Каскариллья положил письмо обратно в карман и поднял голову, точно желая проследить в пространстве с величайшей тщательностью цепь своих соображений.
– Иду! – решительно произнес он.
Взял накидку на руку, поднес руку к галстуку, чтобы убедиться в неизменной элегантности его позиции, одернул жилет и, весь подобравшись, с эластичным изгибом фигуры, легкими шагами направился к покоям синьоры. Без малейшего внешнего признака волнения, лишь слегка вздрагивая крыльями носа, он открыл затянутой в перчатку рукой дверь и вошел.
Часть вторая
I
В то время как Каскариллья, неподвижный в темноте передней, взвешивал одну за другой все возможности плана, молнией озарившего его мозг, синьора Орнано в мягком свете желтых и розовых абажуров, рассеянных в ее грациозном, полном таинственности будуаре, вся отдавалась сладострастным мечтам, каким может отдаваться влюбленная женщина, предвкушающая с минуты на минуту восторги любви. Едва заперла она за собой дверь, как совершенно забыла о своем муже, бесцеремонно отосланном восвояси, словно уволенный за неловкость слуга.
Душа ее немного легкомысленная и немного жестокая, как у большинства женщин, воспитавшихся в роскоши, перенеслась немедленно к красивому обольстительному поручику, которому последние месяцы она отдавала все часы, остававшиеся у нее свободными от приемов, визитов, заседаний в благотворительных комитетах и прочих обязанностей великосветской синьоры.
Не нам, конечно, осуждать внебрачные увлечения существа столь возвышенного и привилегированного, как синьора Орнано; тем более, что муж ее был человеком, который в искупление страданий, причиняемых окружающим своей обрюзглостью, физической, нравственной и финансовой, заслуживал вполне рогов, которые наставляла ему жена с такой развязностью и изяществом.
С другой стороны необходимо признать, что достойные резца ваятеля мускулы и белые зубы кавалерийского поручика, призванного судьбой отомстить за оскорбления, которые могущественный промышленник рассыпал направо и налево со спесью толстого брюха и медного лба, вполне стоили того времени, которое уделяла им прелестная синьора.
Добавим, чтобы быть вполне справедливыми, что Норис Орнано отдавалась бы с одинаковым пылом своим чувственным капризам и увлечениям, будь ее мужем вместо фабриканта фармацевтических продуктов глубокомысленный ученый или гениальнейший изобретатель, и будь ее любовником, вместо блестящего титулованного кавалерийского поручика, суданский атлет-геркулес из приезжего цирка или тонконогий мистический поэт из заоблачных сфер.
Синьора Орнано принадлежала к той расе женщин, – а их немало, – для которых мужчина является не более, как принадлежностью туалета, которую выбирают, берегут, подчас страстно любят, чтобы затем, по прошествии сезона, с переменой моды, с исчезновением каприза, выбросить вон смятой, надоевшей, ненужной.
Единственная дочь разорившегося идиота-князька и его жены, ханжи и лицемерки, готовой на всякую низость лишь бы устроить для дочери выгодную «приличную» партию, Норис девушкой пользовалась свободой поведения, ни в чем не стесняемой отцовским авторитетом, подорванным скудностью мысли и доходов, и всячески поощряемой матерью во имя ее тайных и грязных расчетов на поимку жениха.
При этой полной внешней свободе, при отсутствии каких-либо нравственных принципов и с ее ослепительной раздражающей красотой, Норис Орнано, несмотря на всю ее непомерно раздутую родовую гордость и хитроумное сводничество матери, могла бы легко погибнуть в руках одного из великосветских хлыщей, которые увивались вокруг нее пестрой стаей мотыльков, привлеченные блеском красоты и кажущейся легкостью победы.
Но Норис Орнано была слишком эгоистична и слишком благоразумна, чтобы пасть жертвою страсти.
