Равелстон вздохнул. Ежемесячно его «Антихрист» разносил в пух и прах подобный вариант социализма.
– Хорошо, предположим. А что хочется?
– Знать бы! Нам ведь всегда известно лишь то, чего мы не хотим и от чего нам нынче плохо. Застряли буридановым ослом. Альтернатив, правда, не две, а три, и все как рвотный порошок. Самая первая – социализм.
– Так, и еще две?
– Думаю, самоубийство и католичество.
Атеист Равелстон потрясенно хохотнул:
– Религия? Это, по-вашему, альтернатива?
– А разве нет? Интеллигенцию ведь искушает.
– Нет, подлинных интеллигентов никогда. Впрочем, вот Элиот, конечно… – не закончил Равелстон.
– И, помяните мое слово, туда потекут. Укроются под крылышком матушки церкви. Слегка тухлятинкой несет, зато тепло, не страшно.
Равелстон по привычке потер переносицу.
– Мне кажется, это как раз форма самоубийства.
– Близко к тому. Как и социализм. И то и другое – от отчаяния. Но самоубиваться не по мне, чересчур уж смиренно и покорно. Не желаю просто так уступать свою земную долю, хотелось бы сначала прикончить хоть парочку врагов.
Равелстон улыбнулся:
– Кто же ваши враги?
– Любой с доходом больше пятисот в год.
Упала неловкая тишина. Чистый доход Равелстона составлял примерно две тысячи. Вечно у Гордона прорывались такие фразочки. Дабы рассеять гнетущую паузу, Равелстон, собрав волю в кулак, залпом проглотил две трети пойла, что вполне могло сойти за выпитую порцию.
– Еще по одной? – дружелюбно предложил он. – Пора, кажется, повторить!
Гордон допил до капли и отдал стакан Равелстону. Вот теперь можно позволить и ему заплатить, честь не пострадает. Равелстон, опустив голову, пошел за новой выпивкой. Народ опять с любопытством стал следить; прислонившиеся к стойке возле своих нетронутых кружек работяги глазели молча и нагло. Здешнего пива, понял Равелстон, ему больше не проглотить.
– Нельзя ли два двойных виски? – проговорил он, словно извиняясь.
Буфетчица не шелохнулась, через секунду бросила:
– Чего?
– Пожалуйста, нельзя ли два двойных виски?
– Нету тут виски, спирт не держим. Пиво тут.
Работяги ухмыльнулись в усы («Порядка не знает, фраер гребаный! Ишь ты, в пабе виски свой хренов спрашивать!»). Нежное лицо Равелстона зарумянилось. До сих пор он не знал, что дешевым пабам не по средствам лицензия на крепкие напитки.
– Что ж, можно тогда пару бутылок бархатного?
Но бутылок здесь тоже не держали. Пришлось удовлетвориться четырьмя стаканами бархатного из бочки. Гордон, смакуя, отпил, а потом – еще. От принятого на голодный желудок и более хмельного, чем привычный портер, «баса» в голове зашумело. Потянуло философствовать и плакаться. Он, конечно, твердо решил не заикаться о своей бедности, однако же какого черта?
– Все это, что мы с вами говорили, все это блядство! – заявил он.
– Что именно?
– Да весь этот социализм-капитализм, современное положение и прочая мутотень. На фиг мне современное положение? Да хоть вся Англия кроме меня с голоду будет пухнуть, мне наплевать!
– Вы не преувеличиваете?
– Нет. Мнения отражают лишь наши чувства. А чувства наши от того, сколько в кармане. Вот я брожу, и вижу мертвый город и смерть культуры, и мечтаю, чтоб это рухнуло в тартарары, а почему? Зарплата два фунта в неделю, когда страстно хотел бы пять.
Опять услышав косвенный намек на его барство, Равелстон принялся медленно постукивать указательным пальцем по переносице.
