Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Йозеф Томан 2 стр.


— Томас! Трифон — пример благочестия…

— Это чудовище Трифон, — упрямо повторяет дон Томас, — чья лицемерная образина искажена злобой, и он мучит моего сына накануне дня рождения! Кто так распорядился, донья Херонима?

Молчание было долгим.

— Я, мой дорогой, — прозвучал потом тихий, но твердый голос доньи. — Жизнь Мигеля принадлежит богу.

— Кто это решил?! — в сотый раз взрывается дон Томас.

— Опять-таки я, его мать. Вы же знаете — я обещала богу жизнь Мигеля. Знаете давно!

Однако сегодня дон Томас строптиво настроен.

— Вы сошли с ума? Мой единственный сын, — значит, род мой вымрет?!

— Что такое ваш род против воли божией? — резко возражает донья Херонима.

— Он станет воином! — бушует дон Томас. — Как его деды, как я! Я научу его фехтовать, скакать на коне, научу не уступать никому…

— Вы не отступитесь, дон Томас?

— Не отступлюсь, донья Херонима!

И нынче бег времени заставил дона Томаса засесть над счетами с майордомо Марсиано Нарини. Граф угрюм, разгневан и слушает майордомо, нахмурив густые брови, что не предвещает добра.

— Говорю об этом с сожалением, ваша милость, но утаить от вас не имею права. Ваши владения, замки, Дворец в Севилье поглощают множество средств. Содержание их требует больших сумм, и при этом не следует забывать об иных расходах, гм… — Майордомо опасливо кружит вокруг «прогулок» дона Томаса, которые обходятся в тысячи дублонов.

— Дальше! — сердито бросает дон Томас.

— А доходы падают, ваша милость…

— Как?! — вскипает дон Томас и щелкает по столу хлыстиком — он знает, что, как бы низко ни упали доходы, владения его по-прежнему будут приносить несметные богатства. — Падают? Почему?!

Марсиано съежился в кресле.

— Плохие времена, ваша милость, народ уже не тот стал. Работают не так, как прежде. Бес их знает, что на них нашло. Все делают с прохладцей, отлынивают, как могут, и если не слышат свист кнута над собой, то становятся даже дерзкими и наглыми. Позволяют себе вслух рассуждать о своей нужде, барщину называют пыткой и даже делятся друг с другом своим недовольством. Вы ведь изволите знать — Оливаресу до сих пор не удалось подавить восстание в Каталонии. Доныне тамошняя чернь бесчинствует, сопротивляясь властям, и солдаты не могут поймать вождя восставших Пау Клариса. Ныне простолюдины — уже не ягнята, они — бунтовщики.

Томас с силой хлестнул по столу хлыстиком.

— Вы дурак, Нарини, или кто? Зачем вы рассказываете мне все это? Что мне за дело, спрашиваю я вас?

— Я только хотел… — лепечет майордомо. — Среди наших людей тоже заметна строптивость… Видно, кто-то подстрекает их, и оттого падают доходы…

— А вы у меня на что? — кричит дон Томас. — Вы-то зачем здесь? Или вы не в силах утихомирить нескольких мятежников? Или нет У вас под рукой моих стражников? Может быть, вы стареете? Или боитесь горстки нищих, у которых бурчит в брюхе?

Майордомо пытается что-то сказать, но резкое движение руки дона Томаса останавливает его.

— Молчать! Делайте, что надо!

Скрипнув зубами, кланяется майордомо спине своего господина, обещая себе: «Ну, погодите у меня, голодранцы! Я подтяну узду, чтоб в другой раз не получать за вас разноса!»

В замке гул и звон — готовятся к завтрашнему празднеству.

Солдаты чистят оружие, служанки натирают медную и оловянную посуду, режут птицу, все спешит, бежит, гремит.

За приготовлениями к пиру наблюдает — из любопытства и в предвкушении лакомых блюд — второй воспитатель Мигеля, капуцин Грегорио.

— Бог сотворил быков для арены, собак для охоты, домашнюю птицу для еды…

— А человека, ваше преподобие? — спрашивает толстый повар Али.

— Человека бог создал для того, чтобы он мудро наслаждался дарами жизни и хвалил бога, — отвечает монах, пробуя блюда. — Добавь-ка сюда щепотку гвоздики, Али. Тогда кушанье приобретет нужный аромат.

