Искатель. 1974. Выпуск №3 - Коротеев Николай Иванович 16 стр.


Было холодное мартовское солнце, сильный ветер, потом ударил короткий снеговой заряд, и снова солнце провожало нас по Москве, пока не утонуло где-то на Девичке в красновато-синих дымящихся облаках, и необычно яркие звезды, не размытые даже мощным городским электрическим маревом, полыхали над нами, и мы все время говорили о чем-то, но все слова не имели сейчас значения, они утратили привычный смысл, и, если бы она говорила тогда со мной даже по-японски, я все равно понял бы каждое слово.

Она проводила меня от своего дома до остановки автобуса, потом я обратно проводил ее до дома, потом решили разойтись на полдороге от дома до остановки, но все равно дошли до ее подъезда, поднялись по лестнице, где пахло пылью и теплом, и она сказала, что уже два часа ночи, и ее будут сильно ругать родители, и я очень боялся, что ее будут ругать, но все равно не отпускал, и она не уходила, а я, распахнув пальто, грел ее у себя на груди, она шептала: «Мы завтра же утром увидимся», но завтра уже было сегодня, и было оно громадным, как мир, и ждать ее еще восемь часов было так же невозможно, как обежать треть экватора. Я прижался лицом к ее волосам, и пахли они чем-то неуловимым, кажется, подснежниками, и в это мгновенье для меня не существовало ничего, потому что весь мир был во мне, — я слышал, как на водохранилище пушечно грохочет трескающийся лед и слабый крик еще не родившегося у Вальки с Элкой ребенка; из окна вагона мне махала букетом другарка Настя Веселинова, а на груди у меня плакала и смеялась ее сестра — Помпончик Марьяшка. И отец носил меня на плечах, распевая «Не боится мальчик Стас…», Гога Иванов мчался со мной на «Индиане» по стене, и Батон уже стоял передо мной с часами-медалью на груди и говорил мне: «Вы дурно воспитаны», — и гербарий на пустой зимней даче — все это было тогда, потому что именно тогда ко мне прилетела солнечная птица счастья — ведь парень-неудачник уже вышел из кино и выкинул мой счастливый седьмой, некупленный билет, и я был не готов к встрече со счастьем.

Потом, наверное уже под утро, щелкнул за Леной замок в двери, и я еще долго стоял в сонной неподвижной тишине подъезда, на пыльной теплой лестнице, пока не сообразил: Лена ушла. Я вышел на улицу, небо посерело, померк неистовый блеск звезд, надсадно гудели на шоссе самосвалы. Я шел по асфальтовой дорожке, поминутно оступаясь в мокрый закисший снег, меня раскачивало, шатало во все стороны, потому что радость была больше меня — ее хватило бы, чтобы поднять дирижабль, а я еще не был готов к встрече со счастьем.

Автобусы не ходили, и я долго стоял на пронизывающем рассветном ветре, пока меня подсадил, шофер попутного «МАЗа». От ровного гула мотора, тепла, приятного запаха машинного масла меня разморило, и я задремал. У Бегов шофер резко тормознул, и я проснулся в испуге: мне показалось, что сплю я невероятно давно, может быть, сутки или год и все, что произошло со мной, приснилось. Я очумело взглянул на шофера и выскочил из кабины. Я бежал назад, по Хорошовскому шоссе в сторону Мневников, по тающему грязному снегу, прыгая через лужи, скользя на наледях, поминутно оборачиваясь в поисках попутной машины, — мной овладело отчаяние, потому что я был уверен — мне не найти теперь этого дома, никогда. Его нет, нет этого стандартного пятиэтажного дома с теплым парадным, пропахшим олифой и пылью, нет этого домика, каких понастроили тысячи по всей Москве, и только тот дом, что мне нужен, был выстроен в моей фантазии, и седьмой билет был мною куплен, а сон просто посмеялся надо мной, подсунув мне вместо Лены сбежавшую на каникулы принцессу Одри Хепберн. Я бежал, совсем не зная, что к встрече со счастьем надо быть готовым.