– В определенной мере вы, пожалуй, правы. Маркс говорит нечто довольно схожее, определяя идеологию следствием экономики.
– Да вы вот все по Марксу! Сами-то на себе не пробовали. Что тяготы, хрен с ним, с этими тяготами, неудобствами! Такой становишься забитой жалкой тварью; неделями напролет один – товарищей-то без гроша не заведешь. Писателем себя считаешь, но ни строчки. Тебя просто сливает, как дерьмо в унитаз. Булькаешь где-то во тьме, в канализационных трубах под культурой…
И пошел, и пошел. Это уж непременно начиналось в их интеллектуальных спорах. Плебейская расхристанность, ужасно смущавшая Равелстона, но неодолимо овладевавшая Гордоном. Нужно ведь иногда кому-нибудь излиться, а Равелстон был тем единственным, кто понимал. И бедность, как всякий гнойник, требуется время от времени вскрывать. Гордон начал описывать детали житья на Виллоубед-роуд: душную капустную вонь, столовые флакончики с гущей присохших ко дну специй, отвратная еда, чащоба фикусов. Описал даже тайные ночные чаепития с опасными походами для затопления улик в клозете на нижнем этаже. Равелстон, горько и виновато потупившись, не отрывал взгляда от кривоватого стакана. Грудь ему жег позорно обличавший правый внутренний карман, где рядом с толстой зеленой чековой книжкой лежало немного наличных: восемь фунтов, десятка два шиллингов. Ужасны эти подробности быта! И Гордон только на подступах к бедности, а что же подлинная нищета? Как они выживают, безработные Мидлсборо, по семеро в комнатушке, на двадцать пять шиллингов в неделю? Когда одним приходится так туго, как же иные могут безмятежно разгуливать, имея при себе пачки фунтов и чековые книжки?
– Проклятье! – сокрушенно бормотал Равелстон. – Проклятье! – И все придумывал, под каким же предлогом, не обижая, убедить Гордона взять у него десятку.
Выпив еще пару стаканов, которые вновь заказал Равелстон, они покинули паб. Наступило время прощаться, встречи их всегда длились час-другой, не более. Свидания с богатыми, как посещения вельможных лиц, должны быть краткими. Темнело безлунное и беззвездное небо, дул влажный ветер. Ночь, пиво и жиденький свет фонарей наполнили Гордона мрачной ясностью – никому из богачей, даже таким приличным, как Равелстон, объяснить гнусность нищеты абсолютно невозможно. По этой самой причине сделалось необычайно важным тут же объяснить.
– Вы помните «Рассказ законника» у Чосера? – вдруг спросил он.
– Нет, что-то не припомню. О чем это?
– Я сам забыл, помню лишь первые строфы, где про бедность. Насчет
– А женщины что, если ты с пустым карманом? – развивал тему Гордон. – Женщины – это те еще штучки!
Равелстон довольно уныло кивал, хотя в последнем замечании, напомнившем о его подруге Хэрмион Слейтер, для него мелькнуло наконец нечто разумное. Роман их продолжался уже два года, но с женитьбой они не торопились. «Столько возни!» – лениво морщилась Хэрмион. Она, разумеется, была богата, то есть из состоятельной семьи. Вспомнились ее плечи, сильные, гладкие и свежие, благодаря которым она, снимая платье, казалась выныривающей из волн русалкой; вспомнились ее кожа и волосы, ласкавшие каким-то сонным теплом, подобно пшеничному полю под солнцем. Разговоры о социализме вызывали у нее зевоту. Отказываясь даже заглянуть в тексты «Антихриста», она отмахивалась: «Не хочу, ненавижу твоих угнетенных – от них пахнет». И Равелстон обожал ее.
– Да, с женщинами сложновато, – признал он.
– Женщины, если сидишь без монеты, просто чертово проклятье!
– Ну, по-моему, вы чересчур суровы. Есть же и нечто…
Гордон не слушал.
