— Возможно.
— Женщина в конце пути. Всегда женщина. Еще выпьем.
Поезд остановился в деревушке под названием Беранг-беранг. Прошел сикх, размахивая фонарем; редкие фонари освещали неизбежный пальмовый задник, босые ноги шлепали по платформе. Малайское семейство, нагруженное продуктами в картонных коробках, желторотый частный англичанин в тропическом зеленом, веселый юный китаец в грязных белых одеждах христианского священника — все сели.
— Следующая остановка моя, — сообщил торговец пивом. — Будут на станции ждать с медным оркестром. Давно не видали старика Томми. На угощение не поскупятся. Эй, — вдруг сказал он, тыча пальцем в Краббе. — Эй, вы. Не знаю, как вас звать.
— Да? — откликнулся Краббе.
— Давайте со мной. Не торопитесь?
— Я должен ехать в Мавас.
— Утром можете по дороге доехать до Маваса. Я-то знаю. Поверьте старику Томми. Знаю этот район как свои пять пальцев. Что у вас за дела в Мавасе?
— Человека убили. Террористы, наверно.
— Ох, ну, это ерунда. Ничего вы не сделаете. Нынче такого полно. Давайте, познакомитесь кое с какими приятелями старика Томми.
На Краббе внезапно нахлынуло облегчение, словно вода из душа. Он понял, что по каким-то причинам хочет отложить приезд в поместье Дарьян, и гадал почему. Дело не в трупе, который не похоронен. Не в необходимости принести официальные соболезнования родным, пообещать официальную помощь. Не в перспективе встречи с управляющим, трясущимся от виски, производя неприятное впечатление, которое придется скрывать. Не в мысли о неплохой возможности самому быть подстреленным, выйдя за шеренги долбильщиков и за здание школы. Это было нечто невидимое, неведомое и гораздо более основательное. И почему-то он понял это, читая стих Фенеллы в «Новом пресвитере».
— Да, — сказал он. — Большое спасибо. С удовольствием.
— Насчет ночевки никаких проблем, — заверил мужчина. — То есть, если спать будем, — подмигнул он. — Вас отлично устроят. Все сделают для приятеля Томми.
Тикус был маленьким городком с пальмовой лачугой аттап вместо вокзала. Но недолго ему оставаться маленьким городком (олово — деньги), о чем свидетельствовали плотные талии, плотоядные смешки, чистые белые брюки двух державших магазины китайцев, пришедших встречать доброго старину Томми.
— Что я вам говорил, — триумфально бросил он Краббе, — а? Медный оркестр и все прочее, правда? — И правда, мальчонка-сикх с пучком волос на голове, которому отец, начальник станции, поручил собирать билеты, сидел на платформе, дуя в губную гармошку. — Это, — сказал Томми тукаям, — мистер… э-э-э… Не знаю, как вас звать, — обратился он к Краббе. Китайцы приветственно похлопали Краббе по спине. Любой друг старика Томми — их друг. Они не говорили по-английски. Из преуспевающих животов чирикал чудовищно павший базарный малайский, пока все вчетвером шагали к поджидавшему «хиллмену», а Томми расспрашивал про старика такого-то и такого-то, и про старика такого-то и такого-то, не видел чертей столько лет.
— Старый черт! — взревел один из тукаев.
— Сам старый черт. Что ты для нас припас, а? Собрал девчонок-танцовщиц!
Ехали по главной улице под натриевым светом к грязному заведению, битком набитому сверкающими рефрижераторами, магнитофонами, подвесными лодочными моторами («Зачем, — удивлялся Краббе, — ведь реки нигде поблизости нету?») и бренди. Девушка-китаянка в пижаме, неся суповую чашку, возглавила шествие вверх по лестнице. Добрый старина Томми, идя прямо за ней в качестве почетного гостя, издал сквозь зубы резкий свист, сделал старый римский жест, жизнерадостно ткнув двумя расставленными задубеневшими пальцами в ее правую ягодицу. Тукай загоготали, девушка обернулась на верхней ступеньке, протестующе вскрикнула и кратко окрестила Томми горячей каплей из чашки. На его лысую голову упало несколько пластинок акульего плавника.
— Высоко ставит старика Томми, — воскликнул он. — Ха-ха. Моя девочка.
Два старца, усохшие реликты старого Китая, приветствовали Томми робким смехом, серьезно обменялись рукопожатиями с Краббе. Вшестером уселись за стол; ноги севшего на стул Краббе громко стукнулись об спрятанную плевательницу.