А без того бесполезного балласта, который зовется сердцем, женщина и даже девушка может безопасно пускаться в самые дерзкие любовные полеты. Норис развлекалась и, воспламенив одного за другим окружающих ее поклонников, она переносила свои божествен? ные циничные глаза дальше, на других, не заботясь нимало о том, мерцает ли зажженное ею пламя тихим блуждающим огоньком или бушует всеистребляющим пожаром.
Став женой коммерции советника Николо Орнано и обеспечив себе, таким образом, атмосферу роскоши и власти, являющуюся кислородом для ее породистой аристократической крови, она привыкла смотреть на мужчин тем взглядом опытного знатока, испытующим и милостиво благосклонным, каким она смотрела на лошадей, наполняющих ее конюшни, на которых она ездила, которыми правила, которых она то била хлыстом, то ласкала, которых она покупала, продавала, меняла или уступала и, сообразно настроению, то пришпоривала, несясь бешеным галопом по тенистым аллеям скакового парка, то пускала, запряженных четверкой в легкий брик, мелкой плавной рысью, в часы парадных гуляний, направляя по желанию уверенным движением изящной, затянутой в перчатку ручки их покрытые пеной, грызущие удила морды.
И как попадал в ее конюшни всякий жеребец, имеющий что-либо выдающееся по стати или масти, так доходила в свое время очередь до всякого мужчины, обладающего теми или другими притягательными индивидуальными чертами, выделяющими его из среды других мужчин.
Женщин подобного типа, встречающихся чаще, чем думают, современная наука в объяснение их безнравственности любезно зачисляет в разряд эротичек, истеричек и другие клинические категории. На самом деле они не имеют ничего общего с психическими расстройствами, которые так предупредительно им навязывают господа ученые.
Просто Норис Орнано не придавала отношениям между полами того важного значения, той святости, какую придает им общество. Вот и все.
Искала ли она любви или просто развлечений?
Она и сама этого не знала. Несомненно одно: она не искала грубого наслаждения. Она обладала умом слишком чутким, аналитическим и аристократическим, чтобы не замечать или, вернее, не чувствовать тех пошлых, грубых, смешных, отталкивающих сторон, какие заключают в себе отношения между полами, даже самые изысканные.
Когда в кругу ее поклонников, вечно пополняемом и обновляемом, кто-либо из мужчин привлекал к себе ее внимание чем бы то ни было, начиная от политического успеха, громкого изобретения, репутации светского льва, подвига смелости, колкого остроумия, художественного таланта, и кончая замысловатым узлом галстука или оригинальным фасоном бороды, она просто говорила себе: «Посмотрим! Что это такое?»
Но проходило немного времени и она была уже так далека и так чужда своему капризу, что могла впредь до нового увлечения повторять аксиому Альфонса Kappa:
– Чем больше их меняешь, тем больше убеждаешься, что все они на один лад.
Как бы то ни было, но во всех своих нарушениях супружеской верности, как бы рискованны они ни были, Норис Орнано умела удержаться на высоте положения существа привилегированной расы, надменной и циничной, тонкой и наглой, которая свела все общественные отношения к большего или меньшего изящества гигиенической формуле.
Что же касается того презренного совместительства в любви, которое, окрещенное именем прелюбодеяния, карается, как грех, религией, преследуется, как правонарушение, законом и низводится на уровень скотства мужчиной, то в языческом истолковании Норис Орнано оно приобретало характер своеобразного восстановления равновесия полов и не менее своеобразного художественного творчества.
II
Из ванной комнаты Норис перешла в гардеробную.
Открыв шкаф и погрузив руки в двойной ряд юбок, висевших на медных крюках и распространяющих удушливый, одуряющий запах духов, Норис пожалела, что не взяла с собой в город горничной, заведовавшей ее обильным и постоянно пополняемым гардеробом.