Меня подвез милиционер-мотоциклист, и я навсегда запомнил его грубое заветренное лицо с маленькими, как у медведя, добрыми глазами. И дом, конечно, был, ведь седьмой билет я все-таки не купил. Я поднялся по лестнице на третий этаж, уселся на подоконник и стал ждать. Иногда приходила легкая, словно серый пар, дремота, но, как только в подъезде где-то хлопала дверь, я сразу просыпался. Не спеша растекался рассвет, но у меня не было часов, и я не знал, сколько времени. Потом взошло солнце, и я вспомнил, что сегодня равноденствие — 21 марта, и теперь нам с Леной поровну отпущено дня и ночи. Не знаю, сколько оттикало минут и часов — наверное, вечность, но однажды щелкнул замок в двери, и на лестничную площадку вышла Лена. Она, по-моему, не удивилась, увидев меня на лестнице. А я спрыгнул с подоконника и сказал:

— Значит, он все-таки был, мой седьмой, некупленный билет.

Я вернулся из своих путешествий во времени, из размышлений о солнечной птице счастья и седьмом, некупленном билете к себе в кабинет, в Управление Московского уголовного розыска на Петровке, 38, и поход назад, к людям и событиям десятилетней давности, не помог мне понять, почему бы мне не полюбить по-настоящему Люду-Людочку-Милу. Тогда, наверное, можно было бы жениться на ней, завершить процесс духовной мутации, успокоиться, купить войлочные тапки, и никогда больше не зияла бы под боком пропасть, которую невозможно преодолеть в два прыжка. И постепенно забыл бы, что время сгибается в движении и завтра можно увидеть из вчера, не надо было бы мучиться во сне от страха, от рева мотора на стене, потому что второе измерение — вертикаль — больше не угнетало бы меня. Все пришло бы в норму, моя жизнь была бы устроена. Я устрою наконец свою жизнь, и погаснет тревожный апрельский свет моей юности. Растает дым, и джинн тихонько вернется в свою бутылку, потому что с позиций серьезного взрослого человека нет, да и не может быть у нас с Батоном никаких принципиальных споров: он вор, а я сыщик, и когда-нибудь спокойно, безо всякой нервотрепки я поймаю его за руку, с неопровержимыми уликами, и Батон отправится в тюрьму, а я буду дальше ловить ему подобных, пока не уйду на пенсию, если только к тому времени не будет искоренена преступность, хотя я и не уверен, что это удастся сделать за оставшиеся мне до полной выслуги шестнадцать с половиной лет…

Такую жизнь прожил Шарапов. А я не считаю, что он прожил свои годы плохо или неправильно. Но я верю в диалектически расширяющуюся спираль, и если я просто повторю все то, что сделал он в своей жизни, это, по существу, зачеркнет все его усилия, ибо он возложил на меня — молча, никогда не произнося об этом ни слова, — трудное бремя сделать нечто гораздо большее, и если я просто повторю его путь, значит, я не выполню и его надежд, значит, он просто ходил по кругу, не дав начального ускорения для новой большой и важной орбиты.

Да, но ведь Мила всем хороша, и, возможно, ей бы подошли все мои нелепости и чудачества? Нет, видимо, для счастья нужен седьмой, некупленный билет, даже если ты находишь по нему человека, который далеко не всем хорош, и, как никто в мире, приносит тебе боль, радость, страдания и блаженство. И сразу же пришла грусть от того, что я понял: я ухожу от человека, хорошего человека, которого встретил, когда мне было плохо, совсем плохо, и в нем было все то, чего мне так тогда недоставало, но я обманывал себя, полагая, что мне нужна рука дружеской поддержки, а мне нужна была любовь. А любить от сознания, что этот человек достоин любви, невозможно, потому что для того, чтобы любить, нужно встретить свою птицу солнца, которая уже позаботилась, чтобы перед началом «Римских каникул» около кинотеатра продавалось только шесть свободных билетов, ибо главный выигрыш — или проигрыш — ведь этого никто до смерти не узнает — пришелся на седьмой билет, который оставил для себя парень-неудачник, обманутый десять лет назад своей девушкой на свидании у кинотеатра «Повторный»…

Глава 28. САМОУТВЕРЖДЕНИЕ ВОРА ЛЕХИ ДЕДУШКИНА ПО КЛИЧКЕ «БАТОН»

Праздник, праздник, праздник…

Они все готовились к празднику. А я уже подготовился к нему, можно даже сказать, что я его торжественно отметил. Как пишут в таких случаях в газетах — личный трудовой подарок. Я чувствовал грудью приятную тяжесть бумажных пачек в кармане. Это, конечно, не сокровища Голконды, и даже не сбережения настоятеля Борисоглебского монастыря, но если удастся хорошо распихать товар из магазинчика на Домниковке, то жить можно. Надо только немного отсидеться где-нибудь за печкой, и можно снова потрогать судьбу за вымя.