— Ха-ха, — прокричал Томми. — Урыльник не опрокинь. — Он всем распоряжался, жизнь и душа, причмокивая над супом, требуя больше соуса чили, торопя хозяев выпить бренди под устрашающий китайский тост: «Ям сень!»
— Ям сень!
— Ям сень!
Опрокинули бренди, чисто по полстакана, откупорили еще бутылки.
— Ты, — обратился Томми к Краббе. — Не знаю, как тебя звать. Знаешь, на самом деле не надо бы это пить. Хорошо тебе, ты перед фирмой ответственности не несешь, а я всегда при исполнении, всегда при исполнении. Надо бы пива. Да ладно, — добавил он, — всегда есть еще завтра. Ям сень!
— Ям сень!
За рыбным блюдом — что-то вроде рыбы-соль, изысканно сдобренной непонятным соусом, с гарниром из местных корешков и фруктов, — Томми стал сентиментальным.
— Чертовски хорошая фирма, — заявил он. — Всегда заботится о старике Томми, сразу распознает хорошего человека, с первого взгляда. Я жизнь свою отдал этой фирме. И она это знает. Никогда ее не подводил. И она никогда меня не подводила. Эй, гордячка, — бросил он бойкой накрашенной прислуживавшей девчонке, — иди посиди на коленках у старика Томми. — Но время для развлечений еще не пришло. Им еще предстояло есть кисло-сладкую свинину, волшебной нежности утку, креветок и фаршированную тыкву, личи в ледяной воде.
— Ям сень!
— Ям сень!
Одна из двух прислуживавших девушек, собирая со стола палочки для еды и грязные тарелки, что-то пропела Краббе. Тукай улыбались, слушали. Старина Томми попробовал подпевать, но ему шикнули.
— По-еврейски хотят, — сказал он. — Ну и ладно. — Мелодия была пентатонической, строгой, тонкой, как девичье тело, явно эротической, но эротику сдерживала и охлаждала простая чистая мелодическая линия. «Они цивилизованы, — думал Краббе. — Цивилизованы, невзирая на грязные потолки, на разбухшие окурки в ведре с водой». И чувствовал сквозь бренди, что это, возможно, единственная на свете страна для мужчины, которого интересует история. Какой немыслимый головокружительный сплав культур: исламские тексты ползут по Великой стене, двенадцатиногий бог смотрит сверху вниз с косоглазым нахмуренным благоволением.
— Необычайное смешение культур, — сказал он старику Томми.
— Я и сам так всегда говорю, старина. — Томми громко рыгнул. — Очень даже удачно. — Девушка, окрестившая его на лестнице, села теперь к нему на колено, непрестанно жуя жвачку. — Правильно, — одобрил он. — Иди к папочке. — Погладил ее тонкую ногу. — Все равно что с велосипедом ложиться в постель.
И у Краббе появилась теперь собственная, легкая, словно перышко, щебечущая ноша. Желание к китаянкам почти не возникало: даже на самом низком общественном уровне они были произведениями искусства, практически не пробуждая кинетических эмоций.
— Произведения искусства, — сказал он. — Парень прекрасный музыкант. Великолепный, великолепный. А кто для него что-нибудь сделает? Ты же не сделаешь, правда, несмотря на все свои громкие речи?
— Пиво, пиво, славное пиво, — запел Томми. — Наливайтесь прямо по горлышко. — Теперь он исполнял обязанности, делал свое дело. Шесть огромных бутылок одной гонконгской пивоварни были принесены, чтобы смыть бренди, рисовые крошки, ми, мясные волокна, застрявшие в коренных зубах. — Пиво, — крикнул Томми. — Как ты про него сказал? Международное чего-то там такое. Надо было записать. — Девушка, тоже делая свое дело, промокнула пену у него на губах бумажной салфеткой.
— Сближает народы, — сказал Краббе. — Как музыка. А вам плевать, черт возьми. А еще Розмари. И Вайтилингам. И старина Сеид Омар. Кто для них что-нибудь сделает после моего отъезда? — Девушка обняла его, пригладила волосы на затылке прохладной рукой. Тукай не обращали внимания. Сидели спокойно, любопытствуя, слабо улыбаясь, радуясь, что гости хорошо проводят время. Они тоже исполняли свои обязанности, деликатно перепоручая их теперь своим заместительницам на долгую ночь.
