Монахи под луной - Столяров Андрей Михайлович 11 стр.


Мотоциклы шли лавой. Как ревущие дьяволы. Одинаковой гордой марки. Одного темно-красного цвета. Цвета крови. Это называлось — Кагал. Если — шестеро в ряд. Будто шесть пулеметов. Глушители у них были сняты. Извергался вонючий дым. Улица была узка для них. Но они благородно пренебрегали. Раскаленные бока их касались друг друга. Механический грохот и треск. И сверкающий выгнутый никель деталей. Черные кожаные куртки. Очки — в половину лица. Одинаковость. Сила. Натиск. Из витрины-окна было видно, как они, вырастая в размерах, бодро выскочили на площадь и рассыпались шестернею веера — точно вкопанные, замерев у тротуара. Одновременно. Кажется, дрогнуло само здание. — Не смотри на них, — возбужденно прошипел Карась. — Почему? — Потому что они этого не любят…

Первым возник Коротышка, рыжий и конопатый. Стриженный под колючий бобрик. Со стоячим воротником. Очень плотный. Квадратный. На расставленных утиных лапах. А за ним — еще пятеро. Команда. Тоже — стриженые, наклонив черепа. Вероятно, комсомольцы. Жутковатая окаменелость распространилась от них. Будто паралич. — В очередь! — пискнул кто-то.

Коротышка поднял палец:

— Ветеран, — снисходительно обронил он. Переваливаясь, подошел к раздаче — оттеснив стоящего: Вале наше почтение. Шесть комплектов! На шестерых. — Обернулся и вытаращил глаза, крашенные изнутри небесной голубизной: Шьто?.. Удостоверение показать?.. — Граждане за барьером зябко подобрались. Коротышка подождал неприязненную секунду и махнул подскочившему сзади верзиле, у которого на щеке была нарисована стрелка. Стрелка и неровный кружочек. Черной липучей краской. — Забирай! — А другой верзила, шевеля на лице угрями, изогнулся перед столиком у засохшей пальмы:

— Извините, пожалуйста, вас тут не сидело…

На мизинце у него покачивались очки. Три дородные женщины в открытых платьях, только что ожесточенно болтавшие, вдруг зажглись пятнами и начали синхронно вставать, прижимая раздутые сумочки к груди.

— Не туда, — так же вежливо объяснил верзила. Растопырившись, словно клоун, показал рукою на выход. — Во-он в ту сторону…

Все три женщины засеменили на улицу. Тогда верзила непринужденно уселся, ощущая внимание, и задрал нескладную ногу — на ногу:

— Офици-янт!..

А пока образовавшаяся посудомойка убирала со стола, бормоча что-то неодобрительное, выщелкнул из пачки длинную тонкую сигарету.

— Не смотри на них, — опять прошептал Карась.

Видимо, по мне было заметно. Даже наверняка — заметно. Я крошил пересохшую корку хлеба. Государство трудящихся. Справедливость. Народовластие. Вот он, народ! Жмутся, как цыплята к наседке. Кажется, чего проще? Этих подонков шестеро. А в столовой, наверное, человек тридцать. Два десятка здоровенных мужиков. Не больные ведь? Не больные. Взять за шиворот и выкинуть. К чертям собачьим! Распатронить по тротуару. Растоптать. Заколотить на четыре метра. Чтобы уже не поднялись. Пока не поздно. Пока эти еще, как следует, не проросли. Пока не укоренились по-настоящему и не сплелись в глубине корнями. Пока не нашли Хозяина. Справедливость. Народовластие. Нет! Будут нюхать. Будут жаться и отводить глаза. Будут упорно незамечать. Потому что уже привыкли ежедневно глотать дерьмо. И купаться в дерьме. И учиться дерьму — у дерьма. Никого уже ничто не колышет. Лишь бы не меня. Государство кастратов. И я тоже — кастрат. Подойди и скажи. Вон тому, с угрями. Кто-то должен сказать. Вон тому, с угрями. Изобьют? Изобьют. И пускай изобьют. Боли я не боюсь. Вру, боюсь. Но боюсь не настолько. А чего я боюсь? Я боюсь унижения. Потому что — по морде. Потому что — взашей и в поддых. Потому что — ногами по ребрам. Буду валяться, как грязь. Ни единая сволочь не пикнет. Вытрут сопли. Дерьмо. Замдиректора вызовет милицию. Или не вызовет. Вот что невыносимо. Унижение. И беспомощность. Наглое тупое зверье. Можешь? Не можешь. А не можешь — сопи в тряпочку.

