— Сука, — выдавил Вайтилингам с некоторым трудом и еще с большими затруднениями: — Сука проклятая. — Потом добавил с любезной официальностью: — Прошу вашей руки. В браке.
— Никогда, никогда, никогда, слышишь, ты? Никогда! — Глаза Розмари опасно сверкали огнями на покосившейся башне. — А ну, проваливай!
— Полагаю, — сказал Лим Чень По, — лучше мне проводить вас домой. — И взял ее за руку.
— Нет, — кричала Розмари, — пускай он домой идет. Как он смел такое сказать? Гадость, гадость! Гоните его, или я ему врежу!
— Предлагаю вам пойти домой, — предложил Лим Чень По Вайтилингаму. — Знаете, нам совсем ни к чему неприятности. Тем более в доме мистера Краббе.
— Я прошу ее руки. Жду ответа.
— Ты уже получил ответ. Никогда, никогда, никогда! Не хочу тебя больше видеть после такого гадкого грязного вранья! Вообще никогда не хочу больше видеть!
— Идемте, дорогая леди, — настаивал Лим Чень По, ведя ее к двери. Розмари всхлипывала. Вайтилингам слегка качнулся, по-прежнему улыбаясь. Сумасшедший дом, думал Лим Чень По, вся Азия — сумасшедший дом. Он был рад отделаться от всего этого. Церковные колокола по воскресеньям, горькое пиво, игра в дартс в пабе, цивилизация. Пусть Краббе заботится о Малайе.
Глава 5
Краббе сидел ранним вечером дома, мрачно пил джин с водой, ожидая, когда алкоголь, как какая-нибудь великая романтическая симфония, отравит нервы, приведет в настроение покоя и смирения. День выдался тяжелый. Ученики местной англокитайской школы решили бастовать и на целый день выставили пикет в школьном дворе, носили революционные идеограммы на плакатах и транспарантах. Краббе был послан расследовать дело, но ничего не выяснил. Коммунистическая ячейка затаилась где-то во множественных потоках четвертого класса. Он взывал к мятежникам по-английски и по-китайски. Школьный инспектор обратился к ним на кво-ю, столь же далеком от бесстрастных слушателей, как язык Кадма [19]. Ученики согласились завтра вернуться и удостоились массы похвал за гражданскую сознательность.
Этот крошечный бунт был какой-то цепной реакцией связан с глупой эскападой Сеида Хасана. Невозмутимые умеренные в лавках и на базарах, за кофе или щупая рулоны шелковых тканей пришли к массе невероятных заключений. Говорили, малайцы начинают восстание: точат паранги и крисы. Для начала позавтракают тамилами, облизываясь в предвкушении богатого китайского обеда. Юный Хасан никогда не хотел связываться с политикой, стремясь просто к беспристрастному насилию или к угрозам самого распространенного толка, но единственная проведенная взаперти ночь превратила его для остальной малайской молодежи в нечто вроде Хорста Весселя. Сейчас его выпустили под залог в пятьсот долларов, которые, разумеется, пришлось раздобыть Краббе. А теперь кое-кто поговаривал, будто именно Краббе стоит за восстаньем малайцев; болтали, что он тайно женился на своей ама и принял ислам.
Сеид Хасан с большой готовностью выдал трех своих друзей, рассудив, что, если ответственность за преступление разделится на четверых, в равной мере разделится и наказание. Англичане научили его арифметике, но не этике. Проницательные глаза Маньяма, Арумугама и Сундралингама, видимо, без труда заглянули в темноте под маски, ибо Идрис, Хамза и Азман были мигом опознаны как остальные преступники. Залога за эту троицу не нашлось, поэтому им пришлось томиться за решеткой. Отсюда пошли дальнейшие пересуды по поводу Краббе: почему такое предпочтение? Почему белый мужчина еще раз не покопался в своих глубоких денежных мешках? В конце концов, отец Хамзы работает на оловянном руднике землекопом, дядя Азмана, как минимум, три недели набивал каучуковые набойки, а хорошо известно, что англичане разбогатели на олове и каучуке, на природных богатствах, по праву принадлежащих Малайе, имея в виду малайцев.
Поэтому Краббе с облегчением прочел послание, доставленное полицейским:
«Убит директор школы в поместье Дарьяи. Просьба провести расследование. Я поехал бы, если бы мог, но кто-то должен в офисе остаться. Предлагаю отправиться вечерним поездом».
