Дефект речи не позволял ему сделать достойное устное предложение. На бумаге можно выражаться свободно, даже красноречиво; высокопарные фразы письма доставляли ему удовольствие. «…Если вы согласитесь стать моей женой, обещаю честно выполнять все супружеские обязанности. Хотя я не богат, имею адекватный доход и обязуюсь приложить усилия к обеспечению привычного для вас образа жизни». Прозу его мертвой хваткой держал стиль индийской бюрократии XVIII века, ни в коем случае не смягченный чтением в переводе Маркса и Чжоу Эньлая. «Остаюсь вашим искренним обожателем. А. Вайтилингам». Он запечатал письмо, чтоб потом отнести ей домой, стоять и моргать, пока она будет читать.
Необходимо скорее жениться. Утром пришло письмо с Цейлона от матери с очередной фотографией подходящей девушки из тамилов Джафны. Вайтилингам с ненавистью усмехнулся. Как хорошо ему понятны смертельные муки того самого буржуазного персонажа того самого буржуазного драматурга, гордости той самой презренной страны. «О, женщины, вам имя — вероломство». Он довольно недавно видел тамильскую киноверсию «Гамлета», слишком длинную, почти на два часа, но довольно живую и свежую в своем роде, невзирая на восемь песен Офелии и на танцы могильщиков. Сцена в спальне с криком, с бурными крепкими тамильскими поношениями, испуганная черная королева в постели, — вот это искусство, вот это слова. Но оставался вопрос об условном рефлексе. Если мать приедет в Малайю на праздники, как пару раз грозилась, если привезет с собой какую-то девушку вроде такого зубастого черного пудинга на фотографии, нелегко будет держаться позиции непримиримости. Ему слишком хорошо известно, что будет. Он и глазом моргнуть не успеет, как его усадят позировать для свадебного снимка, в лучшем костюме, со свадебной гирляндой на шее, связанного на всю жизнь с избранницей матери. Мать решительно не должна победить. Свобода воли, конечно, иллюзия, по каждому надо хотя бы прикинуться, будто он ее проявляет.
Когда пришло время идти, Вайтилингам сложил в черный саквояж лекарства для кошек. Призадумался, не пора ли подарить Розмари какое-то другое животное. Овцу? Слишком крупная. Обезьяну? Все кругом перебьет. Говорящего попугая? Заразит пситтакозом, попугайной болезнью. Какаду? Он подошел к своей машине и обнаружил, что в ней уже сидят двое мужчин. Арумугам и Сундралингам. Они жизнерадостно его приветствовали.
— Эй, привет! Долго ты!
— Привет! — провизжал Арумугам, как ведьма.
— Мы гостей собираем, — сказал Сундралингам. — У меня дома. Маньяму гораздо лучше.
— Я должен… — начал Вайтилингам. — Мне надо…
— Моя машина в гараже, — пояснил Сундралингам, — в починке. Отвези нас домой.
— Но я сначала должен… — Вайтилингам нервно дернул подбородком на свой черный саквояж. — Должен…
— Нет, — твердо сказал Сундралингам. — Знаем мы эти игры, ха-ха. С нами поедешь. Мы о тебе позаботимся.
— Мы за тобой присмотрим, — пропел Арумугам каноном на две октавы выше. А потом, как бы в шекспировском настроении, подобно самому Вайтилингаму, спел:
Там, где пчелка пьет, там и я…
— Но… — попытался Вайтилингам.
— Садись, — сказал Сундралингам, твердо, но дружелюбно.
Музыкальный бог громко пел заведенью и улице. Дети с благоговейным страхом глядели в его гипнотический глаз, и множество любителей пива, — гораздо больше, чем когда-либо раньше, — сидели, зачарованные, окутанные теплым пальто тропической ночи и великой грохочущей музыкой. Старик Лоо стоял у холодильника с довольным видом.
— Посмотрите-ка на него, — сказал Идрис, деликатно потея в костюме. — В ушах вата.
— На кого? — спросил Азман, в тот день в тропической одежде.
— На него. На вундеркинда.
Все четверо загоготали. Роберт Лоо в самом деле сидел, как бы стараясь соткать вокруг себя тишину; два ватных тампона глушили неэффективно; шум, из льва съежившись в муравьев при столкновении с мягкой преградой, все-таки проникал — не прыжками с выпущенными когтями, а ползучей украдкой. Сводившее с ума виденье скрипачки, почему-то переодевшейся из синего в зеленое, сводило с ума пуще прежнего: она вечно тут будет стоять со смычком наготове, лаская щекой полированную деревянную деку, ждать, улыбаться, ждать. Роберт Лоо открыл ватные двери, и влился бушующий золотой океан. Не стоит сопротивляться.