Машинально я составлял еду на поднос. Крупнотелая седая мегера отстучала мне чек на кассе. Было очень противно. До дурноты. Будто стадо гусей, гоготали за спиною мотоциклисты: Просим… Просим… Пожалуйста… — А высокий девичий голос умоляюще отвечал им: — Не надо, ребята… — Раздавались какие-то шлепки. Но меня это уже не касалось. Вообще ничего не касалось. Оживленный Карась подзывал меня из угла, где висела табличка: «Приносить и распивать спиртные напитки…» За соседним столиком так и делали, прикрываясь полою пиджака. Впрочем, не особенно прикрываясь. Ну и хрен с ними!

Карась сказал:

— Плохо не то, что появился рак. Плохо то, что он появился днем. Демоны стали появляться днем. Это свидетельствует о проникновении. Нуприенок то и дело докладывает: группы оборотней собираются на окраинах. Люди-волки. И люди-кабаны. Нападают на дома в Горсти и похищают детей. Зачем им дети? В полночь ребенок возвращается. Там же — Красные Волосы, поднимающиеся до небес. Окунувшийся в них превращается в орангутана. Козы дают «айгешат» вместо молока, вызревают плавленые сырки на огородах, толстый Зеленый Змей прячется в лопухах, подкарауливая алкоголиков. И — осадки из пятнадцатикопеечных монет. И — пузатые глупые индюки, говорящие по-немецки. То есть, периферия выходит из-под контроля. А на Красноказарменной сегодня провалилась земля. Жук-древоточец с еврейским шнобелем высунулся оттуда и ведет антисоветскую агитацию. Совершенно открыто. Нагло. Требует выезда в Израиль, чтобы воссоединиться с семьей. Что-то там о правах человека. Разумеется, квартал оцеплен. Жители выселяются. Наконец, получила распространение легенда о Гулливере. Гулливер и Младенец. Дескать — Второе Пришествие. Страшный Суд. Трубы. Ангелы. Саранча. Представляешь, если — воскреснут вдруг погребенные? — Он потыкал вилкой в котлету с зеленоватым оттенком. Ослепительно улыбнулся. — Мы сползаем к слому, Борис. Медленно, постепенно — сползаем…

— Это инструктаж? — спросил я. И Карась наклонился вперед, выставляя початок зубов.

— Где-то находится источник, — сказал он. — Постоянный. Ровный. Не очень интенсивный. Видимо, точечный. Единственный. Иначе бы все уже полетело к черту. Так полагает Часовщик. А Часовщик редко ошибается. Он специалист. Постоянный, ровный источник возмущения, который приводит к вариациям и к смещению всего Хроноса. Персонифицировать его не удается. Чистка — явление вынужденное. Может быть, — подполье, самиздат. Меры будут ужесточаться…

Он брезгливо выловил из тарелки что-то шевелящееся и бросил на пол. Суп был несъедобный, белесый. Запах преющих тряпок исходил от него. По краям до сих пор бродило кипение, а в разваренной густоте друг за другом ныряли разноцветные тупые обмылки. Видимо, — процесс окисления. Ложка, опущенная туда, выделяла шипящий газ. Плавали какие-то неприятные нитки, клопяные пятна олифы. То есть, годилось для дезинфекции. Или — как боевое ОВ. Что-нибудь нервно-паралитическое. Я с утра ничего не ел. Но котлеты были из гуталина, а пюре представляло собою опилки, щедро политые мазутом. Это был действительно гуталин и действительно — натуральные опилки, вероятно, собранные на ближайшей фабрике. Очень серые. Очень сухие. Две-три мелкие щепочки не оставляли сомнений. В качестве гарнира имела место плитка столярного клея, сколотая по ребру. Данному блюду в меню соответствовала строка: «Биточки любительские н/й». — Что значит «н/й»? — спросил я. — Это значит — «на йодоформе», — ответил Карась. — Готовят они отвратительно. Ешь! Или, по крайней мере, делай вид, что ешь. Нам нельзя выделяться. Сам виноват. Могли бы обедать в горкомовской столовой. — Он прихлебывал керосин из стакана, где на дне танцевали полукруглые дольки резины. Это называлось — «компот». Он все время причмокивал и улыбался.