Поистине, с экспатриантами нынче не церемонятся: правильно и справедливо, чтоб новые хозяева сидели в офисах. Краббе взглянул на часы, увидел, что у него есть час до поезда в Мавас, уложил рубашки, бритву, удобно уселся приканчивать бутылку джина. Иначе в его отсутствие повар прикончит. Медленное величественное Брамсово течение шестого стакана грубо прервал телефонный звонок.
— Вики, вы? Это Ники.
— Да, Ники, это Вики.
— Насчет денег, оставленных Уигмором. Помните, двадцать тысяч баксов штату. На следующей неделе собрание.
— Хорошо. Я буду.
— Ладно, Вики, если хотите, только ничего хорошего не выйдет.
— Что вы хотите сказать?
— Уже решено. Точно как я говорил. Султан хочет «кадиллак».
— Но черт побери, не может он так поступить. Ведь условия завещания вполне ясные, правда? Там ведь сказано, на благо штата, не так ли?
— Точно, как я говорил. Подготовлены обоснования. Скажут, величайшее благо — благо для султана.
— Кто скажет?
— Султан, раджа Перемпуан, Тунгку Махота и Ментри Безар.
— А вы?
— Ну, проклятье, что я могу сделать? Мне надо думать о своей работе. Кроме того, по-моему, они на самом деле правы. Я бы на вашем месте, Вики, все это бросил. Зачем вам неприятности.
— Ничуть не возражаю против неприятностей. Кто исполнитель завещания Уигмора?
— Протеро. Он тоже член Совета, если хотите знать. И не возражает.
— По обычной причине, да? Не хочет потерять государственную должность.
— Дело просто того не стоит, Вики. Он говорит, условия завещания распространяются на «кадиллак».
— Я собираюсь подключить к делу Лима. Я все это оспорю. Чертовский позор.
— Не делайте никаких глупостей, Вики.
Краббе швырнул трубку. Потом кликнул повара, сообщил о своем отъезде на пару дней.
— Я, — предупредил он, — точно знаю, сколько в буфете бренди. И виски. — Китаец невыразительно улыбнулся.
Джалиль захрипел на двух кошек, лежавших в единственном свободном кресле, довольно грубо их согнал. Потом сел, тяжело дыша в спину Розмари, притворявшейся, будто она его игнорирует, старательно дописывая авиаписьмо на столе.
— Кому пишете? — спросил Джалиль.
«…жажду вновь попасть в твои объятия, — писала Розмари, — чтоб усы щекотали мне ухо. О, милый, у меня от этого такие мурашки».
— Ему, знаю, — фыркнул Джалиль. — Но ничего не выйдет. Он не женится.
«Умираю, не дождусь того дня, когда мы с тобой опять будем вместе и скажем друг другу нужные слова, — писала Розмари. — Бесконечно люблю тебя, милый». — Осталось достаточно места для подписи и запечатленного поцелуя. Она поднесла тоненький голубой бланк к сильно накрашенным губам, прижала, как дама, подавляющая салфеткой послеобеденную отрыжку. Потом энергично сложила письмо, заклеила чуточкой сгущенного молока, капнув каплю на палец из жестяной банки. И ритуально ответила Джалилю:
— Ооооох, уходите, Джалиль, вам здесь нельзя оставаться, нельзя, знаете, я велела, чтоб ама вас не пускала.
— Пойдем поедим, пойдем выпьем, пойдем повеселимся. — Джалиль зевнул. Кошка зевнула.
— Нет, — сказала Розмари. — Хочу лечь пораньше.
— Я тоже, — сказал Джалиль.
— Джалиль, какие вы говорите гадкие, жуткие, просто грязные вещи. — Розмари принялась подпиливать ногти. Воцарилась тишина. Краткая церемония завершилась.
— Давно что-нибудь от него слышали? — спросил Джалиль.
— Не ваше дело.
— Давно?
— Если хотите знать, мы каждый день пишем друг другу. Ни разу не пропускаем. Потому что любим друг друга, да вы же не знаете, что такое любовь.
— Знаю, что такое любовь. Любовь — мужчина с женщиной в постели.
Розмари снисходительно улыбнулась.
— Это по-вашему. Потому, что вы — азиат. Вы, азиаты, ничего не знаете о настоящей любви.
— Давно что-нибудь от него слышали?
— Я вам говорю. — Голос Розмари набирал учительскую резкость. — Каждый день пишет.
