Последние годы Дениса Давыдова - Задонский Николай Алексеевич 13 стр.


— Вот странно! — заметил Пушкин. — А Вяземский считает моим шедевром послание к Жуковскому!

— Я знаю. Вяземский весной писал мне о том, я не согласился. По моему разумению, это послание не принадлежит к лучшим твоим стихам… Мне непонятны там первые четыре строки… И весь конец кажется слабым, словно не тобой, а дядюшкой Василием Львовичем писан, слышу напев его…

Пушкин высоко ценил оригинальный поэтический талант Дениса Давыдова и критические его замечания, резко расходившиеся с восторженной оценкой Жуковского и Вяземского, выслушал внимательно. Да, первые четыре строки в самом деле плохи… Пушкин мысленно тут же от них отказался и, слегка изменив второе четверостишие, радостно улыбнулся.

— Верно, верно! Первые строки не нужны, начнем сразу так:

Когда к мечтательному миру

Летя возвышенной душой,

Ты держишь на коленях лиру

Нетерпеливою рукой…

— А конец я тоже сокращу, — добавил он. — не хочу ничем на дядюшку походить![10]

У Тургеневых в тот вечер было особенно многолюдно. В просторной столовой собрались почти все проживавшие в столице арзамасцы. Тут были и Жуковский, и Никита Муравьев, и остроумный Блудов, и женоподобный злой Вигель. Пришли и не состоявшие в литературном обществе приятели младшего Тургенева: подвижной и всезнающий адъютант Петербургского генерал-губернатора Милорадовича известный литератор Федор Глинка и высоколобый, с пухлыми, белыми щеками и серыми, пытливыми глазами ротмистр Петр Чаадаев, умница и философ, успевший окончить Московский университет. Пушкин, еще с лицейских пор друживший с Чаадаевым, тотчас же к нему подсел и весь вечер с ним не разлучался.

Беседа вначале была общей. Жуковский и Блудов издевались над бездарными литераторами-шишковистами. Александр Иванович Тургенев, успевший справиться с изрядным куском пирога, откинулся в кресле и, прикрыв плечи клетчатым английским пледом, благодушествовал, потешая всех забавными анекдотами.

Денис Васильевич увлекся разговором с Никитой Муравьевым. Они познакомились недавно у Степана Бегичева. Муравьеву было всего двадцать два года, но этот молодой, статный гвардеец с тонкими чертами лица, мягкими волнистыми волосами и глазами мечтателя слыл одним из умнейших, образованнейших офицеров. Дениса Васильевича более всего привлекали высказывания Муравьева о необходимости создания исторической литературы.

— Муза истории дремлет в нашем отечестве, — говорил Никита. — Россия имела Румянцевых, Суворовых, Кутузовых, по славные дела их никем надлежащим образом не описаны… Горестно сознавать, что юные воины, лишенные отечественных сих пособий, должны пользоваться примерами других народов…

— И без возражений выслушивать пасквили чужеземных историков и писателей, — подхватил Денис Васильевич. — Литература наша доселе скудна описаниями жизни людей, коими Россия вправе гордиться…

— Совершенно справедливо! — вмешался в разговор Федор Глинка. — Великие деяния, рассыпанные в летописях отечественных, блестят, как богатейшие восточные перлы на дне глубоких морей. Стоит только собрать и сблизить их, чтоб составить для России ожерелье славы, коему подобное едва ли имели Греция и Рим! Тогда, конечно, взыграет дух юного россиянина, — с пафосом заключил он, — при воззрении на великие доблести и воинскую славу предков!

Николай Тургенев, с любопытством прислушивавшийся к этому разговору, неожиданно вздохнув, заметил:

— Все это так, друзья мои, я согласен с вами, но не забудьте, пока существуют у нас самовластье и рабство, народ обречен коснеть в невежестве… Литература же историческая, как и всякая иная, нужна не безграмотным рабам, а свободным и просвещенным гражданам.

— Позвольте, Николай Иванович, — блеснув злыми главами, перебил его Вигель. — Насколько я могу судить, вы желали бы первей всего изменить правление и уничтожить древнее право дворянства владеть мужиками. Так ли я вас понял?