— Вон папаша твой, — сказал Азман Хасану. Вошел Сеид Омар, веселый, в газетной рубашке, черных штанах, сандалиях. И приветствовал сына такими словами:
— Вот где ты попусту время тратишь.
Сеид Хасан ухмыльнулся, смущенный громким голосом и одеждой отца, и пробормотал:
— Чего тут плохого.
Сеид Омар громко заказал бренди и имбирный эль.
— Нельзя, — отказал Лоо Кам Фат. — Ты малаец. Полиция сказала, нельзя.
— Я сам полиция, — объявил Сеид Омар. — Меня можешь обслужить. Должен обслужить. Я и есть полиция.
Сеид Омар сел с четырьмя мальчишками, попивая бренди с имбирным элем.
— Это что за наряд? — усмехнулся он на костюм Идриса. — Кем ты себя воображаешь?
— Никем, — сказал Идрис.
— Вот именно, никем. Все вы просто ничтожества. Хотите походить на гангстеров. И ты тоже, — обратился он к сыну. — Я тебя в городе видел в таком же наряде. Что творится с нынешней малайской молодежью? — сказал он. — Где старые добрые мусульманские принципы, которым старшие вас стараются научить?
— Мы хоть бренди не пьем, — храбро вставил Азман.
— Даже если попробуешь, не получится, — презрительно оборвал его Сеид Омар. — Все назад выльешь. — И скорчил гримасу, точно его тошнило, продемонстрировав белый язык. — Вы не мужчины, в отличие от ваших отцов, и никогда такими не будете. Одна кока-кола да джаз. Где принципы, за которые боролись ваши отцы?
Никто не пожелал спрашивать, где боролись и с кем. Мальчики молчали.
— Что будет с исламом, — продолжал Сеид Омар, — когда вам, молокососам, придется его защищать? Скажите-ка мне. — Никто не смог ответить. Музыка вдруг взорвалась, как кипящий котел, и Сеид Омар подпрыгнул на стуле. — Во имя бога, — крикнул он по-английски, — выключите этот шум. — Никто не шевельнулся. Неожиданно начался тихий пассаж. — Так-то лучше, — сказал он, будто сам бог поспешил ему повиноваться. — Слабаки, — резюмировал он, обращаясь к мальчишкам. — Все это кино американское. Жизнь расслабленная, мысли расслабленные. Посмотри на свой мускул, — сказал он сыну. — Рукава закатал, будто есть что показывать. — Ощупал тугой комок на плече Хасана и заключил: — Слабый мальчик. Совсем слабый.
Мальчики с добродушным презрением смотрели на него, на круглое брюшко, на общую дряблость.
— Могу выйти с вами на ринг, — предложил Хамза. — Пять раундов выдержу. Наверняка нокаутирую.
— Правильно, — рассмеялся Сеид Омар. — Навались на меня. Кругом враги ислама, враги малайцев, а ты меня хочешь нокаутировать. Меня, ровесника твоего отца, представителя твоей собственной расы. Сидите тут, пьете жуткое сладкое пойло, когда кругом враги. — Драматически прищуренными глазами он оглядел безобидных любителей сладких напитков. — И вам всем четырем может прийти в голову мысль ударить несчастного старика, чьи дни почти сочтены, посвятившего лучшие годы жизни обеспечению безопасности вот таких вот молокососов. — И заказал еще бренди, добавив: — Запиши на мой счет.
Только что кончился первый сеанс рядом в кинотеатре. Вошел Краббе с Розмари. Чтобы загладить грубость вчерашнего вечера, полный отказ от добровольно предложенных чувственных сокровищ, ему пришлось повести ее посмотреть впервые за многие месяцы показанный в городе фильм на английском языке. Плохой фильм глубоко тронул Розмари, героиня-блондинка внушила новые фантазии. Усевшись теперь за столик, она говорила сквозь музыку:
— Точно как она, Виктор, все светловолосые, голубоглазые, мой отец, мать, брат, сестра, все, и только потому, что я родилась вот такой смуглой, не захотели иметь со мной ничего общего. Вышвырнули меня, Виктор, на улицу, только потому, что моя кожа другого цвета. Да, Виктор. И поэтому я ненавижу их, и поэтому расу свою ненавижу, и поэтому мне хотелось бы глотки им перерезать, посмотреть, как они лежат в море крови у меня под ногами. — Краббе восторженно глядел на нее. В тот момент она была блондинкой-кинозвездой. Поддельная страсть не морщила лицо, просто увеличила черные глаза, расширила средиземноморские ноздри, объявляя ее в соответствии с ложным представлением о темпераменте, который можно сдерживать, поистине желанной.
— И с Джо то же самое хочешь сделать? — спросил Краббе. — Чтоб лежал в море крови у тебя под ногами?