– Что рассуждать о всяких «измах», когда вот они, женщины! – переключился он. – Всем им давай одно – деньги; деньги на собственный домик, пару младенцев, лаковую мебель и фикус их любимый. По их мнению, у мужчины возможен лишь один порок – нежелание зарабатывать. И важны для них только твои доходы, больше – ничего. И если кто-нибудь для них хорош, значит – он с деньгами. А денег нет, так нехорош. Убогий и постыдный. И грешный – согрешил против фикуса.
– Вы что-то все про фикусы, – заметил Равелстон.
– Фикус – это самая суть! – заявил Гордон.
Равелстон смущенно поглядел вдаль, потом откашлялся:
– Слушайте, Гордон, а вы не могли бы немного рассказать мне о вашей девушке?
– Ох, дьявол! Ни слова о ней!
И Гордон начал рассказывать о Розмари. Равелстон ее никогда не видел, но и сам Гордон реальную Розмари вряд ли сейчас помнил. Не помнил ни своей любви к ней, ни ее нежности, ни тех счастливых редких встреч, когда им удавалось побыть вместе, ни ее терпеливой стойкости при всех его невыносимых выкрутасах. В голове засело лишь то, что она, негодяйка, не спит с ним и уже почти неделю не пишет. Ночная сырость и бродившее в желудке пиво очень способствовали тому, чтоб почувствовать себя несчастным брошенным горемыкой. «Ее жестокость» – больше не виделось ничего. Исключительно с целью травить себе душу и повергать в неловкость Равелстона Гордон стал выдумывать Розмари. Яркими штрихами набросал портрет крайне черствой особы, которая, забавляясь им и явно пренебрегая, бездушно играет, держит на расстоянии, но, разумеется, немедленно падет в его объятия, стоит ему чуть-чуть разбогатеть. Равелстон, не совсем поверив, перебил:
– Стойте, Гордон, послушайте. Эта мисс… мисс Ватерлоо, так, кажется, вы ее называли? Ваша девушка, ваша Розмари, она что же, действительно совсем не думает о вас?
Совесть Гордона кольнуло, хотя не слишком глубоко. Что-либо положительное насчет Розмари не выговаривалось.
– Ах, как же, думает! По ее мерке, так, наверно, очень даже она обо мне думает. А чтоб по-настоящему – нисколько. И не способна, знаете ли, если у меня нет денег. Все деньги, деньги!
– Неужели важны только деньги? В конце концов, много же всякого иного.
– Чего иного? Разве непонятно, что личность связана с доходом? Личность человека – его доход. Чем голодранец может привлечь девушку? Одеться прилично не может, пригласить в театр или ресторан не может, свозить куда-нибудь на уик-энд не может – ни порадовать не может, ни развлечь. И это враки, что, мол, дело не в деньгах. В них! Нет их, так даже встретиться-то негде. Мы с Розмари видимся лишь на улице либо в картинных галереях. Она живет в своем поганом женском общежитии, а моя сука-хозяйка ни за что не позволит привести женщину. Нам с Розмари и остается только ходить туда-сюда по холоду. А что делать, без денег-то?
Равелстон нахмурился – хорошенькое дельце, если даже девушку не пригласить. Он попытался что-то сказать, но не вышло. Виновато и вожделенно представилось голое, золотистое, как спелый плод, тело Хэрмион. Сегодня она собиралась непременно прийти; уже, вероятно, пришла, у нее есть свой ключ. Вспомнились безработные Мидлсборо; безработным приходится страдать от постоянных сексуальных лишений, это ужасно! Они подходили к его дому, и Равелстон взглянул на окна – свет горит, стало быть, Хэрмион там.
Чем ближе к подъезду Равелстона, тем сам он делался дороже Гордону. Пора прощаться с обожаемым другом и возвращаться, возвращаться по темным улицам в свою пустую холодную комнатенку. Равелстон сейчас, конечно, предложит: «Зайти не хотите?», а Гордон, разумеется, ответит: «Нет». Заповедь неимущего: никогда не обременяй подолгу своим присутствием тех, кого любишь.
