорит мне не Фито Солорсано и не Начальник Провинции, но Гражданский Губернатор?
Хосе Луис неизменно отвечал:
— Что он тебя наградит, это ясно.
Но дома на Хустито наседала его жена, Колумба.
— Хусто, — говорила она, — неужто нам всю жизнь так и не выбраться из этой проклятой дыры?
Бородавка на лбу Хустито увеличивалась и краснела, будто окрашенная киноварью.
— А что я могу сделать? — говорил он.
Колумба подбоченивалась и повышала голос:
— Выгнать этого бездельника! На то ты и начальство.
Но Хусто Фадрике инстинктивно ненавидел насилие. Он чувствовал, что рано или поздно насилие оборачивается против тебя же.
Однако на святого Лесмеса Хосе Луис, Альгвасил, подсказал ему удобный предлог:
— Землянка эта вот-вот обвалится. Если выдворишь оттуда Крысолова, ему же будет на благо.
Взорвать другие три землянки было делом нетрудным. Илуминада и Роман умерли в один день, а Абундио исчез из деревни и адреса не оставил. Саградио, Цыганка и Мамес, Немой, почли за счастье, что могут сменить свои землянки на один из домиков на Старом Гумне — три солнечные комнатки, всего за двадцать дуро в месяц. Но для дядюшки Крысолова четыреста реалов — это по-прежнему было целое состояние.
На святого Севера буран прекратился и лег туман. Обычно туман здесь бывал неподвижный, упорный и всепроникающий, долина тогда наполнялась странными глухими отголосками, а по ночам становилось особенно гнетущим безмолвие нагорья. Но иногда можно было увидеть, как туман — то разрежаясь, то сгущаясь — движется меж холмами, словно привидение, и чудилось тогда, будто видишь воочию вращение земли. В тумане этом сороки и грачи становились крупнее, неповоротливей, перья их казались пышнее, они поднимались в воздух с нестройным карканьем, в котором слышались удивление и досада. Деревня, как поглядеть из землянки, походила на зыбкую, призрачную декорацию и в сумерках совсем исчезала за пеленой тумана.
На святого Андрея Корсино прояснилось, и вдруг показались поля, покрытые свежими всходами: жидкая, прозрачная зелень пшеницы и темно-зеленый, густой ковер ячменя. В лучах еще бледного зимнего солнца птицы изумленно начинали шевелиться и, прежде чем ринуться в небо, недоверчиво озирались. Вместе с ними зашевелились Хустито, Алькальд, Хосе Луис, Альгвасил, и Фрутос, Присяжный, исполнявший обязанности Глашатая. Глядя, как они шествуют по дощатому мостику, такие торжественные, с жезлами, в парадных костюмах, Нини вспомнил день, когда другая столь же злобная компания во главе с невысоким человечком в черном прошла по мосту, чтобы забрать его мать в город, в дом умалишенных. Человечек в черном напыщенно назвал дом умалишенных Психиатрическим Институтом, но, так или иначе, Марселе, матери Нини, и разума там не вернули, и родных холмов да свободы навсегда лишили.
Нини смотрел, как они, задыхаясь, подымаются в гору, и машинально большим пальцем правой ноги поглаживал против шерсти свернувшуюся у его ног собаку. Черный козырек фуражки Фрутоса, Глашатая, блестел, будто от пота. Вот все они вступили на тимьянную площадку. Хустито и Хосе Луис сразу остановились как вкопанные, не подымая глаз от земли, и Хустито резко бросил Фрутосу:
— Давай читай.
Фрутос развернул лист бумаги и, запинаясь, прочел решение Корпорации о выселении дядюшки Крысолова из землянки по соображениям безопасности. Закончив, Фрутос посмотрел на Алькальда, и Хустито с невозмутимым видом сказал:
— Слышал, Крысолов, это закон.
Дядюшка Крысолов сплюнул и потер себе ладони. Он весело поглядывал то на одного, то на другого, словно все это была какая-то комедия.
— Я отсюда не уйду, — сказал он вдруг.
— Как это не уйдешь?
— А так. Землянка моя.
Бородавка на лбу Хустито, Алькальда, вдруг вспыхнула.
— Я огласил приказ о выселении, — закричал он. — Твоя землянка вот-вот обвалится, а я алькальд, я имею полномочия.