А почему ждать? Прятаться от Тихонова? Ждать, пока его злость на меня уймется или пока он забудет о моих чудесах? Перехитрить время? Но судьбу не перехитрить. Она не от ума идет, тайный ход ее карт определяет в жизни всегда и все.

Только дураки считают, будто нельзя злить своего следователя. Мы с Тихоновым уже достаточно сильно разозлены друг на друга. На всю жизнь. Если я ему по случаю праздника пришлю теплую поздравительную телеграмму на художественном бланке с кистями сирени, он ведь все равно ко мне лучше относиться не станет. А вообще-то, жаль, что я не знаю его адреса: хорошо было бы ему прислать поздравление — представляю себе, как бы он от досады скукожился… И в тексте чего-нибудь такое: «Поздравляю с выдающимися следственно-розыскными результатами. Желаю творческих успехов…» — и теде, и тепе.

И все время я почему-то старался не думать про девку-контролершу и старую кассиршу из сберкассы. Не потому, что я жалел их — наплевать мне было на них тысячу раз, они мне были до глубокой фенечки, чихать на них я хотел, видал я их горести — с прибором и в оправе — пусть хоть пропадут они со своей недостачей пропадом! Сроду ни один вор слабого не жалел, бывалый вор лучше у бедного трешку сопрет, чем у богатого десятку, потому что у богатого могут оказаться связишки в милиции или какой-нибудь он есть заслуженный: шухер с кражей до небес подымет, визги, вопли: «Куда милиция смотрит?» Тут у тебя вся уголовка на хвосте. Не может вор жалеть своих потерпевших, потому что у него с ними отношения, как у гробовщика с его клиентами — если он им здоровья желать станет, то самому деревянный клифт надеть придется.

О чем я думал сейчас? А, про телеграмму Тихонову!

Тихонову ведь можно послать телеграмму не только на домашний адрес.

Или ты боишься Тихонова рассердить окончательно?

Значит, он действительно больше не сопляк и не щенок?

Или твой страх из души стал больше тебя самого?

Чего же тебе делать, Батон, — ведь нельзя бояться всегда всех, всего…

Кем же стал Тихонов в твоей жизни?

Или это про него дед читал в своих старых замусоленных книгах? Не про тебя же? «…Разгневался бог на ангела истины и сбросил его на землю, и ходит он по сей день средь людей непризнанный и правду блюдет, истину отыскивает, ложь обличает, за что хулу и поношение от людей принимает…» Так это Тихонов, что ли, правду блюдет, истину отыскивает, от меня хулу принимает?..

Есть только один способ избавиться от страха моего, поднимающегося из сердца, как гнилой болотный туман. Не пройдет страх перед Тихоновым и всей его сворой, но я хоть самого себя перестану бояться, и дни, которые мне отпущены до встречи с Тихоновым, я смогу провести, не разрываясь от ежесекундного ужаса кары судьбы.

Если я пошлю вот такую дурацкую телеграмму, то я снова попробую судьбу, и смысла в этом нет никакого, но я докажу самому себе, что не сломал он меня, что я еще могу с ним бороться и еще поборюсь всерьез.

А сильнее, чем есть, мне его уже не рассердить — мы с ним все равно враги до последнего вздоха. Да и стыдно мне его сердитости бояться.

И не телеграммой надо дать Тихонову оборотку — таким номером можно дать по сусалам рыжему нахальному менту Савельеву. А уж если давать бой Тихонову, то отчебучить надо такую штуку, чтобы над ним весь МУР хохотал, чтобы ему проходу никто не давал, чтобы он не смог спрятать мой ход в карман, как поздравительную телеграмму — пусть все веселятся и над ним издеваются, и пусть хоть в какой-то мере он почувствует ту загнанность и общее пренебрежение, которое чувствую я, когда люди узнают, что я, Леха Дедушкин, — вор. Но Тихонова не зашельмуешь и жуликом не выставишь, потому что все, что у него есть, — так это его задрипанная нищенская честность. И есть только одна вещь, которая его может сравнять со мной в глазах людей, — это глупость. Только выставив его дураком на всеобщее посмеяние, я могу ему как-то отомстить, хоть в малой доле рассчитаться с ним за все, что он причинил, потому что весь мир знает и свято блюдет мудрость, дедами оставленную и клятвой заверенную, — главнейший рецепт всей их жистишки затерханной:

ПРОСТОТА ХУЖЕ ВОРОВСТВА!