В умных строгих глазах Тургенева вспыхнула гневная искорка и тут же погасла.

— Владение мужиками никогда не может быть правом, Филипп Филиппович, — сдержанно ответил он. — А своего желания я ни от кого не скрываю… Могу ли я без сердечной горечи видеть то, что я всего более люблю и уважаю, — страну свою, русский народ в рабстве и унижении?

Последняя фраза произнесена была с таким чувством, что взоры всех невольно обратились на Николая Тургенева.

А он тихо, с большим внутренним жаром продолжал говорить об ужасном состоянии крепостного крестьянства. Возвратясь недавно из поездки в Симбирскую губернию, он приводил живые примеры жестокого, бесчеловечного произвола помещиков. Многие заставляют своих крепостных работать на барщине по пять дней в неделю. Всюду нищета, всюду стоны. Торговля людьми — обычное явление. Да что говорить о других помещиках! Собственный дядя, считавший себя гуманным человеком, не стыдится продавать девок в чужие селения!

— Мне постоянно, — продолжал с душевной болью Николай Иванович, — вспоминаются слова Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала…» Да, господа, я теперь более нежели когда-либо ненавижу всю гнусность рабства… У меня беспрестанно в голове наша деревня, участь крестьян и печальное положение России. Меня гнетет мысль, что нам долго еще жить под деспотизмом, и я при жизни не увижу мое отечество свободным.

Тургенев замолк, грустно склонив голову. Вигель, беспокойно повернувшись в кресле, опять, не утерпев, вставил:

— Однако ж, позвольте вам напомнить, не все придерживаются ваших взглядов и не все видят благо в желательных для вас переменах…

— Что и говорить! Аракчееву, наверное, перемены не нужны! — сверкнув глазами, крикнул возбужденно Пушкин.

— Но каждый истинный сын отечества, — поддержал его Чаадаев, — никогда не перестанет помышлять о лучшем его устройстве!

— Нельзя терпеть, — вмешался пылко Никита Муравьев, — чтоб произвол одного человека был основанием правления. Нельзя, чтобы все права были на одной стороне, а все обязанности на другой.

В столовой сразу завязался шумный, горячий, острый спор.

В те дни ожидали с часу на час возвращения в столицу с Аахенского конгресса императора Александра. Никто еще не знал о решениях этого реакционного конгресса, зато многим была памятна варшавская речь императора, обещавшего ввести в своей стране конституционное устройство. Может быть, теперь, возвратясь из долгой поездки, царь сдержит свое слово? Умеренные арзамасцы, пытаясь утишить страсти, попробовали привести этот довод и лишь подлили масла в огонь. Молодые вольнодумцы в благие намерения царя давно не верили.

— Бессмысленные надежды! Пустые мечтания!

— Никогда того не бывало, чтоб цари сами отказывались от своих прав!

Пушкин с пылающим лицом вскочил со своего места, поднял руку:

— Господа! Я прочитаю вам последние мои стихи… Мой «Ноэль»…

И, сделав короткую паузу, выждав, пока немного затих шум, взволнованно, певучим голосом начал:

Ура! В Россию скачет

Кочующий деспот.

Спаситель горько плачет,

А с ним и весь народ…

Насмешливые, злые стихи, как нельзя лучше показывали отношение молодого автора к кочующему по европейским землям царю и его обещаниям.

И людям я права людей,

По царской милости моей.

Отдам по доброй воле, —

вещает, возвратясь домой, самодовольный, лицемерный деспот, но в это время

От радости в постеле

Распрыгалось дитя:

«Неужто в самом деле?

Неужто не шутя?»