— Обвалится? — сказал Крысолов.
Хустито показал на подпорку и на трещину.
— Это труба, — пояснил Крысолов.
— Сам знаю, что труба. Но в один прекрасный день обрушится целая тонна земли и похоронит тебя да мальчишку, вот какое дело.
Дядюшка Крысолов глупо осклабился.
— Больше будет, — сказал он.
— Больше?
— Говорю, земли над нами.
Хосе Луис, Альгвасил, вмешался.
— Эй, Крысолов, — сказал он, — добром или худом, а будем тебя выселять.
Дядюшка Крысолов посмотрел на него с презрением.
— Ты что ль? — сказал он. — Да ты и с пятью пальцами не осилишь!
У Хосе Луиса на правой руке не было указательного пальца. Палец отхватил ему когда-то осел, и Хосе Луис, не будь плох, отплатил тем же, вырвал зубами у осла кусок верхней губы. Когда в кабачке у Дурьвино заходил об этом разговор, он уверял, что губы осла, в сыром виде по крайней мере, имеют вкус холодных, несоленых рыжиков. Во всяком случае осел Хосе Луиса остался на всю жизнь с обнаженными верхними зубами, будто всегда смеялся.
Хустито, Алькальд, вышел из себя.
— Гляди, Крысолов, — сказал он. — Я алькальд, я имею полномочия. Чтоб не было недоразумений, я постановление огласил. Итак, тебе известно — через две недели я твою землянку взорву, не будь я Хусто. Объявляю тебе об этом перед двумя свидетелями.
На святого Сабина, когда комиссия снова направилась к землянке, среди холмов гулял порывистый ветер, по полям пшеницы и ячменя ходили волны, как по морю. Во главе шел Фрутос, Присяжный, он нес динамитные шашки, а у его пояса болтался свернутый в моток запальный шнур. Когда они начали подъем, Нини натравил на них собаку — Фрутос споткнулся о нее и покатился вниз до самой дороги, ругаясь во всю глотку. К тому времени Крысолов успел посовещаться с Антолиано, и, когда Хустито потребовал покинуть землянку, Крысолов, как испорченная пластинка, заладил: «Письменно, письменно». Хустито глянул на Хосе Луиса, который разбирался в законах; Хосе Луис кивнул, и они удалились.
На следующий день Хустито вручил дядюшке Крысолову извещение о том, что ему дается еще две недели сроку. На святого Сергия срок истек, и поздним утром комиссия опять появилась перед землянкой; но, когда они, стоя у входа, принялись кричать, Нини изнутри ответил, что это его дом и что, если они вломятся силой, им придется иметь дело с сеньором судьей. Хустито глянул на Хосе Луиса, и Хосе Луис покачал головой и шепотом сказал: «Взлом — это действительно преступление».
На другой день, на святого Валерия, Хустито чуть не плакал перед Фито Солорсано, Начальником. Фиолетовая бородавка на его лбу пульсировала, как сердце.
— Не могу ничего поделать с этим человеком, Начальник. Пока он жив, будут в нашей провинции землянки.
Фито Солорсано, сверкая рано появившейся розовой плешью и вертя в пухлых пальцах авторучку, старался быть спокойным. Прежде чем заговорить, он секунду-другую подумал, прикрыв двумя пальцами глаза. Наконец, с торжественной скромностью сказал:
— Если завтра что-либо останется от моей деятельности на посту главы провинции — что отнюдь не просто, — так это будет решение проблемы землянок. Ты, Хустито, в своем районе взорвал три, я знаю, но сейчас это не имеет значения. Одна землянка осталась, и я уже не могу сказать министру: «Сеньор министр, в моей провинции не осталось ни одной землянки». Значит, ты как бы ничего и не сделал. Понятно тебе или нет?
Хустито кивнул. Он был похож на школьника, которому делает нахлобучку учитель. Вдруг Фито Солорсано, Начальник, сказал:
— Человек, который живет в землянке и не имеет двадцати дуро на оплату квартиры, это все равно что бродяга, ведь так? Доставь его мне, и я без долгих разговоров помещу его в Приют для неимущих.
Хустито робко вытянул руку.
— Погоди, Начальник. Этот человек не попрошайничает. У него есть занятие.