Они остановились у входа, Равелстон рукой в перчатке взялся за копье железной ограды.
– Может, зайдете? – сказал он без излишней настойчивости.
– Нет, спасибо. Пора домой.
Равелстон приготовился открыть калитку, но не открыл. Глядя куда-то поверх головы Гордона, проговорил:
– Слушайте, Гордон, я могу вам кое-что сказать, вы не обидетесь?
– Говорите.
– Ну, понимаете, меня ужасно бесит все это, насчет вас и вашей девушки. Пригласить нельзя и все такое.
– Да ничего, ерунда.
Как только Равелстон заговорил, Гордона прожег стыд за свои дурацкие плаксивые монологи (вот так всегда: вырвется из тебя, потом локти кусаешь). Он тряхнул головой:
– Лишнего я, по-моему, вам наболтал.
– Ну, Гордон, послушайте меня. Позвольте дать в ваше распоряжение десятку. Сводите девушку в ресторан, съездите с ней куда-нибудь, ну, что хотите. У меня такой жуткий осадок при мысли…
Гордон сурово, почти свирепо насупился и сделал шаг назад, как будто на него замахнулись. Раздирало искушение взять. Десять фунтов – огромные деньги! Мелькнула картинка – они с Розмари за столиком, на котором персики и виноград, рядом улыбчиво порхает лакей, поблескивает горлышко темной и запыленной винной бутылки в плетеной колыбели.
– Бросьте вы! – буркнул он.
– Ну поймите, мне приятно дать вам взаймы.
– Спасибо. Я предпочитаю сохранить дружбу.
– А вам не кажется, что от этой фразы отдает вульгарной буржуазностью?
– А не вульгарно брать у вас в долг? Мне десять фунтов и за десять лет вам не отдать.
– Ну, это бы, пожалуй, меня не разорило. – Равелстон, прищурясь, не отрывал взгляд от горизонта. Не получалось выплатить очередной стыдливый штраф, к которому он почему-то сам себя то и дело приговаривал. – Знаете, у меня довольно много денег.
– Знаю. Поэтому и не беру.
– Вы, Гордон, иногда какой-то совершенно непрошибаемый.
– Есть грех, что ж теперь делать.
– Ну хорошо! Раз так, спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Минут десять спустя Равелстон катил в такси, рядом сидела Хэрмион. Вернувшись, он нашел ее в гостиной; она спала или дремала в огромном кресле у камина. При каждой скучноватой паузе его подруга умела подобно кошкам мгновенно засыпать, и чем глубже был сон, тем бодрее она потом была. Когда Равелстон наклонился к Хэрмион, она, проснувшись, сонно ежась и зевая, с улыбкой потянулась ему навстречу теплой щекой и голой, розовой от каминного огня рукой.
– Привет, Филип! Где это ты шатался? Жду тебя уже целую вечность.
– Заходил выпить с одним приятелем. Вряд ли ты его знаешь – Гордон Комсток, поэт.
– Поэт! И сколько же он занял у тебя?
– Ни пенса. Он весьма своеобразный. Со всякими странными, нелепыми предрассудками насчет денег. Но очень даровит.
– О, твои даровитые поэты! А у тебя усталый вид. Давно обедал?
– В общем, как-то так получилось без обеда.
– Без обеда? Но почему?
– Ну, даже трудновато ответить, случай такой непростой. Видишь ли…
Равелстон объяснил. Хэрмион рассмеялась и, потянувшись, поднялась.
– Филип, ты просто глупый старый осел! Лишить себя обеда, щадя чувства какого-то дикого существа. Надо немедленно поесть. Но разумеется, кухарка твоя уже ушла. Господи, почему нельзя держать нормальную прислугу? И зачем непременно жить в этой берлоге? Едем, поужинаем в «Модильяни».