Розмари взглянула на него как на сумасшедшего.
— Но в том-то все дело, Виктор, — сказала она. — Джо не шотландец. Джо англичанин. Я думала, вы знаете.
На это Краббе ничего не сказал. Он приветственно махнул старику Лоо, заказал джин, подозвал жестом к своему столику Роберта Лоо. Роберт Лоо замешкался, отец быстро настойчиво что-то сказал ему по-китайски, подтолкнул в сторону Краббе.
— В чем дело? — спросил Краббе, когда юноша робко остановился рядом. — Ну-ка, сядь. Хочу с тобой поговорить.
— Правда, вполне симпатичный, — протянула Розмари, точно Роберт Лоо был одним из «аборигенов», а она только что прибыла со Слоун-сквер. — Немножко похож на того милого мужчину из Пинанга.
— Я должен с вами встретиться, — сказал Роберт Лоо. — Должен с вами поговорить. Очень тяжело.
— Ну, сядь. Сейчас и поговорим.
— И вполне хорошо говорит по-английски, — заметила Розмари, — для китайца.
— Я так не могу, — сказал Роберт Лоо. — Работать не могу. День за днем этот шум. И уйти не могу.
— Сядь, — велел Краббе. — И все расскажи мне. Спокойно.
Роберт Лоо присел на краешек стула, сцепив руки, словно в гостиной викария.
— За два дня написал только пять тактов. Все время шум. Пробовал писать у себя в спальне после полуночи, но отец свет выключает.
— Что ты пишешь?
— Скрипичный концерт.
— А.
— Ты умеешь на скрипке играть? — глухо полюбопытствовала Розмари, жуя изысканными губами.
— Нет, не умею. Я хочу сказать, знаю, как…
— Я училась на скрипке, — сказала Розмари. — В школе играла, в университете. И по телевидению, — добавила она. — О, всякие вещи. Симфонии Баха, и фуги, и, о, всякие вещи. «Аве Мария», — добавила она набожным восклицанием. — А еще «На персидском базаре».
— Я снова должен поговорить с твоим отцом, — сказал Краббе. — Он, по-моему, не виноват. Ему надо торговлю вести и так далее.
— Он не станет вас слушать, — возразил Роберт Лоо. — Сказал…
— Что сказал?
— Сказал, люди судачат.
— Видите, Виктор, — быстро вставила Розмари. — Я ведь вам говорила, что люди судачат, правда? А вы слушать не стали.
— Не знаю, что он хотел сказать, — продолжал Роберт Лоо. — Но говорит, вы ничего хорошего не сделаете. Пожалуйста, прошу вас, — в панике добавил он, — ему это не говорите. Он говорит, вы хороший клиент, вас никак нельзя обижать. Но я все равно не знаю, что он хотел сказать.
— Я тебе объясню, что он хотел сказать, — охотно и с удовольствием начала Розмари. — Он хотел сказать…
— Розмари, успокойся, — оборвал ее Краббе. — Не важно, что он хотел сказать. Дело не в этом. Дело в том, что ты должен писать музыку. У тебя нет выходных вечеров? Всегда можешь ко мне приходить и у меня работать.
— Он не пустит меня, — сказал Роберт Лоо. — Говорит, тут дел много. По-моему, он мне больше не даст выходных.
— Я с ним поговорю, — не без мрачности объявил Краббе.
— Нет, нет. Он сейчас видит, что мы про него говорим. Мне надо идти. — И поднялся со стула.
— Сядь, — приказал Краббе. — Итак, — зловеще заключил он, — наконец вторгся реальный мир.
— Как вторгся?
— Ты начинаешь сознавать, что существуют другие люди. Понимаешь, художник не может работать в безвоздушном пространстве. На твоем месте, — сказал Краббе, — я бы приступил к действиям. Что-нибудь совершил бы. Даже ушел бы из дома, нашел какую-нибудь работу, например место клерка. Заявил бы о себе.
— Я не могу. — Полное потрясение при столкновении могучего китайского консерватизма с ересью, даже с богохульством. — Не могу. Он мой отец.
— Мой отец вышвырнул меня на улицу, — сказала Розмари, — чтоб я сама добывала себе пропитание. Одна на лондонских улицах в десять лет. Потом меня удочерил индийский принц, — добавила она. — Я не боялась уйти из дома.
— Может быть, это единственный путь, — сказал Краббе. — Пусть твой отец увидит. Есть верный шанс, что твою симфонию исполнят на торжествах по случаю Независимости. Если он услышит запись, а лучше реально увидит, как ее играют в большом зале, публика, аплодисменты… Ему придется серьезно отнестись к твоей музыке. Надо ему показать.
— Можешь ко мне домой приходить и работать, — щедро предложила Розмари. — В любой вечер.