Столетняя Рухела, няня Мигеля, ощипывает гуся.

— Наслаждаться жизнью? Красиво вы говорите, ваше преподобие. Да только нам, беднякам, нечем наслаждаться — мы не можем даже и говорить о какой-то там жизни. Наши дети до сих пор не знают вкуса гусятины. Утром, в полдень и к вечеру — кукурузные лепешки. После такого лакомства желудок воет, как пес, и если над твоей головой непрестанно кружится бич — трудно наслаждаться жизнью…

Грегорио участливо глядит на старуху.

— Когда-нибудь и вам хорошо будет, Рухела, вот увидишь. А не увидишь ты — увидят внуки. Пока же пусть каждый помогает себе, как может.

Грегорио спокойно взял со стола большой кусок гусиного паштета и сунул его в обширный старухин карман. Вся кухня расхохоталась, только Али в ужасе выпучил глаза.

— Что ты так смотришь, Али? — строго спросил монах. — Разве из-за такой малости оскудеет пиршественный стол?

Али засмеялся:

— Ну, коли вы так говорите, падре, значит, не оскудеет. Мы все вам верим.

Мимо отворенной кухонной двери тенью мелькнула стройная мальчишеская фигурка.

— Видали? — провожая Мигеля взглядом, сказала Рухела. — Сын самого богатого сеньора в Андалузии, а тоже не наслаждается жизнью. Скользит, как тень, глаз от земли не поднимет, и знает одни только книги, и нет у него никакой радости А какое красивое было дитя, когда я носила его на руках!

Петронила, молодая служанка, с участием отозвалась:

— Мне его жалко. Он добрый мальчик. Единственный из всех не брезгует разговаривать с нами.

— Недавно спас от лютости Нарини перевозчика Себастиана. Себастиан укрыл у себя маленького Педро, которого хотели высечь, — добавила служанка Барбара — И Мигель до тех пор просил дона Томаса, пока тот не помиловал Себастиана и не отменил порку Педро.

— Если молодой господин таков, то это заслуга падре Грегорио, — подхватила Агриппина.

— А как же иначе? — удивился монах. — Погодите, дети мои, увидите — я сделаю из Мигеля человека!

— Хорошо бы, — сказала Рухела. — Если б не Трифон, этот вельзевул, который делает из мальчика чудовище по своему подобию…

— Молчи! — понизив голос, остановил ее Грегорио. — В доме есть доносчик!

— Вельзевул и есть, и не любит никого, даже господа бога! — стоит на своем старуха. — И сделает он Мигеля таким же бессердечным, как сам. Иссохнет сердце Мигеля, как цветок шафрана в песке. Все-то он сидит за решетками, а как бы хотелось ему поиграть с нашим Педро и крошкой Инес! Но нельзя, все запрещено бедняжке…

Рухела осеклась, ибо на пол кухни пала тень человека, сухого, как жердь. О, это майордомо Марсиано Нарини, воплощенная сухость, засушенная надменнось в камзоле, скелет с лицом трупного цвета.

— Приготовления идут как надо? — проскрипел иссушенный голос.

— Да, ваша милость, все идет как надо, — отвечают все хором, провожая ненавидящими взглядами графского погонялу.

Перед доном Томасом, падре Грегорио и майордомо — арабский скакун.

— Что скажешь, падре? — спрашивает граф.

Глаза Грегорио светятся восхищением.

— Не может быть лучшего подарка к рождению Мигеля, ваша милость. Этот конь подобен солнечному лучу. У него петушиная поступь. Сухожилия напряжены, как тетива лука.

Падре ходит вокруг вороного коня, с чувственным наслаждением поглаживает его блестящую шерсть.

— А ты, Марсиано?

Сухой майордомо вспыхнул свечой, ибо испанец и на смертном одре испытывает такую же страстную любовь к лошади, как к собственной жизни.

— Великолепное животное, ваша милость.

Монах наклоняется к графу Томасу, шепчет:

— Дон Мигель должен время от времени читать перед сном этому красавцу на ухо шестьдесят шестую суру Корана. Тогда конь будет предан ему, как собака.

— Но ведь тогда ему придется говорить по-арабски? — удивляется дон Томас.