— Сегодня получили письмо?
— Конечно, получила.
— Да, сегодня пришло письмо. Но еще нет.
— Что вы хотите сказать?
— Больше двух недель не пишет. Сегодня пришло письмо, только вы еще не получили.
— Джалиль, — пригрозила Розмари, — если вы снова приметесь за свои грязные фокусы, я вас ударю и вышвырну. Полицию вызову. Я не забыла случай с Блэкпулской башней.
— Каждый день спрашиваю про письмо сикха в почтовой конторе. Он мне его сегодня отдал. У меня письмо надежней. Вот оно. — С тихим астматическим триумфом Джалиль вытащил из нагрудного кармана синий авиаконверт. — Написал наконец. Плохую весть прислал. Знаю. Не читал, а знаю. Читайте теперь.
Розмари яростно бросилась на Джалиля. Кошка метнулась на кухню, другая под стол. Под мощным напором кресло Джалиля перевернулось, он упал вверх ногами, Розмари царапала ему лицо. Он немного попыхтел, потом принялся глубоко фыркать, схватив, наконец, ее за руки. Оба лежали теперь на полу, испуганные кошки смотрели, как они ворочаются. Розмари плевалась, пыталась кусаться.
— На этот раз, — прохрипел Джалиль, — ты попалась. Попалась по-настоящему.
— Поросенок. Свинья. Гад. — Платье без плеч спустилось ниже плеч. Астма Джалиля хрипела в правое ухо. Юбка задралась. Кошки карабкались, прыгали, таращили глаза, высоко задрав от испуга хвосты, вздыбив шерсть.
— Сейчас, — прохрипел Джалиль, как бы умирая. Розмари завизжала, зовя ама, но никто не пришел. В левом кулаке она сжимала смятое письмо, за которое билась.
— Один я люблю, — потел Джалиль. — Сейчас. Увидишь. Сейчас. — Он отчаянно глубоко напрягал легкие, стараясь вдохнуть чайную ложку воздуху. Розмари рванула его за правое ухо, крутя, как ручку радиоприемника. Джалиль почти не замечал, сосредоточившись на дыхании и напряженных руках. Потом Розмари оперлась на колено.
Забившись в угол, она большими черными глазами-озерами смотрела, как он к ней ползет, и сама задыхалась. Комната наполнилась тяжелым дыханием, вентилятор и холодильник молчали. Когда Джалиль встал на ноги со свесившимися на правый глаз черными эскимосскими волосами и, задыхаясь, рванулся к ней, Розмари бросилась к кухонной двери, вырвалась через нее в помещенья для слуг, распахнула другую дверь, оказалась в неопрятной каморке (пол усеян окурками, оставшимися от церемонии возжигания, мощная вязальная машина, картонные коробки, полные мусора, ама ушла без разрешения), добралась до входной двери, слава богу не запертой. Плача, стискивая письмо, бежала в вечернем пекле по пустому шоссе, босиком, всхлипывая, к дому Краббе.
Дом Краббе казался пустым, не из-за закрытых дверей, не из-за темноты, — время включать свет еще не пришло, — а из-за отсутствия у подъезда машины. Каким голым тогда показался подъезд: кадки с можжевельником, засохшие сброшенные хвосты ящериц, трупики цикад, свободно скачущие лягушки, окурки, пыль, сильный запах бензина, обычно скрытые объемистым металлическим телом, казались теперь символами запустения. Розмари толкнула переднюю железную застекленную дверь, но она была заперта; пошла вокруг к помещеньям для слуг, крикнула:
— Бой! Бой! — но никто не вышел. (Собственно, бой Краббе был на месте, ама Розмари тоже.) Розмари направилась к веранде с раздвижными дверями, стала дергать створку за створкой. У нее от облегченья ослабли колени, когда одна створка слабо подалась внутрь, главная, с крошечной ручкой, не запертая на задвижку, почти настоящая дверь. Она в нерешительности остановилась в гостиной, где пахло запертым теплом, позвала: — Виктор! Виктор! — Темнота тихо стала сгущаться, вырисовывая кресла, ложась на столы и буфеты. Может, он в спальне? Розмари прошлепала по длинному коридору, мимо второй спальни, которую Краббе использовал под кабинет, к большой комнате, где стояла одинокая односпальная кровать. — Виктор! — Москитная сетка в комнате опущена, призрачно серая в слабом свете. Краббе нигде не было: дверь в туалетную широко открыта, ванна, душ молчат. Розмари тихо всхлипнула, великолепная в растрепанном виде, по-прежнему сжимая в кулаке смятое письмо. Встревоженная шумом жаба пропрыгала к ванной, таракан шмыгнул вверх по стене. Она устало раздвинула полы москитной сетки, легла на кровать. Разгладила письмо, попробовала прочитать. Смятые слова плыли, расползались, смешивались с бриллиантами, расплывались в крупных каплях слез. Конечно, она все время знала, всегда.