— Я не могу выходить, — объяснил Роберт Лоо. — Я уже говорил. Снова у него спрашивал, может, мне стать бухгалтером, а он сказал, я ему здесь сейчас нужен. Столько других заведений закрыли, вся торговля будет тут у нас.
— Думаю, — терпеливо сказал Краббе, — твою симфонию исполнят. Надо только написать короткий финал для хора, патриотический малайский финал. Надо, чтоб она стала более популярной, привлекательной. Политически привлекательной. Можешь ты это сделать? Как-нибудь?
Роберт Лоо усмехнулся.
— Я не буду ее переписывать. Она и так хороша. Так я хотел написать. Никто не имеет права просить меня переделывать. Даже если б я смог, то не стал бы.
— Ох, Роберт, Роберт. — Краббе глубоко вздохнул, прямо, подумала Розмари, как Джалиль. — Ты никогда ничему не научишься. Вторгается реальный мир, а ты этого не видишь. Что мне с тобой делать?
Роберт Лоо восхищенно смотрел на правую руку Розмари, с кинозвездной элегантностью державшую длинный мундштук с длинной сигаретой.
— Дайте мне прикурить, дорогой, — попросила она Краббе.
Роберт Лоо сообразил, что впервые смотрит на женскую руку. Это была рука хорошей формы — красота любой отдельной части тела Розмари оставалась божественным чудом, только целое, лишенное оживляющей души, не впечатляло. Розмари преподавала ценный эстетический урок, демонстрируя родство величия и абсурда. Глаза Роберта Лоо проследовали, словно рассматривали составную картину, вверх от длинных прелестных пальцев к искусному запястью, гладкому округлому коричневому предплечью, к голому плечу. Это было вторженье реального мира.
— Мне надо вернуться, — пробормотал он.
Краббе устало покорно кивнул.
Когда Краббе с Розмари уходили, четверо малайских мальчишек, отделавшись, наконец, от отца Сеида Хасана, тихонечко посвистели, глядя на бедра Розмари. Потом немножечко посидели в унынии.
В каком-то смысле все сказанное Сеидом Омаром правда. Они ничем не оправдывали на деле свой пресловутый рыцарский наряд, волосяной шлем, единственный костюм — пропотевшие латы, бравые клятвы, выкидные ножи. Они знали: им явился призрак отца Гамлета. О, какие они мошенники, крестьянские рабы. Надо приступить к действиям. Что-нибудь совершить.
— Если папа потеряет работу, — сказал Хасан, — это будет он виноват. Грязный тамил.
— Надо нам его побить, — предложил Азман.
— Нож сунуть, — подхватил Хамза.
— Велосипедной цепью отдубасить.
— Бутылкой дать в морду.
— Зубы вышибить.
— Двинуть в бодек.
— Эй, — сердито крикнул Хасан Роберту Лоо, — мы хотим расплатиться.
— Восемьдесят центов.
— Слишком много. Пятьдесят.
— Восемьдесят центов.
— Пятьдесят, или мы расколотим твой музыкальный ящик.
Роберт Лоо с улыбкой и силой сказал:
— Хорошо бы.
Неправильный ответ. Все обстоятельства против них оборачиваются. Они угрюмо заплатили, сколько было сказано, угрюмо ушли, Хамза пнул стеклянную витрину, полную буханок хлеба и китайских пирожных.
Приступить к действиям. Ночью, в два тридцать пять, Роберт Лоо, босой, туго завязав на поясе ночной саронг, прокрался мимо храпевшего отца, мимо братьев, сестер, тяжело дышавших в крепком сне, и тихонько спустился вниз. Электрический фонарик выхватывал нити дождя на стене, шмыгавших тараканов, больших, словно мыши; забытые пустые ящики из-под минеральной воды. Войдя в зал, увидел на столах лунный свет, спящего в углу музыкального бога. Он-то ему и нужен. Роберт не шел на убийство, не вооружился смертельным оружием, просто шел покалечить его. Положил фонарик, взял в лунном свете пустую коробку из-под игральных карт, зубами и пальцами придал ей нужную клинообразную форму. Сунул клип в машинную щель для монет, плотно забил, преградив доступ покупающим шум монеткам в десять центов. Надеялся выиграть день тишины, хватит времени написать первую часть концерта. Сейчас он его слышал, скрипку, парившую над глухими духовыми и арфами, видел улыбавшуюся солистку в зеленом. Потом с ошеломлением увидел Розмари и не услышал музыки. Так не пойдет. Дыхание участилось. Снова видя длинную элегантную коричневую руку, он застонал, вспомнив странное слово Краббе «вторгся». Почему его не оставят в покое? Он хочет только одного — сочинять музыку.