Норис вспомнила о сундуках с платьями, которые были отправлены в деревню, и несколько изумилась открывшемуся ее глазам богатству. Привыкшая к льстивым внушениям и предупредительным услугам камеристки, она не знала, что выбрать.
«Лечь ли в постель или подождать его?» – размышляла она, думая о Гвидо. Забросив руки на затылок и откинув назад голову, она сладко потянулась. Трепет страсти пробежал по поверхности зеркала, отразившего соблазнительный изгиб нагого тела.
«Нет, нет… – решила она, – подожду лучше… Гвидо не видал меня еще в моем новом парадном каш-корсэ…»
И Норис блаженно улыбнулась.
Поверх тонкой упругой шелковой сети, матово блестящей кожицей облегавшей ее бюст и охватывавшей недоразвитые высокие нервные бедра, она набросила длинный, древнегреческого фасона капот из легчайшего батиста, оставлявший обнаженными руки, с глубоким вырезом на груди.
С белокурыми золотистыми волосами, небрежно свернутыми узлом на затылке и перехваченными белой шелковой лентой, пропущенной между прядями волос, словно между стеблями цветочной гирлянды, Норис Орнано была обольстительно прекрасна.
Она перешла в зал, расположенный перед спальней, легким прикосновением карандашика киновари оживила пурпуровое пламя жадных губ и в ожидании мягко вытянулась на низком кресле.
В этот момент у входа послышались легкие шаги, и дверь бесшумно отворилась.
Норис не двинулась и приняла ту томную позу, немного усталую, немного безучастную, какую принимают аристократки адюльтера, чтобы заставить любовника возобновить приступы, усиливающие впечатление сдачи.
В дверях появилась элегантная фигура Каскарилльи, остановившегося с изящным поклоном и выражением самой изысканной вежливости на лице.
Пораженная этим неожиданным появлением, Норис не в силах была ни сделать движения, ни издать восклицания.
Водворилось короткое, тяжелое, драматическое молчание.
Каскариллья, неподвижный, первый прервал его.
– Успокойтесь, синьора, – произнес он тихим голосом и тоном глубочайшей почтительности. – Я пришел по поручению Гвидо, моего лучшего друга.
С порывистостью умозаключений, свойственной всем женщинам, Норис решила, что случилось несчастье.
– Гвидо болен!? – взволнованно воскликнула она, поднимаясь и делая шаг по направлению Каскарилльи.
Тот сделал успокоительный жест.
– Нет, синьора, он не болен, но по причинам, которые я вам сейчас объясню, если вы позволите, он оказался в полной невозможности явиться лично на приглашение, заключавшееся в вашем письме.
У Норис вырвалось неуловимое движение возмущения, не ускользнувшее от Каскарилльи; взгляд его, хотя и подернутый вуалью самой успокоительной учтивости, начинал приобретать свой пронизывающий, властный блеск.
– Поверьте, – продолжал он, – что лишь с чувством величайшего сожаления вынужден был Гвидо послать меня вестником странной случайности; но письмо ваше, как объяснил мне Гвидо, было получено им так поздно и так неожиданно, что он не имел никакого другого способа предупредить вас, кроме того, может быть, несколько смелого, который он избрал, положившись на мою искреннюю, испытанную дружбу.
Норис, в которой заговорила врожденная гордость, передернула плечами с такой холодной надменностью, которая смутила бы самого невозмутимого собеседника.
– Но каким другим путем, синьора, – продолжал Каскариллья, не изменяя ни на йоту преданно-почтительного тона голоса, – мог бы он избавить вас от ожидания… может быть, раздражающего… и дать вам оправдание своего отсутствия, которое могло бы показаться вам необъяснимым и быть истолкованным в неблагоприятном для его чувств смысле?…
Норис чувствовала комичность своего положения перед лицом этого незнакомца. Легкомыслие и непростительная фамильярность, с какими любовник вверял ее честь третьему лицу, уязвили ее сильнее, чем неявка на свидание.