Я ответил ему:

— Какой свободы они хотят? Свободы ненависти? Свободы насилия? Чтобы право рождалось непримиримостью пистолета, а судьба человека была определена разноцветьем хрустящих банкнот? Апология индивидуализма? Деньги и оружие! Они хотят разодрать наше общество на группы, ощетинившиеся враждой. Захохочут гиены, волки в бронежилетах будут рыскать по городам, раздвоится луна, и стремительный блеск ее смертью вытянется от приклада до цели. Верую в Будду, верую в Магомета, верую в Христа. Желтые пятки Хираяма Ницукути озаряют мне путь. Я выбрасываюсь из пылающего небоскреба. Все люди — братья. Кроме тех, кто верит иначе. Возлюби ближнего своего. Но — убей, если он захочет твоей любви. Расколи пополам отвердевшее Яблоко Земное и ложись отдыхать. Потому что рассвета уже не будет. В сердце твоем — Сатана. Поднимаются дремучие частоколы. Плюрализм, как кислота, разъедает общество. Свастика на тяжелых знаменах. Золотое высокомерие Иерусалима. Мы такой свободы не примем. Мы — советский народ. Государство социализма предполагает полное единство идеологии. Добровольное и всеобщее равенство. Регулируемость. Коллективизм. Идеалы, зовущие нас, сияют, как ледяные вершины. Мы идем к коммунизму. Мы отказываемся от личной свободы ради свободы для всех. Символ веры: народ, а не личность. Символ демократии: абсолютная правота государства. Партия — это совесть современной эпохи. Дни и ночи думает о нас выдающийся товарищ Прежний. Спасибо ему! Именно он воплощает сегодня наши духовные устремления…

Меня слегка подташнивало от вранья. Металлический привкус, как болезнь, растекался по горлу. Но наверное я говорил все хорошо и правильно, потому что Карась удовлетворенно кивал, пережевывая резину и выплевывая на тарелку черные зернышки антрацита.

— Сойдет, — наконец, решил он. — В качестве основы мировоззрения вполне приемлемо. Только меньше эмоций. Меньше эмоций. Надо тщательно следить за собою. Прорываются — сарказм, пародийные интонации. Это может тебе повредить. И хотелось бы большей определенности при оценке товарища Прежнего. Деятельность его на благо социализма носит исключительно важный характер. — Он немного прислушался и, не поворачиваясь, вскинул гуттаперчевые брови. — Однако…

Однако, ничего не происходило. Как всегда — ничегонепроисходило. Просто шестиглавый Кагал закончил обедать и теперь выгребался из-за стола, резкими веселыми пинками опрокидывая на прощание стулья. Руки они вытирали о пальму. Бодро и коротко матерились. Каждый парень прежде, чем отойти, сыто цыкал слюною в нагромождение грязной посуды. Видимо, это был отработанный годами ритуал. Танец дикарей. Проходя, они, также по очереди, гладили по спине какую-то женщину, нервно окаменевшую над салатом. — Цыпа… — ласково говорили они ей. Угреватый, изображая томление, даже поцеловал в висок. Женщина как бы не замечала. Яркое лицо ее превратилось в маску, а расширенные глаза потемнели. Ложечка вибрировала однотонную дрожь. Кто-то гаденько хохотнул. Громкие жевательные звуки наполняли столовую. Полыхало солнце. Парни чувствовали себя неуязвимо. А чего им бояться? У дверей они столкнулись с неким тщедушным черноволосым человеком, который не успел посторониться, и передний верзила тут же, выпендриваясь, загородил ему дорогу:

— Сева, он меня толкнул…

Человек, похожий на грача, хотел было нырнуть обратно, но его уже обступили сплошною стеной, и веснушчатый голубоглазый Коротышка по-хозяйски раздвинул спины:

— Шьто такое?..