— Разве я не обучаю его этому языку? — гордо отвечает Грегорио. — Спросите у него сами, ваша милость.

— Добрый совет, — говорит граф, внезапно рассмеявшись. — И его даешь ты? Христианин и монах?

Мягко улыбнулся Грегорио:

— Ваша милость, я, правда, христианин, зато конь — араб и язычник.

Смеясь, дон Томас приветливо посмотрел на монаха.

Спальня графского сына.

Широкое ложе под балдахином, с сеткой от москитов? Колышущаяся ладья снов, блаженства, детских радостей? Кружевная укромность, пуховая мягкость?

Нет, о, нет. Жесткое ложе, стол, сундук с книгами, Скамеечка для коленопреклонений, распятие и — постоянный сумрак за спущенными занавесами. Окно за решеткой.

В келье Мигеля сидит за столом падре Трифон. Тощий, низкорослый человек, костлявое, бледное, скуластое лицо. Жгуче-пронзительные глаза неопределенного цвета, тонкие бескровные губы. Падре Трифон — член братства Иисусова; за фанатическую приверженность вере и рвение в делах церкви сам архиепископ Севильский, дон Викторио де Лареда, рекомендовал его в наставники Мигелю.

Падре Трифон держит в руке Священное писание.

— Отвертись себя, и возьми крест свой и следуй за мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради меня, тот обретет ее. Вам это ясно, дон Мигель?

— Нет, — отзывается тихий голос из самого темного угла.

Там, съежившись, сидит на скамье юный граф Маньяра. Обхватив колени руками, он поднимает к учителю бледное лицо и вперяет в него пылающие глаза.

— Что же вам неясно? — вопрошает Трифон.

О, этот холодный, этот режущий голос! Мигелю он напоминает звук, с каким скребет по камню нож или камень по железной посудине.

— Мне непонятны слова: «Отрекись от себя самого», — тихо отвечает мальчик.

— Отречься от себя самого — значит презреть свои прихоти, страсти и потребности. Любовь и ненависть, богатство, голод и жажду. Все от себя отринуть, учит Иисус. Покинуть все, задушить в себе все чувства. Вы меня слушаете, дон Мигель?

— Я задумался, падре, — склоняя голову, сознается юный граф. — Я вспомнил о ладье с подарками от дяди, о ладье из Нового Света — она пристанет, вероятно, завтра. Простите, падре.

— На моих лекциях вы не должны думать ни о чем, кроме бога, — скрипит голос Трифона. — Прошу вас; будьте внимательны: в каждом человеке с рождения заложены добро и зло. Ваша задача — подавить в себе все злое.

— В матушке моей — тоже добро и зло? — внезапно спрашивает мальчик.

— Безусловно. Как в каждом из нас.

— Нет! — рвется из груди Мигеля; он вскакивает. — В матушке нет зла. Моя мать — святая. Она нежна и бела, как Мадонна.

— Остановитесь! — повышает строгий голос Трифон. — Вы кощунствуете! Ваша мать превосходная женщина, но не смейте ставить ее выше пресвятой девы! Это тяжкий грех. Первый долг наш — любить бога, чтить бога и защищать бога.

— Простите, — упавшим голосом произносит мальчик, садясь под зарешеченное окно.

— В вас, в душе вашей много гордыни, дон Мигель. Много строптивости и горячности. Бог же любит смирение. Назначаю вам заучить завтра Евангелие от Матфея, от главы шестнадцатой по девятнадцатую.

— Но завтра день моего рождения, падре, — несмело возражает мальчик.

— Тем лучше. Восславим этот день чтением святой книги, — сухо бросает священник, уходя. — Бог да пребудет с вами, ваша милость.

Мигель встал, подошел к окну. Он смотрит через квадраты решетки на тихий вечер, на блистающую вдалеке полосу реки — по ней притащат на канатах ладью с подарками дяди; Мигель видит, как под окном дочь кухарки, Инес, и косенький Педро, внук Рухелы, гоняются друг за другом, визжа от радости.

«Инес похожа на матушку, — размышляет Мигель. — Но она не так бела. Мать — святая, а этого не изменит даже падре Трифон. Она всегда одинока, как святые, и бела, как лебедь. Нет, грех так думать…»

Мигель отошел от окна, взял Евангелие.

«Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына человеческого, грядущего в царствии своем…»

Поверх книги устремил мальчик взгляд на закатное солнце и разразился слезами:

— Я этого не понимаю!..

Андалузское небо после полудня — огненный купол. В зените его кипит, пышет жаром раскаленный добела диск. На дне же земля горяча, как котел над огнем, она обжигает подошвы, воздух над ней обжигает гортань и легкие.

Мелкая, всюду проникающая пыль клубится низко над растрескавшейся почвой и оседает серо-голубым слоем на кактусах вдоль дороги. Над рекою вьются тучи москитов, опьяненных зноем.

Мужчины, тянущие бечевой пузатую ладью против течения Гвадалквивира, обнажены до пояса; тела их — жилы, кожа да кость. Тыльной стороной ладоней они утирают пот со лба. Слиплись от пота черные или рыжие клочья волос на их грудях, ребра часто вздуваются и опадают от хриплого дыхания. Глаза слепит сияние солнца и воспаляет зной.

Идут они тяжким шагом, обеими руками придерживая на плече бечеву, от которой в кожу врезается красная полоса.

Эти люди, и судно, и груз — собственность дона Томаса. Год назад король Филипп IV назначил брата доньи Херонимы, дона Антонио Андриано ди Лека, наместником над областью Серебряной реки, что в Новом Свете. И вот из сказочной заморской страны шлет дон Антонио подарки своей сестре и ее детям, Мигелю и Бланке.

Один из самых молодых подданных дона Томаса, по имени Каталинон, был взят за море доном Антонио; и сегодня, год спустя, он возвращается старшим над четырьмя невольниками, влекущими судно от Севильи; под Ринконадой путь им преградили пороги, и груз там переправили посуху на людях и лошадях. Теперь пороги Ринконады пройдены, к вечеру судно достигнет Бренеса, где скрещиваются дороги на Кармону и Алькала-дель-Рио; в Бренесе будут ночевать.

Восемнадцатилетний начальник Каталинон — впереди, он подгоняет людей однообразными окликами и щелканьем кнута.

— Тяните хорошенько! — нараспев кричит он. — Налегай, налегай!

Люди молчат, тянут, дыхание со свистом вырывается из легких, как воздух из бутылки при последнем глотке; они ступают тяжело, как скот, раскачиваясь в бедрах.

Каталинон остановился, отстегнул от пояса кожаный бурдюк, поднял его над головой и направил прямо в горло тонкую струю вина: он пьет, не глотая. Освежившись, передал бурдюк остальным.

Постояли немного в тени опунции, и вот уже закричал Каталинон:

— Берись! Тяни! Гой, гой! Налегай, налегай, ленивые черти! Не соломенные! А ну, берись ухватистей!

Зашагали дальше. Закатное солнце жжет им левый бок, на голых спинах и ногах вздуваются, опадают и снова вздуваются мышцы…

Гигантские кактусы шагают рядом по берегу, их тени похожи на рогатых, хвостатых, бородатых великанов.

Каталинон покрутил в воздухе кнутом и коротко засмеялся, ибо завидел вдали колокольню бренесской церкви.

О, как пылает это неистовое арабское солнце! Как оно сверканием своим напоминает нам о жизни, чьи соблазны подстерегают человека повсюду! О, если б могло это языческое солнце умерить свой жар, когда госпожа омрачает прекрасный свой лоб раздумьем о последних делах человеческих!

Сколько кощунства в сиянии, отражающемся и переливающемся в черных ее волосах! Что за день настает — день греховного веселья, вместо того чтобы стать днем душевной заботы о спасении в этой юдоли теней и жалоб!

Но сегодня должна донья Херонима подчиниться обычаю — и она позволяет одеть себя в светлый пурпур и белые кружева.

Мигель проснулся усталым. И первая мысль его была о дядином судне. Его еще нет! Что с ним случилось? Мигель спрыгнул с постели и быстро оделся.

Но в эту минуту входят к нему отец, мать и сестра Бланка — их руки полны цветов, а уста — ласковых речей.

— Желаем тебе много радости, Мигелито, — поцелуи, — крепкого здоровья, — поцелуи, — хорошо учиться, — поцелуи, — бога не забывай, — поцелуи, — а вот наши подарки: одежда, книги, красивые вещи…

Назад Дальше