— Пиво тепловатое, — заметил Томми. — А должно быть холодное. Запомните. — И, отбивая такт запятнанным указательным пальцем, с изысканным произношением процитировал слоган: — «Теплое пиво при зное — просто помои». — Выпил полных шесть дюймов и опять вытер рот. — Да все равно вкусно. Знал я одного парня, — рассказывал он, — крупный тип, почти семи футов ростом, терпеть не мог холодное. Держал в горячей ручище. Нагревалось адски. Ему так нравилось. Звали его Нэбби Адаме. Из полиции. Вы его не знаете.
Все тукай поднялись, как один, готовые уйти, зная, что гости в хороших руках.
— Утром, — сказал Томми. — О делах утром поговорим.
— Терима касен, — сказал Краббе, выставив растопыренные пальцы. — Сье, сье, тукай. Вань ань.
— Язык немножечко знаешь, да? — позавидовал Томми. — Я не такой умный.
— Пиво, — провозгласил Краббе со слишком старательной артикуляцией, — само по себе язык.
— Богом клянусь, хорошо. Записать надо. — Но голова Томми упала на худенькое плечо терпеливой девушки, сидевшей у него на коленях. — Готов лечь. Веди меня домой, любовь моя. — Тукай благосклонно махнули на дверь.
Девушку Краббе звали Чин-чин; имя звучало фривольно, но означало истину. Ведомый рукой Истины, он следовал за Томми — при полноголосной песне под луной — по пустой улице. Девушка Томми хихикала, держа его за руку, оглядываясь на китайское щебетанье подруги и коллеги.
— Куда? — спросил Краббе. — Куда мы идем?
— Сини, сини. — Это был приземистый с виду дом с меблированными комнатами, вереницей лестниц, с запахом куркумы и аниса. Вдалеке, далеко впереди пел Томми, все еще исполняя обязанности, рекламируя спящему городку эйфорию в бутылках.
Комната у Чин-чин была маленькая, без вентилятора, с кроватью, буфетом, фотографиями китайских кинозвезд с кавказскими чертами, пропахшая висевшей взаперти одеждой. Белья на ней не было, она разделась, прежде чем Краббе снял галстук. Он стоял, смотрел, гадал, бросил в уме монетку. Вышло «нет».
— Нет, — сказал Краббе. — Спасибо, но нет.
— Не нравится?
— О, нравится. Только не сейчас. В другой раз. Сейчас спать.
Она скорчила гримасу, обернула тело простыней, легла лицом вниз на постель, разметав руки и ноги, как звезда-рыба. И через две минуты заснула. Краббе отыскал подушку, устроился в пыли на деревянном полу. Перед тем как заснуть, смутно подумал, что тело надо держать в чистоте для того самого затаившегося в ближайшем будущем события, и ощутил усталое удовлетворение оттого, что успешно отсрочил его, пусть даже всего на несколько часов.
Когда Роберт Лоо ушел, Розмари какое-то время тихо лежала во тьме, без особенных мыслей, без особенных чувств, почти онемев телом. Комнату время от времени кратко простреливали серебром автомобильные фары, потом на мгновенье она оказалась на башне, высоко над всем, а вокруг играли ищущие лучи. Машины ехали к дому мистера Годсэйва, где, видно, была вечеринка, наверно, прощальная вечеринка мистера Годсэйва, последнего белого мужчины в полицейском департаменте. Слышались далекие пьяные голоса; казалось, порой они говорят про нее.
— Где старушка Розмари?
— Йо-хо-хо-о-о-о! Сунь ей палку!
— Троянская лошадь, где переночевали пятьдесят героев.
— Розмари, милая, — запел кто-то. — Розмари, дорогая. Розмари, та-та-та-та-та…
Один голос был голосом Джо.
— Потом я сунул туда руку, сделал то-то и то-то, потом я… — А потом громкий рев пьяного смеха. А потом визг тормозов, рев вновь прибывавших автомобилей.
— Потрясающая была девка в своем роде, знаешь.
— Я бы сказал, всегда готова.
— Я имею в виду, нам повезло ее здесь отыскать, разве нет?
— Ох, боже, да, как подумаешь про пятидолларовых шлюх в парке, да про чертовых китайских нищенок: дай, дай, дай.
— Но на время всего пребывания чуточку слишком. Я имею в виду, на год неплохо, или вроде того. Но не на три, нет, нет, нет.
— Скажем, полгода.