— Сева, он нас не уважает…

— Етот? — спросил Коротышка.

— Етот…

Тогда Коротышка неожиданно, двумя сильными пальцами ухватил человека за нос и принялся размашисто водить его из стороны в сторону, нагибая чуть не до земли и неторопливо, назидательно приговаривая:

— Что же ты, паскуда, обидел моего лучшего друга?.. Или ты, паскуда, не знаешь, что моих друзей обижать нельзя?..

Человек, как мочалка, болтался на его руке, — жутко корчась и истекая мычанием.

Я внезапно узнал его.

Это был Идельман.

— Сиди! — приказал мне Карась.

Я и так сидел. Меня это не касалось. Сквозь сияние бокового стекла я отчетливо видел милиционера, который смотрел в нашу сторону, а потом отвернулся и лениво зашагал прочь. Сапоги его загребали пыль.

Ничего н_е _п_р_о_и_с_х_о_д_и_л_о_.

Застучала мотоциклетная пальба, и Кагал шестернею покатился к реке, оставляя за собой клубы дыма.

— Сволочи! — простонал Идельман.

Он выхаркивал кровь и сопли, жутко размазанные по лицу. У него подгибались колени. Он не обращался ни к кому конкретно, и никто конкретно ему не отвечал.

Потому что — ничегонепроисходило.

Плотный обветренный мужчина с оттопыренными ушами, из которых торчала щетина, опустился напротив меня, выставляя с подноса разнообразные тарелочки и тарелки.

Видимо, большой любитель поесть.

— У меня сын точно такой же. Подонок, — сообщил он, кивая на выход. — Выбрил себе половину головы, губы — накрашенные. Собираются в каком-то подвале. Музыка, девки. Сталина на них нет. Расстрелять бы человек пятьсот — враз бы успокоились. Порядок нам нужен. Твердая рука.

Он со свистом утягивал суп.

— Иммигрант? — спросил Карась, обозревая розовый перламутр ушей.

— Чего?

— Приехал сегодня утром?

— Утром…

— Ну и помалкивай, — посоветовал ему Карась. — Много болтаешь. Утром… Какое твое дело? Сталин — не Сталин. Там — решат.

Плотный мужчина немедленно выпрямился и расправил широкие плечи.

— Капитан Кирдянкин!..

— Вот что, капитан, — сухо сказал Карась. — Явишься через час в горком. Первый этаж, комната девятнадцатая. Харамеев. «Спецтранс». Там тебя оформят.

Он поднялся и демонстративно посмотрел на часы.

— Ровно пятнадцать тридцать!

Это — уже для меня.

Мы прошли через фанерные двери, где обламывался Идельман, и Карась опять ослепительно улыбнулся:

— Все-таки ты запомни. График, график и график. Запомни. Прежде всего — график. Сценарий. Запомни. Иммиграция нас погубит. Я надеюсь, что ты все понял.

— Понял, — ответил я.

И сглотнул набухающий острый металлический привкус во рту.

Меня подташнивало.

По городу бродило Черное Одеяло.

