— Преданность отечеству! Какое мне дело до отечества, — с нескрываемым раздражением воскликнул царь. — Я хочу, чтобы преданно служили мне, а не отечеству и своему честолюбию! А если этого нет… — Он круто сломал фразу и, успокоительно потирая щеки, перешел на другой тон. — Да… необходимо усилить наблюдение за кавказскими войсками, Петр Михайлович. А посылать туда человека, известного своеволием и отвращением к дисциплине да еще близкого родственника командующего, крайне неразумно… Надеюсь, тебе ясно?
Об отказе в назначении Денис Давыдов узнал в конце февраля 1822 года. Если б ему был известен разговор императора с начальником главного штаба, он, несомненно, прекратил бы дальнейшие хлопоты. Но в кратком канцелярском сообщении причины отказа не указывались. Неудача представлялась Денису Давыдову результатом недостаточной настойчивости. А служба на Кавказе, не выходившая из головы, успела приобрести в воображении некую романтическую окраску… Приезжавшие офицеры с увлечением говорили о стычках с черкесами в горах, о подвигах известного храбреца капитана Якубовича, о всяких необычайных приключениях.
Денис Давыдов опять взялся за сочинение пространного рапорта. На север и на юг полетели письма влиятельным родным и знакомым.
Ермолов, в свою очередь, не сидел сложа руки, хотя о причинах отказа частично был осведомлен. Волконский намекнул, что государь имеет о Давыдове «невыгодные мысли, вызванные прежним его поведением». Придворный этикет не позволял после этого беспокоить царя просьбами о неугодном лице. Ермолов с этикетом не посчитался. Он пишет одно, другое, третье письмо, доказывая «несправедливость предубеждения» и настаивая на удовлетворении своей просьбы.
Все было тщетно. С Ермоловым на сей раз не посчитались. Волконский отделался молчанием.
15 декабря 1822 года из Тифлиса Алексей Петрович жаловался Закревскому:
«Получил от Дениса уведомление, что вновь по просьбе моей отказано его сюда назначение. Конечно, уже не стану говорить о нем впредь, но это не заставит меня не примечать, что с ним поступают весьма несправедливо. Впечатление, сделанное им в молодости, не должно простираться и на тот возраст его, который ощутительным весьма образом делает его человеком полезным. Таким образом можно лишать службы людей весьма годных, и это будет или каприз, или предубеждение. Признаюсь, что это мне досадно, а князь Волконский даже и не отвечает на письмо. Словом, насмехаются нашим братом. Подобного успеха ожидаю я и по прочим просьбам. Не я теряю, ибо человек моего состояния не рискует лишиться кредита, им никогда не пользовавшись, но служба не найдет своих расчетов, удаляя достойных».
Последние фразы не оставляют сомнения в том, что положение Ермолова далеко не было таким прочным, каким представлялось современникам. Проконсул Кавказа не пользовался особым доверием императора. Ермоловские ходатайства и просьбы все чаще оставлялись без последствий, тайных наблюдателей на Кавказе становилось все больше.
В конце концов Алексей Петрович принужден был покориться обстоятельствам. 2 марта 1823 года он с горечью сообщил Закревскому:
«Нет нам удачи с Денисом и больно видеть, что неосторожность и некоторые шалости в молодости могут навсегда заграждать путь человеку способному… Нечего делать, и я прекращаю мои домогательства до лучшего времени…»[33]
Окончательно убедившись, как сильна неприязнь к нему злопамятного императора, Денис Давыдов вышел в чистую отставку. Гусарские холеные усы были сбриты. Военный мундир с «наплечными кандалами генеральства», как любил он выражаться, перекочевал из гардероба в сундук.
Как-то раз, в конце марта, Денис Васильевич заехал под вечер к Бегичевым. Встретила его сестра Сашенька.
— Легок ты на помине! — сказала она. — А мы только что собирались за тобой посылать…
— А что за экстра?
— Гость у нас. Тобой интересуется.