«…Если б ты познакомилась с Шейлой, уверен, вы очень бы подружились. Она, конечно, на тебя ни капельки не похожа, совсем англичанка, глаза голубые. Так или иначе, говорит, будет работать, пока я чего-нибудь не подыщу, у нее работа хорошая, личный секретарь, а я вполне могу не получить место в той самой экспортной или импортной фирме, какая бы ни была. В любом случае, я хочу, чтобы ты все равно носила кольцо, думала обо мне, на него глядя, может, снова вспоминала при этом счастливые времена, когда мы были вместе. Я совсем не жалею, что купил его для тебя, милая, потому что времена были хорошие, правда, приятно думать, что нам обоим есть что вспомнить друг о друге. Только, как говорится, Запад есть Запад, Восток есть Восток, нам обоим, дорогая, было бы очень трудно, если бы мы поженились. А если б были дети, для них это просто кошмар, правда, поэтому, может быть, все устроилось к лучшему. Ты обязательно скоро найдешь хорошего мужа, потому что потрясающе выглядишь, любой азиат гордился б такой сногсшибательной женой. Знаю, когда мы с Шейлой поженимся, в следующем месяце, и окажемся вместе в постели, часто буду вспоминать о тебе и о том, что мы делали. Теперь прощай, дорогая, благослови тебя Бог, не думай слишком плохо о любящем тебя Джо».
Розмари изливала потоки горя в подушку Краббе. Лицо треснуло, раскололось, жуткий распад совершался в глубинах ветхой материи; вой, лай, загробные стоны и вздохи сотрясали тело, отчего кровать прыгала и тряслась. (Самец-ящерка на стене с громким щелканьем индифферентно охотился за самкой.) Только прелестная патина плоти Розмари, чудесные изгибы и линии, принадлежавшие не ей, а всему виду в целом, только они не подверглись распаду, хотя руки-ноги дергались, грудь тяжело вздымалась, переживая горе. Время от времени она выдыхала: «Джо!» — ровным животным криком, которому обмякшие голосовые связки придавали неженскую глубину, а носоглотка, забитая слизью, обогащала всеми резонансами. Земля не поглотила ее, это мягко сделала тьма.
Роберт Лоо, нерешительный в полной тьме при встававшей луне, ясно слышал странные звуки с веранды. Конечно, не может быть, чтоб это был мистер Краббе. Или может? Он крепче зажал кейс под мышкой, гадая, войти или нет. Старательно вслушиваясь, решил — голос женский; видно, мистер Краббе с женщиной в постели, заставляет ее кричать от боли или от наслаждения. Ничего подобного этим крикам он раньше не слышал, но они его не пугали, даже не вызывали особого любопытства: единственными существенными звуками в жизни Роберта Лоо были музыкальные звуки, предпочтительно воображаемые, тогда как эти слишком внешние, безусловно не музыкальные. Все равно, Краббе там и, когда насытится тем, что делает, много сможет услышать и кое-что сделать. И Роберт Лоо с уверенностью вошел в темную гостиную. Направился к столу, зная о стоявшей на нем электрической лампе, нашарил выключатель лампы. Свет брызнул во тьму, огромный розовый круг. Роберт Лоо сел в кресло, вытащил из кейса нотную бумагу и мирно принялся за оркестровку такта, который так долго ждал превращения в ощутимые точки, палочки, хвостики: первый такт скрипичного концерта — вступительный крик оркестра, во всей полноте, от пикколо до басов. Женские стоны тем временем продолжались. Флейты, гобои, кларнеты, скакнувшая вниз тема фаготов, клином вбитая гармония рожков. Он спокойно и аккуратно вписывал ноты авторучкой с тонким пером.
Стоны стали стихать, замедляться, будто кто-то умирал, как в конце «Пасифик 231» Онеггера. Звуки наслаждения или отчаяния обрели артикуляцию, сложились в отчаянно с каплей надежды выкрикнутое имя.