Я сел за стол, положил перед собой паспорт Репнина, заглядывая в него, заполнил бланк, который валялся на залитом чернилами столе, задумался на минутку — текст должен быть самый лучший, и в то же время не вызвать в редакции подозрений. Покусал металлический зажим своего шарикового карандаша — замечательный карандаш все-таки я взял из стола директора магазина, — потом не спеша написал: «В связи с длительным отъездом хозяина очень дешево продается в хорошие руки породистый легавый щенок-медалист по кличке Стас, имеется родословная, воспитан в служебном питомнике. Звонить в дневное время — 24-98-88».

Протянул бланк и паспорт в окошко, секретарша перенесла в учетную книгу данные из паспорта Репнина — ей и в голову не приходило сравнить мое лицо с фотографией, быстро пробежала глазами текст, спросила:

— Что значит — «в хорошие руки»? Это неправильно сказано.

Я усмехнулся:

— Напишите правильно.

Она задумалась, но, видимо, и ей ничего подходящее не пришло в голову, и она предложила:

— Давайте просто сократим эти слова. Вы ведь все равно не узнаете, хорошие это руки или плохие.

— Давайте, — согласился я.

Перышком ученической ручки она стала быстро считать буквы в объявлении, и я следил, как беззвучно шевелятся ее губы, приоткрывавшие на длинных цифрах целые ровные зубки. Потом сказала:

— В объявлении сто шестьдесят один знак. Один знак — семь копеек. — Она еще чего-то перемножила на бумаге. — С вас одиннадцать рублей двадцать семь копеек.

— Дороже, чем сам щенок стоит…

— Тогда снимите вот это: «по кличке Стас» и насчет питомника.

— А, ладно! Я ведь не из-за денег — жаль будет, коли такой щенок пропадет. И еще я вас хотел спросить: когда объявление напечатают?

— Четвертого мая…

На Чистых прудах я зашел в стеклянную полупустую клетку кафе, сел за свободный столик в углу и заказал кофе, лимон и триста граммов коньяка. Я сидел около прозрачной холодной стены и смотрел на грязный илистый пруд с грудами черного, еще не растаявшего снега.

Страха не было. Но и облегчения я никакого не чувствовал, я все еще дрожал от непрошедшего возбуждения и почему-то все время мне казалось, будто я весь — снаружи и изнутри — вымазан такой же зловонной илистой грязью, как на дне весеннего, спущенного для чистки пруда.

Почему-то не пришла ко мне радость от того, что я навесил Тихонову такую звонкую, на всю Москву, оплеуху.

Рюмочку за рюмочкой, глоточек за глоточком выцедил я весь графинчик, и, когда коньяк согрел меня и дрожь наконец унялась, я вдруг с пугающей ясностью понял, что сам себя посадил в тюрьму.

Надо остановить объявление, надо забрать его назад как можно быстрее, его ни в коем случае нельзя печатать.

Быстрее обратно в редакцию! Господи, как кружится голова. Совсем я ошалел. Эй, официанточка, счет! Да поторапливайтесь, вы, неживые!

Я мчался по раскисшему гравию, по скользким дорожкам бульвара, и с боков метались черные руки голых деревьев, и браунинг мерно ударял меня в живот — полновесно и мягко, будто он один хотел успокоить: «Я с тобой, теперь только я с тобой, я один тебе защитник и надежда».

Там всего бежать было триста метров, но они показались мне бесконечными, и совсем я не запыхался и не устал, будто эта ужасно длинная дорога быстро и круто укатывалась вниз, как на лыжном спуске, и я всем своим изболевшим, разъеденным страхом сердцем чувствовал, что, подав в окошко объявление, я в припадке сумасшествия оттолкнулся от тверди на вершине бесконечно громадного трамплина и помчался сломя голову вниз и передо мной впереди — очень близко, совсем рядом — бездонная пропасть, и теперь я пытался остановиться, задержать этот кошмарный полет вниз, повиснуть хоть на самом краешке ската, но еще шагов за двадцать до двери конторы я увидел большой навесной замок и понял, что край трамплина уже позади и я не бегу, не живу, не сплю — я лечу вниз.

Назад Дальше