— Кто же такой?
— Проходи в гостиную, узнаешь.
Он переступил порог. В гостиной, помимо Дмитрия Никитича, находился его недавно вышедший в отставку брат Степан, флегматичный, круглолицый толстяк, а возле него в кресле сидел, поблескивая очками, незнакомец в щегольском черном фраке, модном галстуке и узких белых панталонах со штрипками.
Дмитрий Никитич сейчас же его представил:
— Александр Сергеевич Грибоедов. Степан Никитич промолвил:
— Митин однополчанин, а ныне служащий по дипломатической части при Ермолове, чиновник и сочинитель…
— Знаю, знаю, — смеясь, перебил Денис Васильевич и, крепко пожимая руку Грибоедова, осведомился: — Давно ли с Кавказа прибыли, Александр Сергеевич?
— Третьего дня… Попал дорогой в распутицу. Две недели добирался.
Так вот каков Грибоедов! Сухощавое лицо, тонкие поджатые губы, умные, чуть прищуренные глаза под густыми бровями. На первый взгляд Грибоедов не понравился. Он слишком походил на дипломата, а Денис Васильевич всегда дипломатов недолюбливал. Но ведь недаром Грибоедова, как сына, любил Ермолов и с неизменной теплотой вспоминали о нем Бегичевы! Стоило разговориться с Александром Сергеевичем, и холодок, порожденный первым, внешним впечатлением, быстро исчез. У Грибоедова оказался мягкий, приятный голос, суждения его отличались откровенностью, а главное, что сближало с ним, — была его несомненная принадлежность к тому ермоловскому кругу, который существовал на Кавказе.
— Нет, право, господа, я должен считать себя счастливцем, что служу у Алексея Петровича, — говорил Грибоедов. — Что за человек! Он всегда одинаков, прост, приятен, готов к услугам… Сколько свежих мыслей, глубокого познания людей всякого разбора! Ругатель безжалостный, но патриот, высокая душа, замыслы и способности государственные, истинно русская, мудрая голова!(
— Какие же причины? Я слышал лишь о том, будто в высших сферах не могут забыть ваших неосторожных стихов, писанных двадцать лет назад?..
— Есть другие, которые обычно не выставляют, — произнес сумрачно Денис Васильевич, взлохмачивая привычным жестом голову. — Я не имею чести принадлежать к высокочтимой государем военной школе покойного короля прусского Фридриха и не перестаю скорбеть, что родимые войска наши закованы в кандалы германизма. Мне чужды аракчеевские порядки, ибо я почитаю солдата не механизмом, артикулом предусмотренным, а боевым своим товарищем. Словом, я вполне не соответствую тем ныне желательным образцам военных, поклонников палочного воспитания и барабанного просвещения, для коих равнение шеренг и выделывание ружейных приемов служат источником самых высоких поэтических наслаждений.
Грибоедов слушал красноречивое и взволнованное это признание с большим вниманием. И когда оно было закончено, сказал сочувственно:
— Отлично вас понимаю, Денис Васильевич… Ужасно, конечно, что правительство отстраняет от службы военных с вашими взглядами и все более наполняет армию тупыми и ничтожными аракчеевскими баловнями… Меня всегда возмущают эти, столь живо вами представленные, казарменные готтентоты.
Давай ученье нам, чтоб люди в ногу шли.
Я школы Фридриха, в команде — гренадеры,
Фельдфебели — мои Вольтеры…
X
В своем доме, находившемся на Новинской площади, Александр Сергеевич Грибоедов почти не жил. Матушка Настасья Федоровна принадлежала к лагерю закоснелых староверов. Она была богомольна и жестока. Либерализм сына ее ужасал. К литературным его занятиям относилась она с нескрываемым презрением.