Поэтому она обернулась к Каскариллье с выражением сарказма в позе и голосе.
– Не могу не восхищаться, – сказала она, нервно поправляя волосы, – благородным чувством, побудившим вас принять на себя поручение, возложенное на вас вашим другом, которое, – нужно отдать вам справедливость, – вы выполнили с искусством, делающим вам честь. Позвольте же и мне воспользоваться вашим необыкновенным тактом и попросить вас передать графу Мирабелли, что ему нет нужды представлять мне какие-либо оправдания, потому что никаких оправданий я не прошу.
Норис сделала несколько шагов и повелительным взглядом указала Каскариллье на дверь.
Тот улыбнулся с самым невозмутимым благодушием.
– Синьора, – сказал он, делая легкий поклон головой, – истинные друзья не скрывают друг от друга ничего, а Гвидо верит в мое благородство…
– Не сомневаюсь в нем и я, синьор, но в такой поздний час ночи у меня нет никакой охоты разбирать ся в этих тонкостях… Прошу удалиться…
Каскариллья не шелохнулся.
– Я имею сказать вам еще несколько слов, синьора…
Норис нахмурила брови с гневным нетерпением. Каскариллья сделал вид, что ничего не замечает
– Гвидо дал мне прочесть ваше письмо… Норис презрительно пожала плечами/
– И что же?!
– Не кажется ли вам, синьора, что писать подобные письма немного неосторожно?
Норис взорвало.
– Довольно! Вы, кажется, забываетесь… переходите границы всяких приличий… Не забывайте, что у меня есть муж и что мне стоит лишь позвать его для того, чтобы…
– А что вы ему скажете? – спокойно осведомился Каскариллья.
Вопрос, нанесенный словно удар шпаги опытного фехтовальщика, произвел мгновенно ожидаемое действие.
Норис, пораженная хладнокровием и полнейшим самообладанием Каскарилльи, взглянула на него, как смотрят на противника, которого считали ничтожным и который неожиданным смелым маневром взял над вами верх.
Только теперь бросилась ей в глаза необыкновенная аристократичность человека, стоящего перед ней. Этот экзамен подействовал успокоительно на ее возбужденные нервы.
– Что вы хотите сказать?
Каскариллья заметил происшедшую в его пользу перемену, но сделал вид, что не придает ей никакой важности, и продолжал сохранять строгую сдержанность в позе и манерах.
– Любовное письмо, – продолжал он, – написанное замужней синьорой человеку, причем не своему мужу, факт не бог весть какой важности. Каждая синьора, находящаяся на высоте своего положения, писала таких писем сама или заставляла писать других, чтобы не скомпрометировать себя, вероятно, не одну дюжину. Любовное письмо, приглашающее сверх того на свидание, представляет тоже дело обычное, не заслуживающее быть отмеченным: почти все мужчины, неженатые по преимуществу, получают подобные письма, по меньшей мере еженедельно от множества синьор по преимуществу замужних…
Норис трепетала негодованием от скрытой дерзости этих речей Каскарилльи, безукоризненно деликатных по форме.
– Но письмо ваше, синьора, – продолжал тот, – заключает, как мне кажется, кое-что гораздо более важное, чем приглашение на любовное свидание.
Рассчитанно оборвав речь, Каскариллья принял таинственный вид.
Норис не могла сдержать движения нетерпения.
Каскариллья бросил красноречивый взгляд на дверь, остававшуюся незапертой, и изобразил на лице легкую нерешительность.
Синьора Орнано поняла и проявила минутное колебание, которым и воспользовался Каскариллья: он пошел к двери и запер ее поворотом ключа.
И в этом своем движении он был так быстр, прост и решителен, что Норис, растерявшись, смотрела на него с удивлением, к которому примешивалось чувство, близкое к восхищению.
– Вы помните, – начал снова Каскариллья, возвращаясь к Норис и садясь напротив нее, – точные выражения вашего письма?