Будто мертвая торфяная вода, проступило оно из боярышника напротив и, трепеща оборванными фантастическими краями, медленно тронулось через площадь — распространяя бесцветный жар, сгибая нижней кромкой своею обглоданные травяные былинки. Хищная ночная бабочка, вышедшая на охоту. Махаон-людоед невиданных размеров. Одеяло не опасно. Оно передвигается улиточьим шагом, от него легко уйти. Обитает оно у реки, в полуразрушенной Гремячей Башне. По ночам на Башне светится ртутный огонь в бойницах и раздается странный протяжный заунывный гул, точно от множества пчелиных ульев. Лязгают инструменты в Механических Мастерских. Синий колючий пух, разрываясь, вылетает оттуда. Это — не легенды. Это — душа Безвременья. Я увидел, как пустое рыхлое тело, словно амеба, дернулось, почувствовав Карася, а потом развернулось всем колеблющимся полотнищем и уверенно, вкрадчиво поплыло ко мне, переливая внутри себя темные потоки электричества. Воздух поднимал над ним стеклянную дрожь. Струпьями выделялся меж складок желтый потухший фосфор.

Я невольно отступил в ближайшую подворотню. Апкиш предупреждал: Мы живем среди монстров. Первобытное сознание порождает летаргическую фантасмагорию небытия. Вакханалия тиранозавров. Старцы. Паутина и лезвие. Голубая египетская покорность. Вознесение в Политбюро. Кровь — из цинка и меди. Социальная шизофрения. Ощетиненные лишайники концлагерей. Глад и сковороды. Маниакальность. Коридоры. Давильня. Акафисты. Шестьдесьмая статья, удушающая, как смирительная рубашка. Простираются вурдалаки из прошлого. Пляшут кладбища, раздирая костяками асфальт. Мы живем в параноидальном карнавале. Раскаленные звезды Столицы предвещают нам коммунизм. Красный цвет их неумолим. Страх, как радиация, пронизывает все общество. Страх и равнодушие. Отвратительный облик власти. Бородавчатые рептилии. Пожирание окрестных миров. Земли, воды, растения. Люди, пажити, города. Патология насыщения. Камнепад привилегий и благ. Точно в прорву Вселенной. Этот голод не утолить. Только когда от государства останется чисто выеденная скорлупа. Только когда библейский Армагеддон. Люди и монстры. Зомби. В идеале — монстры и зомби. Ящеры. Места для человека нет. Присмотритесь: когда выступает товарищ Прежний, на лице его — землистая чешуя. Многокостность. Роговые наплывы у глаз. Мы уже не замечаем. Привыкли. Только — когда это существует в истинном своем проявлении. Если — маленький город. Персонификация. Сколопендры. Бескровье. Обреченность и бледные сумерки. Обнажения истоков небытия…

Кажется, он говорил все это вчера. Или, кажется, еще не говорил? Я не мог сообразить. Меня мутило. Двор был тесный, квадратный, уставленный мусорными бачками. В правой части его громоздилась арматура кроватей, а по левую руку рассыпались во прах потемневшие консервные банки. Битое стекло карнавально отсвечивало между ними. Оживленно роились мухи. Очень неприятный был двор. Ловушка. Заколоченная крест-накрест парадная. Три обшарпанные глухие стены. Судя по всему, я попался. Деревянное время, набухая, прижало меня. Видимо, сейчас из ближайших подвалов, как ошпаренные, полезут рыжие гигантские сороконожки — скрежеща челюстями, истекая в экстазе секретом пахучей слюны. Щелкнут лаковые черепа. Дыбом встанет вдоль туловищ фиолетовая тугая щетина. Сороконожки падки на человечину. Или наоборот: вдруг откинется крышка бака — разгребая очистки, выберется оттуда тощий унылый Мухолов в брезентовых штанах, — с удрученной вежливостью поведет вокруг себя сачком для насекомых, приподнимет дурацкую соломенную шляпу: Здрасссь!.. — Черный глаз его будет косить на меня, а коричневый, надрываясь — куда-то в сторону. Это чтобы ничего не пропустить. Мухолов обожает интеллигенцию. Да в конце концов, просто — колыхнется земля, с погребальным коротким вздохом осядут здания, — из кирпичного облака выйдут Трое в Белых Одеждах и безмолвно прошествуют — от чистилища в преисподнюю, чтобы миловать и карать — словно архангелы, воздевая туманные длани. Дымом будут сиять раскаленные складки на их хитонах. От босых легких ног загорятся янтарные следы. А узревший их обратится в горячий пепел.

Назад Дальше