Как-то за ужином Александр Сергеевич сделал справедливое критическое замечание о бездарных пьесах одного современного драматурга. Настасья Федоровна бросила на сына иронический взгляд и не удержалась от оскорбительной реплики:
— В тебе говорит зависть, свойственная всем мелким писателям, мой дружок…
Грибоедов вспыхнул. Встал из-за стола. Прошелся по комнате, чтоб успокоиться. Потом остановился перед Настасьей Федоровной, сказал в самом почтительном тоне:
— Простите, матушка, что мое замечание вызвало вашу досаду, впредь я никогда не позволю своими суждениями огорчать вас…
Поклонился и вышел. Горечь была затаена в душе. Но родительский дом стал казаться выстуженным.
А радушные, гостеприимные братья Бегичевы привечали его, как родного! Особенно Степан, старый, бесценный друг! Он никогда не сомневался в необычайном литературном даровании Грибоедова, верил, что развернется оно удивительно.
— Бегичев первый стал меня уважать, — объяснял Грибоедов причины их сближения.
А самому Степану Никитичу признавался:
— Ты, мой друг, поселил в меня или, лучше сказать, развернул свойства, любовь к добру, я с тех пор только начал дорожить честностью и всем, что составляет истинную красоту души, с того времени, как с тобою познакомился…
Степан Никитич, женившийся недавно на известной московской богачке Анне Ивановне Барышниковой, устроил в своем просторном особняке кабинет для Грибоедова, и всячески старался, чтоб Александр Сергеевич, предаваясь светским развлечениям, не забывал и творческой работы.
Братья Бегичевы жили в душевном согласии со своими родственниками, из которых Денис Давыдов был особенно ими любим. И можно смело сказать, что Бегичевы, Денис Давыдов и брат его Лев, находившийся тогда в долгосрочном отпуску, составляли тот спаянный не только родственными узами, но в значительной степени и общностью взглядов кружок, где Грибоедов душевно отогревался в московский период своей жизни.
Разумеется, кружок этот не был замкнутым. Среди гостей Степана Никитича частенько можно было видеть друживших с Грибоедовым композиторов Алябьева и Верстовского, молодого поэта и ученого Одоевского, наконец возвратившегося с Кавказа год назад Кюхельбекера. Встречи с ними происходили у Грибоедова и в других местах. Однако большую часть времени он все-таки проводил в тесном семейном бегичевском кругу и впоследствии, в письмах из Петербурга к Степану Никитичу, с особой теплотой вспоминал тех, с кем успел сродниться в Москве:
«Дмитрия, красоту мою, расцелуй так, чтобы еще более зарделись пухлые щечки. Александру Васильевну тоже, Дениса и Льва и весь освященный собор. Верстовскому напомни обо мне и пожми за меня руку».
В другой раз Грибоедов пишет:
«Дениса Васильевича обнимай и души от моего имени. Нет, здесь нет эдакой буйной и умной головы, я это всем твержу; все они, сонливые меланхолики, не стоят выкурки из его трубки! Дмитрию, Александре Васильевне, Анне Ивановне, чадам и домочадцам многие лета».
Установление близких отношений Дениса Давыдова с Грибоедовым не подлежит сомнению. Но что было предметом их откровенных разговоров? Напомним, что в то время Денис Давыдов находился в состоянии особого раздражения против царя и правительства за вынужденную отставку. Дело не обошлось, вероятно, без острых выпадов. Недаром же Грибоедов восторгается «буйной и умной» головой Дениса!
Бесспорно, что много раз говорили о славном 1812 годе. Как раз во время пребывания Грибоедова в Москве Денис Давыдов ревностно занимался разбором записок Наполеона, сочиненных на острове Святой Елены и после смерти его изданных в Париже. Денис Давыдов был глубоко возмущен тем, что Наполеон, «всегда и всюду играя легковерием людей, представляет им обстоятельства и события в том свете, в каком желает, чтобы их видели, а не в том, в каком они действительно были».
Вспоминая о своем походе на Москву, всячески выпячивая себя как великого полководца, Наполеон умалял подвиги русских войск и замалчивал действия русских партизан, утверждая, что «никогда не имел в тылу своем неприятеля».