— О да, полгода отлично. А потом, через какое-то время, еще немножечко.
— Но на все время…
— Ох, боже, на все время…
Розмари вылезла из постели, и голоса слились в бессловесный шум веселого пьянства. Прошлепала в ванную Краббе, включила свет, увидела себя в широком зеркале: волосы Медузы, распухшие от плача глаза, размазанная от неумелых поцелуев китайского мальчишки помада, лакированная коричневая роскошь верхней части тела. Задохнулась под холодной струей душа, мылась и мылась с мылом, вот так и вот так. Вычистила зубы зубной щеткой Краббе, причесалась щетками Краббе, надела шелковую пижамную пару Краббе. А в голове по-прежнему не было ни одной мысли. Она сморкалась и сморкалась, точно при простуде, и, заглянув в ящик тумбочки Краббе, нашла не только чистые платки, но и пачку писем. Почти все они пахли старостью, сыростью, как наполовину съеденное яблоко; она заметила даты из другой эпохи. «Мой самый дорогой Вик». «Дорогой Виктор». «Милый». Люблю, люблю, люблю. Прочитала шесть-семь, все так же сморкаясь. Дело было в том, что Краббе уехал от этой женщины работать в каком-то колледже, туда, где не было жилищных условий для женатых пар, а она, хотя он и уехал, все время о нем думала, по ночам очень сильно скучала. Розмари увидела в зеркале собственный рот, начинавший кривиться, и перед ней промелькнуло быстрое видение каменных масок, которые она видела над просцениумом в ливерпульском театре. Вой раздался откуда-то издалека, вой бродячей собаки. Розмари отказалась от плача — наплакалась. Очень громко, тягуче лились пьяные голоса. Ей не удавалось расшифровать подпись под письмами: Мэл, Мэй, Майя, что-то вроде. И она посылала такие любовные письма, только Джо не хранит их в ящике для носовых платков, если у него есть ящик для носовых платков. Он их показывает своей английской подружке, и они хохочут над ними или издают завистливое похотливое зулусское чмоканье.
— Расколотим чего-нибудь.
— Разозлим их как следует, а?
— У-у-у-у-у-у-у!
Но это где-то выла собака. Розмари вспомнила своих кошек: оставила их без еды, они от нее зависят, по сегодня она слишком устала для исполненья обязанностей. Завтра в школу не пойдет, заболеет. Останется сегодня у Краббе; кошки не умрут: днем съели три банки сардин. Ама вернется, даст им молока. Минуту сентиментально думала про своих кошек: ничего не обещают, ничего не дают, все принимают, не притворяются, будто любят. Символ дома: кошка у огня, на улице клубится туман, по телевизору только что началась программа.
— О-джо-джо-джо, — выла бродячая собака.
Розмари босиком шелково прошелестела по коридору. Гостиную едва освещала единственная настенная лампа. Она все повключала, в том числе лампы в обеденной нише, остановилась у входа на кухню и крикнула:
— Бой! — Ответа не было: только ворочанье и дребезжание, будто кто-то поворачивался на кровати. — Бой! Бой! Бой! — Никто не ответил, никто не пришел. Розмари повернулась спиной к большой светлой комнате, налила себе бренди. Пошла за водой к холодильнику, и стуку тяжелой открывшейся белой дверцы удалось сделать то, чего ее зов не добился. Явился повар в пиджаке и в трусах, забеспокоившись о сохранности приготовленной еды, поставленной в урчащий холод: обед или ленч Краббе на завтра, или когда он там вернется. — Вот ты где, — сказала Розмари. — Я есть хочу.
— А? — Этим звуком Господь наградил только китайцев низшего класса: гортанный, короткий, громкий, вопросительный, неодобрительный, недоверчивый, дерзкий.
— Макан, макан. Сайя мау макан, — прокричала Розмари. — Это что? — И выхватила из холодильника блюдо с холодным кэрри. Повар тоже попытался его схватить, они секунду боролись, причем Розмари почему-то не видела тут ничего неприличного. — Разогрей, — приказала она, выпустив блюдо, — и сделай чапатти.
— А?
— Чапатти, чапатти. Не знаешь, что такое чапатти? Все вы, китайцы, объявляете себя поварами… Ну, где мука?
Но повар увидел на столе у холодильника стакан с бренди, ждавший воды. Оживился, зашумел, сбегал в гостиную, вернулся с почти пустой бутылкой. Заскулил, запричитал, чуть не плакал.