А мать ему: «Бай-бай! Закрой свои ты глазки;

Уснуть уж время наконец,

Ну, слушай же, как царь-отец

Рассказывает сказки»…

Денис Васильевич, с глубоким вниманием наблюдавший за всем, что происходило у Тургеневых, мог составить довольно верное представление о настроениях, царивших среди наиболее просвещенной части столичного общества. Да, недовольство существующим порядком было сильное. И со многим, что слышал, можно согласиться. Самодержавная власть слишком грубо попирает права людей. Царь же своих обещаний никогда не выполняет, Пушкин прекрасно это выразил: царь-отец рассказывает сказки! Но что же будет дальше? Разразится ли гроза, или все ограничится сверканием зарниц и легким громыханьем? Денис Васильевич долго размышлял об этом…

Он видел в петербургских вольнолюбцах милых, хорошо воспитанных людей, кипевших благородным негодованием против деспотического произвола и мечтавших о лучших порядках в отечестве… Не более! Он не ощущал за ними никакой силы, не замечал среди них людей, готовых к решительным действиям. Что они смогут сделать одним красноречием? Брат Александр Михайлович Каховский опирался на силу штыков, у него не было недостатка в смелых, решительных людях, да и то ничего не вышло! Самодержавный строй существует века, не так-то просто его разрушить!

Денис Васильевич склонен был думать, что гроза не соберется.

XII

Соне Чирковой минуло двадцать четыре года. Возраст для девушки, по тем временам, почти критический. Соня, обладавшая большой рассудительностью, об этом не забывала. К тому же Денис Васильевич ей нравился.

Воспитанная в строгих правилах, она, разумеется, никогда бы не решилась выйти замуж без материнского благословения, но, сохраняя внешнее спокойствие и почтительность, споров с Елизаветой Петровной не прекращала:

— Не забудьте, маменька, стихи Дениса Васильевича, о которых вам сказывали, писаны им были в молодости.

— Перестань заступничать! — хмурилась мать. — Давыдова ничто извинить не может. Он атеист и якобинец!

— На него напрасно наговаривают, маменька…

— Ты ничего не знаешь! Он сам многим признавался, что состоит членом якобинского клуба[11].

— Быть того не может! — не сдавалась Соня. — Поговорили бы лучше с Бегичевыми…

— Славно придумала! — усмехнулась мать. — Бегичевы того и домогаются, чтобы родственнику приличную партию составить, а я им верить буду! Нет, дружочек, я еще из ума не выжила!

Подобные стычки происходили ежедневно, и кто знает, чем бы дело кончилось, если б однажды не заехал проведать Чирковых находившийся проездом в Москве старый генерал Алексей Григорьевич Щербатов. Близкий друг покойного Николая Алексеевича Чиркова, он пользовался особым уважением и доверием его вдовы.

Узнав, что за крестницу Сонечку сватается Денис Давыдов, генерал отозвался о нем с большим одобрением:

— Я еще по Прусской кампании молодца помню, и в четырнадцатом году он в моих войсках служил… Храбр, умен и преданность отечеству партизанскими подвигами запечатлел… Поздравляю! Лучшего мужа для Сонечки я не желал бы!

Елизавета Петровна от столь неожиданных слов пришла в полное недоумение:

— Да что ты, Алексей Григорьевич! Хорош будет муж для Сонечки, коли никакой обстоятельности в нем нет… Сама, чай, стихи его читала… Одни пирушки у него на уме да вино проклятое…

Генерал весело рассмеялся.

— Ну, матушка, ты, верно, гусар-то с монахами путаешь…На священное писание стихи Дениса Давыдова, конечно, мало похожи, зато всем военным по душе… Я сам до ceй поры одно из посланий его помню… Как, бишь, там он пишет…

Ради бога, трубку дай!

Ставь бутылки перед нами.

Всех наездников сзывай

С закрученными усами!

Бурцов, брат, что за раздолье!

Пунш жестокий! Хор гремит!

Бурцов, пью твое здоровье

Будь, гусар, век пьян и сыт!

И, с видимым удовольствием продекламировав стихи, генерал назидательно добавил:

— Талант в вину не ставится, матушка! Вот что уразумей!

— Ох, да как же это? — растерянно произнесла Елизавета Петровна. — Ведь он сам, говорят, такие страсти про себя высказывает…

— Поменьше уши развешивай! — с грубоватой дружеской простотой перебил генерал. — Слабости у каждого есть, Давыдов тоже не безгрешен, лишнее сболтнуть может, да за это строго взыскивать нельзя. Davidoff, quand on le connait blen, — заключил он по-французски, — n'est que le fanfaron du vice

Назад Дальше